"Письма Винсента Ван Гога"
НЮЭНЕН
ПИСЬМА К ТЕОДОРУ ВАН ГОГУ
НЮЭНЕН 1 ДЕКАБРЯ 1883 — 27 НОЯБРЯ 1885
Первое время, пока Винсент заботливо ухаживал за матерью, сломавшей ногу, обстановка в семье была спокойной. Но когда влюбленная в Ван Гога соседка Марго Бегеманн, которой родители не разрешили выйти за него замуж (Винсент воспринял это как новое тяжелое оскорбление), предпринимает попытку отравиться, ссоры между отцом и сыном вспыхивают с прежней силой, И однако Винсент тяжело переживает внезапную смерть отца (26 марта 1885 г.). В это время он уже работает над своим самым значительным произведением этих лет — «Едоками картофеля». Трудности с получением моделей в Нюэнене (католический священник запретил своим прихожанам позировать художнику) и оторванность от художественной жизни приводят его к мысли переселиться в большой город. 27 ноября, он покидает Нюэнен и едет в Антверпен.
Пребывание в Нюэнене, несмотря на все житейские неполадки и трудности, было очень плодотворным. За два проведенных здесь года было создано около 185 картин, то есть четвертая часть всей художественной продукции Ван Гога. Около ста произведений изображали жизнь крестьян и ткачей (портреты, сцены труда и бытовые мотивы), остальную часть составляли пейзажи (виды крестьянских хижин, дома и сада отца, сельской церкви, башни и аллеи в Нюэнене) и натюрморты (посвященный памяти отца «Натюрморт с Библией», знаменитая серия птичьих гнезд, натюрморты с деревянными башмаками, картофелем, яблоками и др.). Этим же темам были посвящены выполненные здесь 242 рисунка.
344
Ты, возможно, был несколько удивлен, когда я коротко известил тебя, что собираюсь на некоторое время переехать к нашим и что пишу тебе уже из дому...
Последние три недели я чувствовал себя лишь наполовину в порядке — у меня были всякого рода недомогания, связанные с простудой и нервным возбуждением.
Такое состояние надо стараться перебороть, и я чувствовал, что мне станет еще хуже, если я не переменю обстановку.
И вот по различным причинам я решил на некоторое время отправиться домой. Сделал я это, однако, с большой неохотой.
Путешествие мое началось с хорошей шестичасовой прогулки через равнину в Хогевен. День был непогожий, дождливый, снежный. Прогулка меня сильно подбодрила, вернее сказать, чувства мои пришли в такую гармонию с природой, что ходьба успокоила меня быстрее, чем успокоило бы что-либо другое. Я думал о том, что возвращение домой внесет, быть может, большую ясность в вопрос, как же мне быть дальше.
Дренте — замечательный край, но возможность жить там зависит от многого, в частности от того, способен ли ты вынести одиночество... Во всяком случае, мне покамест неясно, что следует предпринять дальше...
Ах, мой мальчик, как мне горько сознавать, что я стал для тебя слишком тяжким бременем и, вероятно, злоупотребляю твоей дружбой, принимая от тебя деньги на предприятие, которое, быть может, никогда не окупится! Все это стало для меня источником угрызений совести.
Ты снова пишешь относительно «Moniteur Universel». Не знай, не сочтешь ли ты мою точку зрения чересчур пессимистичной, если я скажу, что сильно опасаюсь, как бы через сравнительно небольшое время многие крупные художественные фирмы, как, например, «Moniteur Universel», да и другие, которые разрослись еще больше, не прогорели и не пришли в упадок столь же быстро, как возникли?
Торговля произведениями искусства, тесно связанная с самим искусством, развилась за сравнительно короткое время. Но она становится и уже стала слишком похожа на банковскую спекуляцию — я не говорю совсем, но все-таки слишком похожа; а раз она превратилась в спекуляцию, то почему дела в ней должны идти иначе, чем, скажем, в торговле тюльпанами?
Ты можешь возразить, что картина — не тюльпан. Разумеется, между ними существует огромная разница, и я, как человек, который любит картины и вовсе не любит тюльпаны, прекрасно это понимаю.
Но я уверен, что многие богатые люди, из тех или иных побуждений покупающие дорогие картины, поступают так не потому, что находят в них художественную ценность: различие, которое мы с тобой видим между картиной и тюльпаном, для таких людей невидимо. Спекулянты, пресыщенные моты и многие другие покупали бы тюльпаны и теперь, будь на них, как прежде, мода.
Конечно, существуют настоящие, серьезные знатоки искусства, но на их долю приходится всего одна десятая торговых сделок, которые сейчас совершаются; впрочем, случаи, когда можно сказать, что картина покупается действительно из любви к искусству, вероятно, еще более редки.
Я, разумеется, мог бы распространяться на эту тему до бесконечности, но не вдаюсь в дальнейшие подробности и просто думаю, что ты согласишься со мной в одном: в торговле произведениями искусства есть много такого, что в будущем лопнет, как мыльный пузырь.
Непомерно вздутые сейчас цены на некоторые произведения могут упасть. Ты спросишь: «Неужели так будет и с Милле и с Коро?» Я отвечу: «Что касается цены — да». Конечно, с художественной точки зрения Милле есть Милле, Коро есть Коро, и, на мой взгляд, они незыблемы, как солнце.
Пять лет назад я думал иначе. Я допускал, например, что Милле останется устойчив даже в цене; но с тех пор я стал побаиваться, что публика никогда его не оценит — я ведь вижу, что его в большинстве случаев понимают превратно, хотя сейчас он все-таки не так забыт и репродукции его чаще попадаются на глаза, чем в те времена, когда им гнушались. У меня нет никакой уверенности, что те, кто лучше всего понимают Милле, впоследствии захотят платить за его картины так же дорого, как сейчас. Рембрандт тоже упал в цене в эпоху париков.
Мне хочется откровенно спросить тебя: неужели ты веришь, что теперешние цены действительно удержатся? Признаюсь честно — я в это не верю.
И все же, независимо от того, стоят их картины грош или сто тысяч, Милле для меня всегда останется Милле, Рембрандт — Рембрандтом, Израэльс — Израэльсом и т. д.
346
Чувствую, что отец и мать инстинктивно (не скажу — сознательно) думают обо мне.
Пустить меня в семью им так же страшно, как впустить в дом большого взъерошенного пса. Он наследит в комнатах мокрыми лапами — и к тому же он такой взъерошенный. Он у всех будет вертеться под ногами. И он так громко лает.
Короче говоря, это — скверное животное.
Согласен. И все же у этого пса человеческая жизнь и душа, да еще настолько восприимчивая, что он понимает, как о нем думают,— этого псы обычно не умеют.
Пес видит, что если его не прогоняют, то лишь оттого, что с ним просто мирятся, что его терпят «в этом доме»; поэтому он предпочитает поискать себе другую конуру. Пес, конечно,— сын своего папаши, и его, пожалуй, зря слишком долго держали на улице, где он по необходимости стал несколько грубоват; но поскольку его папаша давно забыл об этом обстоятельстве, да, пожалуй, никогда и не задумывался над тем, что такое отношения между отцом и сыном, обо всем этом лучше помолчать.
Кроме того, пес может взбеситься и укусить, а тогда уж придется звать полевого сторожа, чтобы тот пристрелил его.
Да, все это совершенно верно, все это правда.
С другой стороны, псы могут быть сторожами. Но это бесполезное достоинство: здесь — говорят домашние — царит мир и нет речи о какой-либо опасности. Поэтому я и на сей раз промолчу.
Пес сожалеет только о том, что явился сюда, потому что там, в степи, ему было не так одиноко, как в этом доме, несмотря на все радушие его хозяев. Визит пса был проявлением слабости, которая, надеюсь, вскоре позабудется и которой он постарается не допускать в будущем.
347
Если опустить подробности и говорить только о существенном, то взъерошенный пес, которого я попытался изобразить тебе во вчерашнем письме, — это мой характер, а жизнь этого животного — моя жизнь.
Ты, пожалуй, сочтешь этот образ преувеличенным, но я не возьму обратно своих слов...
Я вижу двух братьев, гуляющих по Гааге (я рассматриваю их, как посторонних, и не думаю ни о тебе, ни о себе).
Один говорит: «Я должен сохранить определенное положение; я должен остаться на службе у фирмы; я не верю, что стану художником».
Другой говорит: «Я буду собакой; я чувствую, что в будущем сделаюсь, вероятно, еще уродливее и грубее; я предвижу, что уделом моим до некоторой степени будет нищета, но я стану художником».
Итак, один — определенное положение в фирме.
Другой — живопись и нищета...
Говорю тебе, я сознательно избираю участь собаки: я останусь псом, я буду нищим, я буду художником, я хочу остаться человеком — человеком среди природы.
349 Гаага
Хочу сообщить тебе в нескольких словах, что, по уговору с отцом и матерью, мне позволено использовать в качестве мастерской и для хранения моих пожитков помещение, служившее раньше кладовой; поэтому я отправился в Гаагу, чтобы уложить и отослать мои этюды, гравюры и пр. и пр. Мне пришлось сделать это самому...
Я снова встретился с той женщиной, чего мне очень хотелось.
Чувствую, что начать все сначала было бы действительно страшно трудно. Но, несмотря на это, я не хочу вести себя так, словно я совсем забыл ее.
И мне бы очень хотелось, чтобы у нас дома уразумели, что границы жалости проходят не там, где их проводит свет. Ты в этом отношения сумел понять меня.
Она очень мужественно вела себя в сложившихся обстоятельствах, и это дает мне основание позабыть о трудностях, которые я иногда испытывал с ней. Именно потому, что я сейчас почти ничего не могу сделать для нее, я обязан, по крайней мере, подбодрить и поддержать ее.
Я вижу в ней женщину, я вижу в ней мать и считаю, что каждый мужчина, обладающий хоть каплей мужественности, должен защитить такую женщину и мать, если у него есть к тому возможность. Я этого никогда не стыдился и не буду стыдиться.
350
Вчера вечером я вернулся в Нюэнен и хочу сразу рассказать тебе, что у меня на сердце...
Знай, я говорил с Христиной, и мы еще решительнее, чем раньше, пришли к выводу, что она будет жить сама по себе, а я сам по себе, во всяком случае, так, чтобы свет не мог отпускать на наш счет никаких намеков.
Раз уж мы однажды расстались, нам не стоит сходиться вновь, но задним числом мы жалеем, что не сумели избрать какой-то средний путь: ведь даже сейчас между нами еще сохранилась привязанность, которая пустила слишком глубокие корни, чтобы так скоро забыться...
Знай, что эта женщина вела себя хорошо, работала прачкой, чтобы прокормить себя и детей, следовательно, выполняла свой долг, несмотря на крайнюю физическую слабость...
Как ты знаешь, я взял ее к себе потому, что роды протекали у нее очень трудно и врачи в Лейдене посоветовали ей пожить в каком-нибудь спокойном месте, где бы и она сама, и ребенок могли поправиться.
У нее было малокровие, возможно, начиналась чахотка. За то время, что я был с ней, ей не стало хуже: во многих отношениях она окрепла и некоторые скверные симптомы у нее прошли.
Сейчас, однако, все опять изменилось к худшему, и я опасаюсь за ее жизнь; несчастный ребенок, о котором я заботился, как о своем собственном, тоже не тот, что раньше.
Брат, она — в страшной нужде, и я очень огорчен этим. Знаю, конечно, что больше всего виноват здесь я сам, но и ты мог бы найти другие слова.
Я, однако, не стал подавать ей надежд, а лишь попытался ободрить и поддержать ее на том пути, по какому она идет сейчас одна, работая на себя и своих детей. И все же сердце мое по-прежнему тянется к ней, и с тем же глубоким состраданием, которое жило во мне все эти последние месяцы, даже после того как мы разошлись!
351
По твоему мнению, может случиться так, что я останусь совершенно одинок; не утверждаю, что так не случится — я не жду ничего другого и буду доволен, если жизнь моя окажется хоть сколько-нибудь терпимой и сносной.
Но заявляю тебе: я не сочту такую участь заслуженной, так как, по-моему, не сделал и никогда не сделаю ничего такого, что лишило бы меня права чувствовать себя человеком среди людей...
Одиночество — достаточно большое несчастье, нечто вроде тюрьмы. До чего оно меня доведет — этого сказать сейчас хоть сколько-нибудь определенно нельзя. В сущности, ты и сам этого не знаешь.
Что же до меня, то мне приятнее находиться среди людей, которым даже неизвестно слово одиночество, например, среди крестьян, ткачей и т. д., чем в образованном обществе. Жизнь среди таких людей — большое счастье для меня. Она дала мне, например, возможность во время моего пребывания здесь углубленно заняться ткачами. Много ли ты видел рисунков, посвященных ткачам? Я лично — очень мало.
Пока что я сделал с них три акварели.
Этих людей страшно трудно рисовать: в маленьких помещениях не отойдешь на расстояние, нужное для того, чтобы нарисовать ткацкий станок. Думаю, что именно поэтому ткачей так часто и не удается зарисовать. Но я все-таки нашел помещение, где это можно сделать, потому что там стоят целых два станка.
Раппард в Дренте написал этюд ткачей, который мне очень нравится, хоть он страшно мрачный: ткачи — несчастные люди...
Я знаю одну старинную легенду. Не помню уж, какому народу она принадлежит, но я нахожу ее прекрасной. Разумеется, ее содержание не надо воспринимать буквально, но оно глубоко символично.
Легенда эта повествует, что род человеческий произошел от двух братьев.
Этим двум людям было разрешено выбрать все, чего бы они ни пожелали. Один выбрал золото, второй выбрал книгу.
У первого, который выбрал золото, все шло хорошо, второму же пришлось худо.
Легенда, не объясняя точно — почему, рассказывает, как человек с книгой был изгнан в холодную нищую страну, где оказался совершенно одинок. Но в дни несчастья он начал читать свою книгу и многое узнал из нее.
Таким образом, он устроил свою жизнь более сносно и нашел способ избавиться от своих горестей, так что, в конце концов, достиг известного могущества, хотя добился его исключительно ценой труда и борьбы.
К тому времени, когда он с помощью книги обрел силу, брат его потерял ее, после чего прожил еще достаточно долго, чтобы понять, что золото — не та ось, вокруг которой вращается мир.
Это только легенда, но в ней скрыта глубокая и, по-моему, бесспорная истина.
«Книга» — это не только все произведения литературы, но также совесть, разум и искусство.
«Золото» — это не только деньги, но также символ многого другого...
Что же до остального, то окажусь я одинок или нет, я все равно постараюсь устроиться так, чтобы иметь возможность продолжать работу.
355
Я ежедневно пишу здесь этюды ткачей, которые, на мой взгляд, в техническом отношении лучше тех, что я прислал тебе из Дренте.
Такой сюжет, как ткацкий станок с его довольно сложным устройством и фигура ткача, сидящего за ним, подходит, думается мне, также для рисунков пером, и я сделаю несколько таких рисунков, согласно пожеланию, высказанному тобой...
Когда ты приедешь, я сведу тебя в хижины ткачей. Фигуры ткачей и женщин, наматывающих пряжу, несомненно поразят тебя. Последний сделанный мною этюд — это фигура человека, сидящего за ткацким станком: торс и руки.
Пишу я также старинный станок из дуба, ставшего зеленовато-коричневым; на нем вырезана дата: 1730 г. Около станка перед оконцем, через которое виден край зеленого поля, стоит детский стульчик, где целыми часами сидит ребенок, глядя, как летает взад и вперед челнок. Я передал этот мотив точно таким, каков он в натуре: станок с ткачом, оконце и детский стульчик в убогой комнатушке с глинобитным полом.
Если можешь, напиши мне подробней о выставке Мане, расскажи хотя бы, какие его картины выставлены. Работы Мане всегда казались мне очень самобытными. Читал ли ты статью Золя о Мане? Я очень жалею, что видел лишь немногие его картины. Прежде всего мне хотелось бы посмотреть его обнаженные женские фигуры. Я не считаю преувеличением, когда некоторые люди, например Золя, бредят им, хотя, со своей стороны, не думаю, что Мане следует числить среди величайших явлений нашего столетия. Но все же он — талант, у которого несомненно есть свой raison d'etre, a это уже очень много. Статья, которую Золя написал о нем, опубликована в книге «Мои ненависти». С выводом Золя о том, что Мане якобы открывает современной живописи новое будущее, я лично не могу согласиться: для меня по-настоящему современным художником, открывшим новые горизонты для многих, является не Мане, а Милле.
358
Со своей стороны, скажу тебе так же откровенно: я считаю правильным то, что ты пишешь — мои работы должны стать гораздо лучше; однако и ты должен действовать энергичнее и решительнее для того, чтобы как-то сбыть их. Ты же еще ни разу не продал ни одной моей работы — ни дорого, ни дешево; в сущности, даже не пытался продать.
Если бы я, по крайней мере, видел, что, считая мои успехи недостаточными, ты все-таки пытаешься помочь мне пробиться, например, если бы ты, — поскольку Мауве сейчас отпал, — познакомил меня с другим крупным художником или сделал хоть что-то, хоть как-то показал мне, что ты действительно веришь в меня и принимаешь мои дела близко к сердцу! Так ведь нет — деньги ты, конечно, даешь, но в остальном ограничиваешься лишь поучениями: «Продолжай работать» и «Наберись терпения!»
Но я не могу ими жить — от них мне становится слишком одиноко, холодно, пусто и тупо. Я не лучше любого другого, у меня, как и у всех, есть свои нужды и желания; поэтому, воочию убеждаясь, что меня держат на короткой узде и недооценивают, я, понятное дело, не могу не возмущаться.
Если я хочу, чтобы кисть моя приобрела больше brio,1 в жизни моей должен произойти какой-то подъем: упражняясь в терпении, я ни на шаг не продвинусь вперед...
Сейчас для меня гораздо важнее продать на пять гульденов, чем получить десять в виде покровительственной помощи.
1 Блеска, яркости (итал.).
Со своей стороны, я именно потому, что мы начинали как друзья и с чувством взаимного уважения, не потерплю, чтобы наши отношения выродились в покровительство. Стать твоим протеже? Нет уж, Тео, уволь!
Почему? Да потому, что не хочу. А такая опасность грозит нам все больше и больше.
Ты решительно ничего не делаешь, чтобы дать мне возможность какой-то разрядки, мне иногда так необходимо пообщаться с людьми, увидеть что-нибудь новое.
Жену ты мне дать не можешь, ребенка ты мне дать не можешь, работу ты мне дать не можешь.
Деньги — да!
Но зачем мне они, если я лишен всего остального? Потому они и бесполезны, твои деньги, что используются не на то, чего я всегда хотел, — не на то, чтобы я мог вести жизнь и хозяйство обыкновенного рабочего. А когда не можешь обзавестись своим домом, не ладится и с искусством...
А я лично достаточно ясно говорил тебе еще в молодости: если я не могу найти себе хорошую жену, нужно взять плохую: лучше такая, чем никакой.
Я знаю достаточно людей, которые держатся прямо противоположного взгляда и так же боятся «иметь детей», как я боюсь «не иметь детей».
Но я, хотя у меня в жизни было достаточно много неудач, не намерен легко отказываться от своего принципа.
И я мало опасаюсь за свое будущее, ибо знаю, почему всегда поступал именно так, а не иначе. И еще потому, что знаю: на свете немало людей, которые смотрят на вещи так же, как я.
368
Хочу тебе сообщить, что сегодня я окончательно привел в порядок снятую мной новую просторную мастерскую.
Две комнаты — большая и позади нее маленькая...
Думаю, что мне здесь будет гораздо удобнее работать, чем в комнатушке у нас дома. И надеюсь, ты одобришь предпринятый мною шаг, когда побываешь у меня.
Кроме того, в последнее время я много работал над большим «Ткачом», о котором писал тебе, а также начал картину с башенкой — о ней тебе тоже известно.
Все, что ты пишешь о Салоне, чрезвычайно важно. Твой отзыв о работах Пюви де Шаванна меня очень радует, и я полностью с тобой согласен в оценке его таланта.
Что до колористов, то я на этот счет держусь, в общем, того же мнения, что и ты. Я могу глубоко задумываться над Пюви де Шаванном, но, несмотря на это, испытываю те же чувства, что и ты, перед пейзажем с коровами Мауве, перед картинами Мариса и Израэльса.
Что касается моего собственного колорита, то в работах, сделанных здесь, ты найдешь уже не серебристые, а скорее коричневые тона (например, битум и бистр), к которым многие, без сомнения, отнесутся неодобрительно. Но ты сам увидишь, когда приедешь, что из этого получается.
За последнее время я так много писал красками, что не сделал ни одного рисунка...
Пока что у меня здесь хватает дела: теперь у меня опять достаточно места, чтобы работать с моделью.
370
Переписываю для тебя следующий отрывок из книги Ш. Блана «Художники моего времени».
«Примерно месяца за три до смерти Эжена Делакруа мы с Полем Шенаваром встретили его в галерее Пале-Рояль часов в десять вечера. Произошло это после большого обеда, во время которого дебатировались вопросы искусства, и мы с Шенаваром продолжали беседовать на ту же тему с оживлением и пылом, которые людям так свойственно вносить в бесполезные споры. Мы говорили о цвете, и я заметил:
«Великий колорист для меня тот, кто не употребляет локального цвета».
Я уже собирался распространиться на эту тему, как вдруг в галерее Ротонда * мы заметили Делакруа.
Он приблизился к нам и воскликнул: «Уверен, что они разговаривают о живописи». «Верно, — ответил я, — я только что начал защищать положение, которое, на мой взгляд, не является парадоксом и о котором вы, во всяком случае, можете судить авторитетнее, чем кто бы то ни было; я утверждал, что великие художники не пользуются локальным цветом, но раз вы появились, мне нет нужды продолжать».
Эжен Делакруа сделал два шага назад и, привычно сощурив глаза, сказал: «Совершенно верно. Здесь, например (он указал пальцем на серую грязную мостовую), есть определенный тон; так вот, если бы кто-нибудь сказал Паоло Веронезе: «Напишите мне красивую белокурую женщину, тело у которой было бы вот такого же тона», он написал бы ее и на картине было бы тело белокурой женщины».
Что касается «сопливых цветов», то, по-моему, не следует рассматривать цвет в картине сам по себе. «Сопливый цвет», будучи, например, противопоставлен сильному коричневато-красному, темно-синему или оливково-зеленому, может передать очень нежную свежую зелень луга или хлебов.
Я верю, что даже де Бок, окрестивший определенные цвета «сопливыми», безусловно не стал бы возражать против такой точки зрения: я сам слышал, как он однажды говорил, что в отдельных полотнах Коро, изображающих, например, вечернее небо, встречаются тона, которые кажутся на картине очень светлыми, хотя фактически они довольно темные, сероватые, если их рассматривать отдельно.
Если еще раз вернуться к вопросу, можно ли писать вечернее небо или белокурую женщину таким же «грязным цветом», как серые мостовые, то, по зрелом размышлении, окажется, что проблема стоит двояко.
Прежде всего, если темный цвет может казаться или, вернее, производить то же впечатление, что светлый, то вопрос, по существу, сводится скорее к тону.
Но тогда, с точки зрения собственно цвета, красновато-серый, сравнительно мало красный, будет выглядеть более или менее красным в зависимости от того, какие цвета находятся рядом с ним. То же самое произойдет с синим и желтым.
Чтобы цвет производил впечатление очень желтого, нужно примешать к краске чуточку желтого, но поместить этот цвет рядом с фиолетовым или лиловым тоном.
Помнится, кто-то пытался написать красную крышу, на которую падает свет, с помощью киновари, хрома и т. д. Ничего не получилось. А вот Яп Марис добивался этого во многих акварелях, чуть-чуть лессируя красной охрой по красноватому цвету и тем самым превосходно передавая солнечный свет на красных кровлях.
Как только у меня будет время, я выпишу из этой работы о Делакруа еще кое-что, относящееся к законам цвета, которые всегда остаются верными для красок. Порою мне кажется, что, когда люди рассуждают о цвете, они, собственно, имеют в виду тон.
Возможно, что в наше время существует больше тенистое, чем колористов. Это разные вещи, хотя они и могут идти рука об руку.
371
Я с большим удовольствием прочел «Старых мастеров» Фромантена. В различных местах этой книги рассматриваются вопросы, которыми я много занимался в последнее время и о которых, по существу, постоянно думаю, особенно после моего последнего посещения Гааги, где мне передали кое-какие высказывания Израэльса на этот счет. Он говорит, что нужно начинать с глубокой тоновой шкалы, чтобы даже сравнительно темные цвета казались светлыми, короче говоря, чтобы свет выражался посредством противопоставления его темноте. Я уже предвижу, что ты скажешь относительно «слишком черного», но в то же время я еще не совсем убежден, что, например, серое небо всегда должно быть написано локальным тоном. Так, правда, делает Мауве, но так не делают Рейсдаль и Дюпре. А Коро и Добиньи?
С ландшафтом то же самое, что с фигурами, — я хочу сказать, что Израэльс пишет белую стену совсем иначе, чем Реньо или Фортуни.
А следовательно, и фигура на фоне ее выглядит совершенно иначе.
Слыша от тебя много новых имен, я не все и не всегда понимаю, потому что ничего не видел. Из того, что ты рассказал мне об «импрессионизме», я уяснил, что это нечто совсем иное, чем я думал; но мне еще не совсем ясно, что же именно следует понимать под этим названием. Я нахожу, например, в Израэльсе так невероятно много хорошего, что меня не очень интересует и привлекает что-либо другое, более новое.
Фромантен, говоря о Рейсдале, замечает, что мы в настоящее время ушли в технике куда дальше, чем он. Мы также ушли куда дальше, чем Каба, который иногда, например в картине, находящейся в Люксембургском музее, сильно напоминает Рейсдаля своей величественной простотой.
Но разве стало из-за этого неверным или ненужным то, что выразили Рейсдаль и Каба? Нет! Так же дело обстоит и с Израэльсом, и с де Гру (де Гру был очень прост).
Когда человек ясно выражает то, что хочет выразить, — разве этого, строго говоря, недостаточно?
Когда он умеет выражать свои мысли красиво, его, не спорю, приятнее слушать; но это не слишком много прибавляет к красоте правды, потому что правда прекрасна сама по себе.
Размер прилагаемого мотива примерно 105X95, а «Женщины с прялкой» — 100X75. Они написаны бистром и битумом, тон которых, как мне представляется, очень подходит для передачи теплой светотени душного, пыльного помещения...
Тео, мне давно уже мешал тот факт, что некоторые современные художники отняли у нас бистр и битум, которыми было написано много великолепных вещей и которые, если их умело применять, делают колорит зрелым, сочным, богатым, отличаясь в то же время такой изысканностью и такими поразительно неповторимыми свойствами.
Однако, чтобы научиться пользоваться ими, следует приложить некоторые усилия, так как обращаться с ними надо иначе, чем с обычными красками. Вполне вероятно, что многих художников обескураживают эксперименты, которые необходимо проделать, прежде чем пользоваться этими красками, и которые, естественно, не удаются с первого же раза. Уже прошел примерно год, как я начал употреблять их, главным образом для интерьеров; вначале я тоже был страшно разочарован ими, но перед моими глазами всегда стояли прекрасные вещи, сделанные с их помощью.
До тебя чаще, чем до меня, доходят разговоры о книгах по искусству. Если тебе попадутся интересные работы, вроде книги Фромантена о голландских художниках, или ты вспомнишь о каких-нибудь ранее читанных тобой сочинениях, не забывай: я буду очень рад, если ты мне кое-что купишь, — в том случае, конечно, если книга касается техники, — и вычтешь расходы на покупку из того, что обычно мне присылаешь. Я намерен основательно изучить теорию: я совсем не считаю это бесполезным занятием и думаю, что, когда человек в своих поисках руководствуется подлинно конкретными указаниями, его инстинктивные предположения и догадки очень часто превращаются в уверенность и определенность.
Если в книге есть хотя бы одно или несколько замечаний по части техники, ее уже стоит не только прочесть, но и купить, особенно сейчас.
Во времена Торе и Блана были люди, писавшие о вещах, которые, увы, преданы теперь забвению.
Вот пример.
Знаешь ли ты, что такое цельный тон и что такое смешанный тон? Конечно, ты можешь увидеть их на картине; но можешь ли ты объяснить, что означают эти термины? Что понимается под словом смешивать?
Такие вещи надо знать, причем теоретически, как практику-живописцу, так и знатоку искусства, если они хотят заниматься вопросами цвета.
Большинство подразумевает под этими терминами все, что угодно, и все же они имеют вполне определенное значение.
Законы цвета невыразимо прекрасны именно потому, что они не случайны. Подобно тому как в наше время люди уже не верят в чудеса и в бога, который капризно и деспотически перескакивает с пятого на десятое, а начинают испытывать все больше уважения к природе, удивления перед ней и все больше верят в нее, точно так же и по тем же причинам, думается мне, в искусстве старомодные представления о прирожденной гениальности, вдохновении и пр. должны быть, не скажу отброшены совсем, но тщательно исследованы, проверены и весьма основательно пересмотрены. Я вовсе не отрицаю, что существуют гении, и даже прирожденные, но я категорически отрицаю делаемый на основании этого вывод, будто теория и обучение совершенно бесполезны.
То, что я сделал в «Женщине с прялкой» и «Старике, наматывающем пряжу», я надеюсь или, вернее, попытаюсь сделать впоследствии гораздо лучше. Тем не менее в этих двух этюдах с натуры я был немножко больше самим собой, чем мне это удавалось в большинстве других эпизодов, за исключением, может быть, нескольких рисунков.
Что касается черного, то я не использовал его в этих этюдах лишь случайно: мне нужны были более сильные эффекты, чем черный, а индиго с сиенской землей и прусская синяя с жженой сиеной дают, по существу, более глубокие тона, чем чистый черный сам по себе. Когда я слышу разговоры о том, что черного в природе не существует, я иногда думаю, что настоящего черного нет, если угодно, и в красках.
Опасайся, однако, впасть в ошибку, вообразив, будто колористы не пользуются черным, ведь само собой разумеется, что, как только к черному примешивается частица синего, красного или желтого, он становится серым, точнее, темно-красновато-желтовато или синевато-серым.
Между прочим, я нахожу очень интересным то, что Ш. Блан в «Художниках моего времени» говорит о технике Веласкеса, чьи тени и полутона состоят большей частью из бесцветных, холодных серых, главными составными частями которых являются черный и немножко белого. В этой нейтральной, бесцветной среде самое крохотное облачко или тень красного уже звучат.
Меня иногда удивляет, что ты не чувствуешь Жюля Дюпре так глубоко, как мне бы хотелось. Дюпре, быть может, еще более колорист, чем Коро и Добиньи, хотя эти последние тоже колористы, причем Добиньи в колорите отваживается на многое.
Однако в колорите Дюпре есть что-то от великолепной симфонии; что-то завершенное, сделанное, мужественное. Думаю, что таким же, вероятно, был Бетховен. Эта симфония потрясающе точно рассчитана и в то же время проста и бесконечно глубока, как сама природа. Вот что я думаю о Дюпре.
372
Из-за отсутствия хорошей модели я еще не начал заниматься тем, что меня на этих днях больше всего захватило в природе. У полусозревшей пшеницы сейчас темный, золотисто-желтый тон — ржавый или бронзово-золотой, доходящий до максимального эффекта благодаря контрасту с приглушенным кобальтовым тоном воздуха.
Представь себе на таком фоне фигуры женщин, очень крепких, очень энергичных, с бронзовыми от загара лицами, руками и ногами, в пропыленной, грубой одежде цвета индиго и черных чепцах в форме берета на коротко остриженных волосах; направляясь на работу, они проходят по пыльной красновато-фиолетовой тропинке между хлебов, кое-где перемежающихся зелеными сорняками; на плече у них мотыга, под мышкой ржаной хлеб, кувшин или медный кофейник.
За последние дни я неоднократно видел этот сюжет в различных вариантах. Уверяю тебя, это нечто поистине настоящее.
Сюжет очень богат и в то же время сдержан, изысканно художествен.
Я совершенно поглощен им.
Однако дело с моими счетами на краски обстоит так, что я, приступая к новым работам большого размера, должен быть предельно бережлив, тем более что мне много будут стоить и модели, если, конечно, мне удастся заполучить подходящие модели именно такого типа (грубые, плоские лица с низким лбом и толстыми губами, фигуры не угловатые, а округлые и миллеподобные) и именно в такой одежде, как я хочу.
Здесь требуется большая точность, и нельзя свободно отступать от цвета одежды, так как эффект заключается в аналогии приглушенного тона индиго с приглушенным тоном кобальта, усиленных скрытыми элементами оранжевого в ржавой бронзе хлебов.
Это была бы вещь, хорошо передающая впечатление лета, а лето, думается мне, передать нелегко; обычно, во всяком случае — часто, эффект лета либо невозможен, либо уродлив — по крайней мере, мне так кажется. С сумерками же дело обстоит как раз наоборот.
Я хочу сказать, что нелегко найти эффект солнечного лета, который был бы так же богат и прост и на который было бы так же приятно смотреть, как на характерные эффекты других времен года.
Весна — это нежные зеленые молодые хлеба и розовый цвет яблонь.
Осень — это контраст желтой листвы с фиолетовыми тонами.
Зима — это снег с черными силуэтами.
Ну, а если лето — это контраст синих тонов с элементом оранжевого в золотой бронзе хлебов, то, значит, в каждом из контрастов дополнительных цветов (красный и зеленый, синий и оранжевый, желтый и фиолетовый, белый и черный) можно написать картину, которая хорошо выражала бы настроение времен года.
374 [Август 1884]
Хочу просто написать тебе несколько слов, пока ты еще в Лондоне...
Как бы я хотел побродить с тобой по Лондону, да еще при настоящей лондонской погоде, когда город, особенно некоторые старые приречные кварталы, выглядит очень меланхолично и в то же время поразительно характерно! Многие современные английские художники, научившиеся у французов видеть и писать, начали делать эти виды. Но, к сожалению, эти произведения английского искусства, которые наиболее интересны для нас с тобой, увидеть очень трудно. Большинство же картин, показываемых на выставках, обычно не внушает к себе симпатии.
Надеюсь, однако, что ты встретишь что-нибудь такое, что поможет тебе понять такие пейзажи; я лично постоянно вспоминаю некоторые английские картины, например «Унылый октябрь» Миллеса, а также рисунки Фреда Уокера и Пинуэлла. Посмотри в Национальной галерее Гоббему и не забудь также несколько очень красивых Констеблей, в том числе «Хлебное поле» и картину под названием «Ферма в долине», находящуюся в Саут Кенсингтоне.
Мне очень любопытно услышать, что ты там видел и что тебя поразило больше всего.
На прошлой неделе я ежедневно ходил в поля смотреть уборку хлеба и сделал там еще одну композицию.
Сделал я ее для одного человека в Эйндховене, который хочет декорировать свою столовую. Он собирался украсить эту комнату композициями с различными святыми. Я же посоветовал ему подумать, что лучше пробудит аппетит почтенных гостей, которые будут сидеть за его столом, — шесть сюжетов, взятых из крестьянской жизни и символизирующих четыре времени года, или вышеупомянутые мистические персонажи. Он побывал у меня в мастерской и после этого склонился к моему предложению.
Он хочет написать эти панно сам, только удастся ли это ему? (Я все же сделаю наброски и напишу для него композиции в уменьшенном размере.)
375
Случилось нечто такое, Тео, о чем большинство людей здесь ничего не знает, не подозревает и не должно знать, так что и ты молчи, как могила. Как это ужасно! Чтобы рассказать тебе все, мне пришлось бы написать книгу, а я этого не умею. Фрейлейн X. приняла яд в минуту отчаяния после объяснения с домашними, которые наговорили много плохого и о ней, и обо мне; она была в таком состоянии, что сделала это, по-моему, в припадке явного душевного расстройства. Тео, я еще до этого советовался с врачом по поводу некоторых появившихся у нее симптомов; три дня тому назад я с глазу на глаз предупреждал ее брата, что опасаюсь, как бы у нее не началась нервная горячка; мне пришлось, к сожалению, сказать ему и о том, что, по моему мнению, ее близкие поступают крайне неосторожно, разговаривая с ней так, как они это делают.
Однако это не помогло, настолько не помогло, что ее родные предложили мне ждать два года; я ответил решительным отказом и объявил, что если речь идет о женитьбе, то она состоится либо очень скоро, либо никогда.
Тео, ты ведь читал «Госпожу Бовари». Помнишь, первую госпожу Бовари, которая умерла от последствий нервного припадка? Так вот, здесь произошло нечто похожее, но еще осложненное тем, что пострадавшая приняла яд.
Она часто говорила, когда мы спокойно гуляли вместе: «Хорошо бы сейчас умереть!» — но я не обращал на это внимания.
И вот однажды утром она падает на землю. Я решаю, что это просто небольшая слабость, но ей становится все хуже и хуже. Начинаются спазмы, она теряет дар речи, бормочет что-то наполовину невнятное, бьется в судорогах и конвульсиях. Выглядело это во всяком случае иначе, чем нервный припадок, хотя какое-то сходство было; внезапно у меня зародились подозрения, и я спросил: «Ты что-нибудь приняла?» Она закричала: «Да!» Ну, тут уж я взялся за нее. Она требовала, чтобы я поклялся, что никому ничего не скажу, я ответил: «Ладно, я поклянусь в чем угодно, но только при условии, что ты сейчас же избавишься от этого зелья. Засунь пальцы в рот и постарайся, чтобы тебя вырвало, не то я позову людей».
Надеюсь, теперь тебе понятно остальное?..
Она проглотила стрихнин, но доза была слишком мала; возможно также, что она, желая одурманить себя, приняла одновременно хлороформ или лауданум, которые и явились противоядием от стрихнина...
Сейчас она в хороших руках. Но ты понимаешь, как я убит этими событиями. Мне было так страшно, мой мальчик: мы оказались одни в поле, когда это случилось. К счастью, действие яда теперь уже прекратилось.
Но что за мировоззрение у этих порядочных людей, что за религию они исповедуют! Ведь это же просто абсурд, который превращает общество в какой-то сумасшедший дом, ставит весь мир с ног на голову. Ох, уж мне этот мистицизм!
Ты понимаешь, что в последние дни у меня голова шла кругом и я был целиком поглощен этой прискорбной историей. Думаю, что теперь, когда X. попробовала отравиться и ей это не удалось, она сильно перепугалась и не так легко решится повторить свою попытку: неудавшееся самоубийство — наилучшее лекарство от самоубийства. Но если у нее начнется нервная горячка или воспаление мозга, тогда...
Однако пока что все идет хорошо, и я опасаюсь только дурных последствий.
Тео, мой мальчик, я так подавлен случившимся.
377
Хочу лишь в нескольких словах сообщить тебе, что я ездил в Утрехт навестить ее.
Я переговорил также с врачом, у которого она живет на квартире, и посоветовался с ним, что я должен и чего не должен делать в интересах здоровья и будущего больной, нужно ли мне продолжать наши отношения или порвать их.
В этом вопросе я не приму совета ни от кого, кроме врача. Я слышал, что здоровье ее сильно пошатнулось, хотя она и поправляется; к тому же, по словам доктора, который знал ее с детства и лечил также ее мать, конституция у нее всегда была очень хрупкой и всегда такой останется. В данный момент существуют две опасности: она слишком слаба, чтобы выйти замуж, по крайней мере, сейчас; однако порывать с ней покамест тоже не годится.
Таким образом, надо выждать некоторое время, а затем я получу от врача решительные указания, что для нее лучше — расстаться нам или нет. Другом ей я, разумеется, останусь в любом случае: мы, вероятно, достаточно сильно привязаны друг к другу.
Я провел с нею почти целый день... Чертовски трогательно видеть, как эта женщина (такая слабая и доведенная пятью-шестью другими женщинами до того, что приняла яд) заявляет, словно одержала победу над собою и обрела покой: «И все-таки я тоже любила».
Раньше она никогда по-настоящему не любила.
Эти дни я так полон горя, которое нельзя ни позабыть, ни заглушить, что сам чувствую себя больным.
Я многое предвидел и всегда берег ее в том отношении, в каком она могла уронить себя в глазах общества, хотя мог бы обладать ею, если бы пожелал; таким образом, она безусловно сохраняет свое положение в обществе; отдавай она себе в этом отчет, она имела бы полную возможность добиться удовлетворения от женщин, разрушивших ее планы, и даже наказать их. И я помог бы ей в этом, но, к сожалению, она не все и не всегда понимает или понимает слишком поздно. Что поделаешь!
Жаль, что я не встретился с нею раньше, скажем, лет десять назад. Сейчас она производит на меня то же впечатление, что скрипка Кремонского мастера, испорченная неумелым реставратором...
Но когда-то это был редкий инструмент большой ценности: даже сейчас, несмотря ни на что, она стоит многого.
378
Повторяю, если хочешь что-то делать, не бойся сделать что-нибудь неправильно, не опасайся, что совершишь ошибки. Многие считают, что они станут хорошими, если не будут делать ничего плохого. Это ложь, и ты сам прежде называл это ложью. Такая позиция ведет к застою, к посредственности. Когда пустой холст идиотски пялится на тебя, малюй хоть что-нибудь. Ты не представляешь себе, как парализует художника вид вот такого пустого холста, который как бы говорит: «Ты ничего не умеешь». Холст таращится, как идиот, и так гипнотизирует некоторых художников, что они сами становятся идиотами.
Многие художники боятся пустого холста, но пустой холст сам боится настоящего страстного художника, который дерзает, который раз и навсегда поборол гипноз этих слов: «Ты ничего не умеешь».
Сама жизнь тоже неизменно поворачивается к человеку своей обескураживающей, извечно безнадежной, ничего не говорящей, пустой стороной, на которой, как на пустом холсте, ничего не написано. Но какой бы пустой, бесцельной и мертвой ни представлялась жизнь, энергичный, верующий, пылкий и кое-что знающий человек не позволит ей водить себя за нос.
Он берется за дело, трудится, преодолевает препятствия, даже если при этом кое-что ломает и «портит». В последнем его непременно упрекнут, но пусть холодные теологи болтают, что им угодно!
Тео, мне чертовски жаль эту женщину: ведь ее возраст, а также, вероятно, болезнь печени и желчного пузыря так зловеще угрожают ей! И все это еще усугубилось ее чувством.
379
Ты пишешь, что в скором времени откроется выставка Делакруа. Очень хорошо! Значит, ты, несомненно, увидишь картину «Баррикада»*, которую я знаю только по биографии Делакруа. Мне думается, она была написана в 1848 г.
Ты, вероятно, знаешь, кроме того, литографию Лемюда, — если это не Лемюд, то Домье, — которая также изображает баррикаду 1848 г. Представь себе на минуту, что мы с тобой живем в 1848 г. или в какой-то аналогичный период; например, при государственном перевороте Наполеона, когда опять повторилась та же история. Я не собираюсь говорить тебе колкости — это никогда не входило в мои намерения; я просто пытаюсь объяснить тебе, насколько возникшие между нами разногласия связаны с общими течениями в обществе и не имеют никакого отношения к личным обидам. Итак, возьмем 1848 г.
Кто тогда противостоял друг другу, кого мы можем назвать в качестве типичных представителей борющихся сил? С одной стороны, Гизо, министра Луи-Филиппа; с другой — Мишле, Кинэ и студентов.
Начнем с Гизо и Луи-Филиппа. Были ли они скверными людьми и тиранами? В общем, нет; это были, на мой взгляд, люди вроде отца и дедушки, вроде старики Гупиля, короче говоря, люди, на вид весьма респектабельные, глубокомысленные, серьезные; но стоит присмотреться к ним немножко повнимательнее и поближе, как в них обнаруживается нечто до такой степени унылое, тупое, вялое, что становится тошно.
Разве это слишком крепко сказано?
Если отбросить в сторону различие в общественном положении, у них тот же дух, тот же характер. Разве я не прав?
Теперь возьмем, к примеру, Кинэ, Мишле или Виктора Гюго (позднее). Так ли уж была велика разница между ними и их противниками? Да, бесконечно велика, но при поверхностном рассмотрении этого не скажешь: я сам в свое время находил одинаково прекрасными книги Гизо и книги Мишле. Но я-то, вникнув в дело поглубже, обнаружил между ними разницу и — что еще важнее — противоречие.
Короче говоря, первый заходит в тупик и бесследно исчезает; во втором же, напротив, всегда есть нечто бесконечное. С тех пор утекло много воды. Но я представляю себе, что если бы мы с тобой жили в те времена, ты стоял бы на стороне Гизо, а я на стороне Мишле. И будь мы оба достаточно последовательны, мы могли бы не без грусти встретиться друг с другом как враги на такой вот, например, баррикаде: ты, солдат правительства, — по ту сторону ее; я, революционер и мятежник, — по эту.
Теперь, в 1884 г., — последние две цифры случайно оказались теми же, только поменялись местами, — мы вновь стоим друг против друга. Баррикад сейчас, правда, нет, но убеждений, которые нельзя примирить, — по-прежнему достаточно.
Le moulin n'y est plus, mais le vent y est encore.1
1 Мельницы уже нет, aветер дует, как прежде (франц.).
Мы, на мой взгляд, находимся в разных, враждебных лагерях, и тут уж ничего но поделаешь. Хочешь — не хочешь, должен продолжать и я, должен продолжать и ты. Но так как мы с тобой все-таки братья, давай перестанем стрелять друг в друга (в фигуральном смысле).
Мы не можем помочь друг другу так, как помогали бы люди, находящиеся в одном лагере и стоящие плечом к плечу. Нет, если мы приблизимся друг к другу, мы оба попадем под обстрел.
Мои колкости — это пули, направленные не против тебя, моего брата, а против партии, к которой ты принадлежишь.
Твои колкости, на мой взгляд, тоже направлены не лично в меня; тем не менее ты ведешь огонь по баррикаде и даже считаешь это своей заслугой, хотя на баррикаде нахожусь я...
У меня создалось вот какое впечатление: если я в прошлом еще надеялся, что ты изменишься и мы окажемся на одной стороне, то теперь мы определенно оказались в противоположных лагерях.
Ты, со своей стороны, вероятно, тоже надеялся, что я решительно переменюсь и вместе с тобой попаду в тот лагерь, в котором ты сейчас находишься. Но, как видишь, это не входит в мои намерения. Я должен стрелять по твоим, однако постараюсь не попасть в тебя. Ты должен стрелять по моим, так сделай то же самое.
Надеюсь, ты поймешь, что я выражаюсь в фигуральном смысле. Ни ты, ни я не занимаемся политикой. Но мы живем в мире, в обществе, где людям поневоле приходится группироваться. Ответственны ли облака за то, что они принадлежат к той или ивой грозовой туче, за то, что несут в себе отрицательный или положительный электрический заряд? Правда, люди — не облака. Человек, как индивидуум, представляет собой часть человечества, а человечество делится на партии. В какой мере наша принадлежность к той или иной партии является результатом нашей собственной воли и в какой — следствием стечения обстоятельств?
Тогда был 48 год, теперь 84-й. Le moulin n'y est plus, mais le vent y est encore.
Так попытайся же разобраться, к какой собственно партии ты принадлежишь, а я, со своей стороны, попытаюсь сделать то же самое.
380 [30 сентября 1884]
Этой зимой я надеюсь, использовав прежние композиции, сделать несколько рисунков и послать кое-что из них, скажем, в «London News», который, как ты мог заметить, сейчас нередко бывает лучше, чем «Graphic», и, между прочим, напечатал недавно очень красивую репродукцию Френка Холла и прекрасный пейзаж с овцой.
В последнее время я очень много работал и, по-моему, перенапряг свои силы, поскольку кроме работы у меня были разные переживания...
Я потерял сон и аппетит, вернее, ем и сплю слишком мало, отчего очень слабею.
Я постоянно сожалею, Тео, что мы с тобой стоим по разные стороны баррикады; хотя баррикады, как конкретного сооружения из камней мостовой, нигде больше не видно, социально она несомненно существует и будет продолжать существовать...
Послушай, Тео, что касается баррикады, то в моей жизни было время, когда я тоже стоял на путях Гизо и ему подобных. Но ты знаешь, как энергично и решительно я отвернулся от них, когда раскаялся в своей ошибке.
Сегодняшнее поколение не хочет меня: ну что ж, мне наплевать на него. Я люблю поколение 48 года и как людей и как художников больше, чем поколение 84-го, но в 48 году мне по душе не Гизо, а революционеры — Мишле и крестьянские художники Барбизона.
381
Я купил превосходную книгу — «Анатомия для художников» Джона Маршалла; стоит она, правда, дорого, но я буду пользоваться ею всю жизнь, потому что она очень хорошая. Есть у меня и пособия, какими пользуются в Школе изящных искусств и в Антверпене...
Основательное знание человеческого тела — ключ ко многому, но приобретение таких знаний стоит недешево. Кроме того, я совершенно уверен, что цвет, светотень, перспектива, тон и рисунок — короче, все имеет свои определенные законы, которые должно и можно изучать, как химию или алгебру. Это далеко не самый удобный взгляд на вещи, и тот, кто говорит: «Ах, всем этим надо обладать от природы!» — сильно облегчает себе задачу. Если бы дарования было достаточно! Но его недостаточно: именно тот, кто многое постигает интуитивно, должен, по-моему, прилагать вдвое, втрое больше усилий для того, чтобы от интуиции перейти к разуму...
Ты не раз говорил мне, что я всегда буду одинок; я этого не думаю — тут ты решительно заблуждаешься насчет моего характера.
И я, со своей стороны, отнюдь не намерен мыслить и жить менее страстно, чем сейчас. Ни в коем случае! Пусть я получаю удары, нередко совершаю ошибки, часто бываю неправ — все это не так страшно, потому что в основном я все-таки прав.
И у самых лучших картин, и у самых лучших людей всегда бывают недостатки или partis pris.1
1 Предвзятое мнение (франц.).
Повторяю: наше время кажется мирным, но на самом деле это не так. Решительно возражаю и против того, будто мое утверждение о том, что определенные партии сейчас, в 84 году, так же резко противостоят друг другу, как и в 48-м, преувеличено.
Уверяю тебя, дело тут совсем не в «канаве», как ты выражаешься.
Я имею в виду не столько конкретно тебя и меня, сколько партии вообще. Но ведь и мы с тобой тоже принадлежим к определенным партиям, тоже стоим либо справа, либо слева, независимо от того, сознаем мы это или нет.
Я лично в любом случае держусь partis pris, если ты думаешь, что тебе удастся стоять ни справа, ни слева, а где-то посредине, я беру на себя смелость сильно усомниться в возможности этого...
Я получил довольно хорошее письмо из Утрехта. Она настолько поправилась, что может на некоторое время перебраться в Гаагу. Но я еще далеко не спокоен на ее счет. Тон ее писем стал более уверенным, разумным и менее предубежденным, чем в начале нашего знакомства. В то же время он походит на стон птицы, гнездо которой разорено; вероятно, она не так зла на общество, как я, но и она видит в людях мальчишек, которые из озорства и ради забавы и в насмешку разоряют гнезда...
Еще два слова о том, что я называю баррикадой, а ты канавкой. Существует старое общество, которое, на мой взгляд, погибнет по своей вине, и есть новое, которое уже родилось, растет и будет развиваться.
Короче говоря, есть нечто исходящее из революционных принципов и нечто исходящее из принципов контрреволюционных.
Спрашивается, разве ты сам никогда не замечал, что политика качания между старым и новым — невозможная политика? Подумай об этом на свободе. Рано или поздно такое качание все равно кончается тем, что приходится полностью встать направо или налево.
Тут тебе не канавка. И еще одно: тогда был 48 год, а теперь 84-й; тогда была баррикада из камней мостовой — теперь она сложена не из камней, но во всем, что касается непримиримости старого и нового, она все равно остается баррикадой. О да, она несомненно существует и в 84 году, как существовала в 48-м.
383 [Октябрь 1884}
Раппард пока пробудет здесь со мной еще неделю. Он с головой ушел в работу.
Он пишет прядильщиц и различные этюды голов, которые я нахожу красивыми.
Мы много говорили об импрессионизме. Думаю, что ты определил бы его работы как импрессионистские. Но здесь, в Голландии, трудно уяснить себе, что в действительности означает слово импрессионизм.
Тем не менее мы с Раппардом очень интересуемся новыми современными течениями. Факт налицо: в искусстве совершенно неожиданно начинают возникать новые направления. Картины пишутся теперь совсем по-другому, чем несколько лет тому назад.
386
Вчера я принес домой этюд водяной мельницы в Геннепе, над которым работал с большим удовольствием; благодаря ему я приобрел в Эйндховене нового знакомого.1 Этот человек страстно хочет стать живописцем, поэтому, когда я зашел к нему, мы тут же вместе взялись за работу...
1 Этим новым знакомым был Антон Керссемакерс, который опубликовал свои «Воспоминания» о Винсенте в еженедельнике «Амстердамец» от 14 и 21 апреля 1912 г.
Я, однако, намерен постепенно заставить людей платить мне, но не деньгами. Я просто объявлю им: «Вы должны давать мне тюбики краски». Я ведь хочу писать много и непрерывно, а потому должен устроиться так, чтобы мне больше не приходилось работать в полсилы и я имел возможность писать с утра до вечера...
Надеюсь, ты понимаешь, что именно отказ Мауве и Терстеха помочь мне, когда я снова обратился к ним, обязывает меня за очень короткое время прямо или косвенно доказать им, что я снова кое-чего добился. Поэтому сейчас я должен собрать всю свою энергию и работать в полную силу, даже если это будет стоить немного дороже...
После твоего отъезда моя палитра изменилась, как я и предчувствовал, еще когда ты был здесь. Вот увидишь — когда я через несколько месяцев закончу еще некоторые этюды, о которых писал тебе, они неопровержимо докажут, что я кое-что понимаю по части колорита.
Ничего не могу поделать, но в данный момент мне не хватило денег, причем именно потому, что я писал больше, чем собственно мог себе позволить; а сокращать расходы сейчас нельзя: сделать серьезный шаг вперед мы сможем лишь при условии, что будем ковать железо, пока оно горячо.
386-а [9 декабря 1884]
У меня остается мое будущее — и я намерен идти вперед. Если женщина не хочет меня, что ж, я не вправе обижаться, но, разумеется, попробую как-то это себе компенсировать. То же касается и отношений любого другого порядка. Я не навязываюсь тебе, не требую от тебя симпатии, но, как друг, — не говорю уже, — как брат, — ты слишком равнодушен ко мне. Не в смысле денег, мой мальчик, я о них не говорю. Но как личность я ничего не получаю от тебя, а ты — от меня. А ведь мы могли бы и должны бы получать друг от друга больше.
Но не будем ссориться — всему свое время: время ссор прошло; за ним, я думаю, последует время расставания...
Теперь позволю себе сказать одно: мы разойдемся, хотя такая перемена будет для меня нелегка — она связана с материальными затруднениями, которые, несомненно, окажутся достаточно серьезными.
Я, конечно, попытаюсь перебиться, но я самым решительным образом требую, чтобы в этот критический для меня момент ты был совершенно откровенен со мной. Я знаю, ты согласишься на то, чтобы мы расстались, — именно потому, что это произойдет полюбовно...
У Прудона сказано: «La femme est la dйsolation du juste».1 Но нельзя ли на это ответить: Le juste est la desolation de la femme?2 Вполне возможно. А пожалуй, можно сказать и так: «L'artiste est la desolation du financier»3и наоборот: «Le financier est la desolation de l'artiste».4
1 «Женщина — проклятие праведника» (франц.).
2 «Праведник — проклятие женщины» (франц.).
3«Художник — проклятие финансиста» (франц.).
4 «Финансист — проклятие художника» (франц.).
386-6
Что сказать тебе? Письмо твое звучит очень разумно и выдержано в стиле, скажем, хорошего министра изящных искусств.
Тем не менее мне от него мало проку, и я им не удовлетворен, особенно твоей фразой: «Позднее, когда ты выразишь себя более ясно, мы, возможно, кое-что найдем и в твоих теперешних работах, и тогда будем действовать не так, как сейчас...» Я вижу в ней только красивые обещания: на взгляд такого человека, как я, который предпочел бы найти рынок сбыта для своих работ более прозаическим путем, но зато немедленно, подобная фраза представляет собой лишь обычное министерское пускание пыли в глаза.
Будь любезен, оцени то обстоятельство, что я называю тебя хорошим министром: я ведь достаточно хорошо знаю, какими чертовски дрянными бывают обычно вознесшиеся в высокие сферы люди, чтобы не оценить светлую личность даже среди министров....
Но перейдем к делу. Подумал ли ты о том, что сейчас мои расходы составляют два гульдена в день: считай, один — на оплату моделей, один — на холст и краски, — дешевле не выходит, а мне еще надо оплатить счета и съездить в Антверпен.
Положение у меня здесь несколько напряженное, живется мне сейчас не слишком-то приятно, и мне стоит достаточно большого труда соблюдать, как говорится, душевное равновесие.
Домашних, хотя мы с ними особенно не ссоримся, тоже не очень радует перспектива моего длительного пребывания здесь — это я отлично понимаю.
И все же я не могу уехать совсем или хотя бы частично (говоря «частично», я имею в виду свое решение сохранить за собой мастерскую), пока не сделаю еще какого-то количества этюдов и не увижу, что мне ничто не препятствует перебраться в Антверпен.
388
Я не мешаю людям говорить и думать обо мне, что им угодно, даже хуже, чем ты себе представляешь. Но вот что я тебе скажу: если мне что-нибудь не удается, я вовсе не прихожу к выводу, что не должен был за это браться: напротив, многократные неудачи лишь дают мне основание повторить попытку и посмотреть, нельзя ли все-таки сделать то, что я хочу — пусть заново, но обязательно в том же направлении, поскольку мои замыслы всегда продуманы, рассчитаны и, на мой взгляд, имеют свои raison d'etre.
Лично для меня существенная разница между порядком вещей до и после революции состоит в том, что последняя изменит социальное положение женщины и сделает возможным равноправное сотрудничество мужчины и женщины.
Но у меня нет ни слов, ни времени, ни охоты, чтобы распространяться на эту тему. Современная, довольно условная мораль, на мой взгляд, глубоко ошибочна, и я надеюсь, что со временем она изменится и обновится.
Что же касается «подозрений», которые ты питаешь и о которых ты, как я вижу, решил довести до моего сведения, то здесь я никак не хочу влиять на тебя. Не сомневайся, однако, что это один из тех «симптомов», о которых я уже писал тебе, которые нахожу не очень красивыми и с которыми не могу тебя поздравить.
Но это тоже, если угодно, субъективное мнение. Словом, поступай, как хочешь, подозревай или не подозревай, говори все, что взбредет в голову; я во всяком случае постараюсь сделать все, чтобы предотвратить последствия, которые могут для меня возникнуть, а в остальном мне остается только сослаться на то, что я говорил тебе по поводу нашего пребывания на разных сторонах баррикады...
Поступай согласно своим принципам, а я буду делать то же самое; однако давай по возможности не целиться прямо друг в друга: мы ведь все-таки братья...
Памятуя, что нам не следует вставлять друг другу палки в колеса, я, как уже писал тебе, попытаюсь завести новые связи в Эйндховене, в Антверпене, в общем, где удастся.
Но это не делается сразу, и я, со своей стороны, предпринимаю подобные попытки исключительно по одной причине: ты достаточно ясно и недвусмысленно дал мне понять, что я напрасно воображаю, будто ты намерен проявить интерес ко мне и к моей работе иначе как в порядке покровительства. Так вот, от покровительства я решительно отказываюсь...
Я ни в коей мере не предполагаю, что выиграю от этого материально; но как только какой-нибудь торговец картинами, будь это самый последний крохобор, согласится обеспечить меня едой, жильем, хотя бы на чердаке, и кое-какими красками, я с радостью начну продавать ему свои картины — если ты предпочитаешь называть это продажей.
Счет на краски — вот оборотная сторона живописи.
И в данный момент она меня весьма тревожит...
Такая же приятная перспектива ждет меня и в январе, когда мне снова придется платить. Вот почему я жаловался и сказал, что мне действительно нужно немножко больше обычного сейчас, а не позднее: ей-богу, я должен хотя бы продолжать работу, а когда это по материальным причинам не удается и я сижу сложа руки, я чувствую себя глубоко несчастным. И в этом я не могу винить только себя по той простой причине, что расходы мои объясняются не моей расточительностью, а потребностями работы.
388-а 31 января 1885
С этого лета я невольно представляю тебя в пенсне с черными стеклами. «Это не так уж сильно меняет человека», — возразишь ты.
Может быть. Но у меня такое впечатление, что в ином, нежели буквальном значении, ты, действуя и мысля, смотришь на все через такое вот черное пенсне. Пример — твоя подозрительность.
Но, с другой стороны, я считаю, что знать как следует свой Париж — совсем неплохо; если человек, попав туда, становится насквозь парижанином, насмешливым, непреклонным и что называется «себе на уме», я его не осуждаю: я не настолько ограничен. Отнюдь нет. Будь и оставайся парижанином, если хочешь, — мне все равно.
В мире существует много великого — море и рыбаки, поля и крестьяне, шахты и углекопы.
Такими же великими я считаю Париж с его мостовыми и людей, которые хорошо знают свой Париж.
Ты, со своей стороны, совершаешь, однако, ошибку, не понимая, что твои подозрения по поводу моих расходов просто неуместны. Безусловно, я мыслю иначе, чувствую иначе, поступаю иначе, чем ты. Но в этом есть своя последовательность, и на это есть свои причины.
Когда я советовал тебе стать художником, а ты писал мне в Дренте, что я сужу о твоих делах издалека и со стороны, я признал твою правоту; не менее справедливо будет признать и обратное, а именно, что ты тоже не можешь судить о поступках, совершенных мною здесь. Поэтому оставь свои подозрения: они просто неуместны.
Моя работа очень важна для меня; я должен много писать, и мне постоянно требуются модели; вот почему мне так неприятно видеть, что моя изнурительная, порой неблагодарная работа вызывает подозрения. Впрочем, это временные трудности, которые надо пережить, — в конце концов, живописью занимаются не ради развлечения.
389
Прилагаю несколько набросков голов, над которыми сейчас работаю; я набросал их в спешке и по памяти.
Я писал тебе, как мало денег у меня осталось до конца месяца. Ты знаешь, что и в прошлом месяце было примерно то же самое.
Теперь больше, чем когда-либо, получается так, что я пишу до тех пор, пока у меня есть деньги на модели. Не могу тебе передать, в какое нетерпение и отчаяние я прихожу, если к концу месяца мне приходится прекращать работу над вещами, которые я хочу закончить.
Я должен сделать пятьдесят голов зимою, пока я еще здесь и могу сравнительно легко находить разного рода модели. Если я не приму мер, зима пройдет, а я так и не сделаю столько, сколько хочу и сколько необходимо сделать...
При упорной работе эти пятьдесят голов будут закончены еще зимой. Но они требуют такого труда и стольких хлопот, что я не могу терять ни одного дня... Если ты занял денег или можешь где-нибудь занять, помоги мне... Я не в силах примириться с тем, что из-за отсутствия их останавливается моя работа.
390
Упорно работаю над серией голов людей из народа, за которую взялся; прилагаю маленький набросок последней головы — вечером я обычно набрасываю их по памяти на кусочке бумаги; это одна из них. Позднее я, возможно, сделаю их и в акварели. Но сначала я должен их написать.
Помнишь, еще в самом начале я всегда говорил о своем большом уважении и симпатии к работам папаши де Гру? В последние дни я думаю о нем больше, чем когда-либо. В первую очередь нужно смотреть не его исторические вещи, хотя они очень красивы, и не те его картины, которые написаны в духе, скажем, автора «Совести».
В первую очередь нужно смотреть у него такие полотна, как «Предобеденная молитва», «Паломничество», «Скамья бедных» и в особенности типы простых брабантцев.
Де Гру так же мало ценят, как, например, Тейса Мариса. Он, конечно, совсем ее похож на него, но их объединяет то, что оба они встретили на своем пути яростное сопротивление...
Если бы в свое время де Гру захотел нарядить своих брабантцев в средневековые костюмы, он стоял бы сейчас рядом с Лейсом не только в смысле признания своего таланта, но и в смысле материального благополучия.
Однако он не пошел на это, а теперь, много лет спустя, началась реакция против средневековья, хотя Лейс всегда останется Лейсом, Тейс Марис — Тейсом Марисом, а «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго — «Собором Парижской богоматери».
Однако сейчас нужен реализм, который тогда был нежелателен: потребность в реализме, в котором есть характер и серьезное чувство, сейчас остра, как никогда.
Заверяю тебя, что я лично постараюсь держать курс прямо на него и буду писать самые простые, самые обыденные вещи...
Знай раз и навсегда: когда я прошу у тебя денег, я прошу их не даром — работы, которые я делаю, принадлежат тебе. Пусть сейчас я все еще отстаю — я стою на правильном пути и сумею двинуться вперед.
391
Дня через два-три ты получишь двенадцать рисунков пером, сделанных с этюдов голов.
В конечном счете, больше всего в своей стихии я чувствую себя, когда работаю над фигурой.
Мне представляется также, что, например, в головах, которые я сделал еще в Гааге, и в некоторых других фигурах больше характерности, чем в остальных моих работах. Возможно, мне есть смысл сосредоточиться исключительно на фигуре.
Но поскольку изолированных фигур не бывает, к ним, естественно, прибавляется окружение, постольку неизбежно приходится заниматься и им.
Мне очень хочется со временем увидеть картину, которую ты получил.1
1 Имеется в виду предварительный этюд шведского художника Иозефсона к его ставшей впоследствии знаменитой картине «Русалки».
Я не совсем понимаю, что, собственно, выражает сама легенда.
Не понимаю потому, что ты говоришь: «Это фигура в духе Данте — символ злого духа, увлекающего людей в бездну». Такие вещи безусловно несовместимы: ведь строгая, суровая фигура Данте, проникнутая возмущением и протестом против того, что ему довелось увидеть, протестом против гнусных несправедливостей и предрассудков средневековья, — несомненно один из самых искренних, честных, благородных образов своей эпохи. Недаром люди говорили о Данте: Вот тот, кто побывал в аду и вернулся оттуда.
Побывать в аду и вернуться оттуда — это нечто совсем иное, чем сатанинское желание увлечь туда других.
Следовательно, навязывать фигуре в духе Данте сатанинскую роль можно, лишь чудовищно исказив подлинный характер этой фигуры.
Профиль Мефистофеля отнюдь не похож на профиль Данте.
Современники писали о Джотто: «Он первый придал доброту выражению человеческого лица». А Джотто, как тебе известно, писал Данте, и притом с большим чувством — ты ведь знаешь этот старинный портрет. Отсюда я заключаю, что изображение Данте, каким бы печальным оно ни было, по существу выражает что-то бесконечно доброе и нежное. Сатану или Мефистофеля я никак не могу себе представить фигурами в духе Данте.
392
Я еще никогда но начинал год с более мрачными перспективами и в более мрачном настроении; предвижу, что меня ждет в будущем мало успехов и много борьбы.
На дворе тоскливо: поля — черный мрамор из комьев земли с прожилками снега; днем большей частью туман, иногда слякоть; утром и вечером багровое солнце; вороны, высохшая трава, поблекшая, гниющая зелень, черные кусты и на фоне пасмурного неба ветви ив и тополей, жесткие, как железная проволока.
Вот что я вижу, выходя на улицу, и все это гармонирует с интерьерами, которые в такие зимние дни выглядят очень мрачно.
Гармонирует пейзаж и с лицами крестьян и ткачей. Я не слышал от последних ни единой жалобы, но приходится им туго. Ткач, который упорно трудится, вырабатывает за неделю примерно 60 ярдов ткани. Пока он ткет, жена его сидит перед ним и мотает пряжу, то есть накручивает ее на шпульки; следовательно, чтобы семья могла прожить, работать должны двое.
За 60 ярдов ткач получает чистыми, скажем, четыре с половиной гульдена в неделю; к тому же в наши дни, относя такой кусок к фабриканту, ткач нередко слышит, что следующий заказ он получит не раньше, чем через неделю или две. Словом, не только оплата низкая, но и работы не хватает.
Поэтому в людях здесь явственно чувствуется подавленность и тревога.
Здесь царит совсем другое настроение, нежели у углекопов, среди которых я жил в год забастовок и катастроф в шахтах. Там было еще хуже, хотя и тут сердце часто прямо разрывается от горя; но здесь все молчат — я буквально нигде не слышал ничего напоминающего бунтарские речи. Выглядят ткачи так же безотрадно, как старые извозчичьи клячи или овцы, которых пароходом отправляют в Англию.
393
Ты доставишь мне большую радость, если попробуешь раздобыть мне «Illustration» № 2174 от 24 октября 1884 г. Это уже старый номер, но ты, вероятно, еще сможешь получить его в редакции. Там есть рисунок Поля Ренуара «Забастовка ткачей в Лионе», а кроме того один его набросок из серии, которую он посвятил опере и с которой издал также гравюры; одну из них, «Арфиста», я нахожу очень красивой...
Но рисунок, изображающий ткачей, лучше всего: он так материален и объемен, что, на мой взгляд, может выдержать сравнение с Милле, Домье и Лепажем.
Когда я вспоминаю, что он достиг такой высоты, с самого начала не подражая другим, а работая с натуры, находя свой собственный стиль и все-таки оставаясь на уровне лучших даже в смысле техники, я вижу в нем новое подтверждение того, что, если художник неизменно придерживается натуры, работа его улучшается с каждым годом.
И с каждым днем я все больше убеждаюсь, что люди, для которых борьба за овладение натурой не главное, не достигают цели.
Когда пытаешься добросовестно следовать за великими мастерами, видишь, что в определенные моменты все они глубоко погружались в действительность. Я хочу сказать, что так называемые творения великих мастеров можно увидеть в самой действительности, если смотреть на нее теми же глазами и с теми же чувствами, что они. Думаю, что если бы критики и знатоки искусства лучше знали природу, их суждения были бы правильнее, чем сейчас, когда они обычно живут только среди картин, которые сравнивают с другими картинами. Если брать лишь одну сторону вопроса, это, конечно, само по себе неплохо; но такой подход к делу несколько поверхностен, особенно если при этом забываешь о природе или недостаточно глубоко ее знаешь.
Разве ты не понимаешь, что здесь я не так уж неправ, — и чтобы еще яснее выразить то, что я имею в виду, — разве не жаль, что ты, например, редко или почти никогда не заходишь в те хижины, не общаешься с теми людьми, не видишь тех пейзажей, которые больше всего нравятся тебе в уже написанных картинах?
Не скажу, что в твоем положении тебе легко это сделать: ведь в природу нужно много и долго всматриваться, прежде чем удостоверишься, что наиболее убедительные произведения великих мастеров все-таки уходят своими корнями в самое жизнь. Действительность — вот извечная основа подлинной поэзии, которую можно найти, если искать упорно и вскапывать почву достаточно глубоко...
Даже впоследствии, когда я начну делать кое-что получше, чем сейчас, я все равно буду работать так же, как теперь; я хочу сказать, что яблоко будет тем же самым яблоком, но только более спелым; мои взгляды останутся теми же, что вначале. И это причина, по которой я заявляю: если я ни на что не годен сейчас, то и потом буду ни на что не годен; если же я чего-то стою сейчас, то буду чего-то стоить и после. Пшеница — всегда пшеница, даже если горожане вначале принимают ее за сорняк, и наоборот.
Во всяком случае, одобряют или не одобряют люди то, что я делаю и как я делаю, я лично знаю один-единственный путь — бороться с природой до тех пор, пока она не выдаст мне свои тайны.
Продолжаю работать над различными головами и руками.
У меня опять их готово довольно много, а найдешь ты среди них что-нибудь стоящее или нет — это уж зависит не от меня.
Повторяю: иного пути я не знаю.
Не понимаю твоего замечания: «Возможно, позднее мы начнем находить прекрасное и в современных вещах».
Будь я на твоем месте, у меня хватило бы уверенности и самостоятельности сегодня же решать, вижу я что-нибудь в данной вещи или нет.
394
Усиленно занимаюсь головами. Днем пишу, вечером рисую. Таким образом, я уже написал по крайней мере тридцать голов и столько же нарисовал. В результате я вижу теперь возможность через какое-то время начать делать их совсем иначе.
Думаю, что это пригодится мне и для фигуры в целом. Сегодня я сделал одну — белое и черное на фоне телесного цвета.
Я также все время ищу синий цвет. Фигуры крестьян здесь, как правило, синие. И это — на фоне спелой пшеницы, увядших листьев или живой изгороди из буков, так что приглушенные оттенки как более темного, так и более светлого синего подчеркиваются и начинают звучать благодаря контрасту с золотыми или красновато-коричневыми тонами. Это очень красиво и поразило меня с самого начала, когда я еще только приехал сюда. Люди здесь носят — разумеется, сами того не подозревая — одежду самого красивого синего цвета, какой мне только приходилось видеть.
Сделана она из грубого домотканного холста — основа черная, уток синий, в результате чего получается рисунок в черную и синюю полоску. Когда ткань вылиняет и немножко поблекнет от дождя и ветра, получается бесконечно спокойный мягкий той, который особенно хорошо подчеркивает цвет тела. Короче говоря, тон достаточно синий, чтобы реагировать на все цвета, в которых есть скрытые элементы оранжевого, и достаточно обесцвеченный, чтобы не слишком дисгармонировать с ними.
Но это вопрос цвета, а на той стадии, на которой я нахожусь, для меня гораздо большее значение имеет вопрос формы. Форму, думается мне, лучше всего можно выразить почти монохромным колоритом, тона которого различаются, главным образом, своей интенсивностью и качеством. Например, Жюль Бретон написал свой «Источник» почти одним цветом. Необходимо, однако, изучить каждый цвет отдельно в связи с контрастным к нему: лишь после этого обретаешь твердую уверенность, что нашел гармонию.
Пока лежал снег, я написал также несколько этюдов нашего сада. С тех пор пейзаж сильно изменился: теперь у нас здесь прекрасное — лиловое с золотом — вечернее небо над домами, силуэты которых темнеют между массами деревьев ржавого цвета; надо всем высятся голые черные тополя; на передних планах поблекшая, обесцвеченная зелень, перемежающаяся полосами черной земли и бледным камышом по краям канав.
Я отлично вижу все это и, как любой другой человек, нахожу такое зрелище великолепным; но меня еще больше интересуют пропорции фигуры и соотношение частей лица; поэтому я не могу заниматься всем остальным, пока еще больше не овладею фигурой.
Итак, прежде всего фигура. Я лично не могу без нее понять остального: именно фигура создает настроение. Допускаю, однако, что существуют люди, например Добиньи, Арпиньи, Рейсдаль и многие другие, всецело увлеченные исключительно пейзажем; их работы полностью удовлетворяют нас потому, что сами они находили удовлетворение в небе и земле, в луже воды и кустарнике.
Тем не менее я считаю удивительно мудрым замечание Израэльса, сказавшего о пейзаже Дюпре: «Это совсем как фигурная картина».
395
Ты пишешь, что, если у меня что-либо готово и я считаю это действительно стоящим, ты попробуешь послать мои вещи в Салон. Ценю твои добрые намерения.
Это — во-первых; а во-вторых, знай я о твоих замыслах полтора месяца тому назад, я попытался бы послать тебе что-нибудь подходящее.
К сожалению, сейчас у меня пет ничего такого, что мне самому хотелось бы послать: последнее время я, как тебе известно, писал почти исключительно головы, но это — этюды в полном смысле слова, иными словами, предназначены только для мастерской.
Однако я сегодня же начал делать кое-какие новые вещи, которые отправлю тебе.
Возможно, они пригодятся: в связи с Салоном ты будешь встречаться с множеством людей и при случае у тебя будет что им показать — пусть даже только этюды.
В частности, ты получишь голову старухи и голову молодой женщины.
396
Когда я вижу, например, замечательных «Дровосеков» Лермита, я очень хорошо понимаю, какая большая дистанция отделяет еще меня от создания чего-то подобного такой вещи. Но что касается моих взглядов и метода, сводящегося к тому, чтобы всегда работать непосредственно с натуры — пусть даже в убогой, закопченной хижине, то вид произведений Лермита подбадривает меня. Я убеждаюсь при этом (например, по деталям головы и рук), что художники, подобные Лермиту, несомненно, изучали фигуры крестьян не с довольно большого расстояния, а вблизи, и не теперь, когда они уже легко и уверенно творят и компонуют, а еще раньше, чем научились это делать. «On croit j'imagine, ce n'est pas vrai — je me souviens»,1 — сказал один из тех, кто мастерски владеет композицией.
1 «Люди полагают, что я выдумываю; это неправда — я припоминаю» (франц.).
Что касается меня, то я еще не могу показать ни одной картины, пожалуй, даже ни одного рисунка.
Но этюды я делаю. Именно поэтому я очень хорошо представляю себе, что может наступить время, когда я тоже научусь быстро делать композиции.
В самом деле, трудно сказать, где кончается этюд и где начинается картина.
Я задумал несколько более крупных, тщательно проработанных вещей, и в случае, если мне станет ясно, как передать наблюдаемые мной эффекты, я оставлю у себя этюды, о которых идет речь, потому что они мне, безусловно, понадобятся. Это будет нечто в таком роде: фигуры на фоне светлого окна.
У меня готовы этюды голов и против света, и повернутые к свету, и я уже несколько раз брался за целую фигуру — женщина за наматыванием пряжи, за шитьем, за чисткой картофеля. Полный фас и профиль — это очень трудный эффект.
Думаю все-таки, что кое-чему я научился.
397 [Апрель 1885]
Я но хотел много говорить об этом и спорить с тобой, когда ты во время пребывания здесь сказал, что я еще переменюсь и не захочу навсегда остаться тут, подобно тому как Мауве не захотел навсегда остаться в Блумендале.
Может быть, ты и прав, но я покамест не вижу никакого смысла менять место жительства, потому что природа здесь красивая и у меня хорошая мастерская.
Не забывай, что, по моему твердому убеждению, самое лучшее для крестьянского художника — брать пример с барбизонцев и жить в самой гуще того, что пишешь: ведь в сельской местности природа каждый день раскрывается с совершенно новой стороны.
Короче, вот две причины, по которым следует жить в деревне: работать там можно больше, а тратить меньше.
398
Вполне вероятно, что мама, Вил и Кор в будущем году переедут в Лейден. Тогда из всех наших в Брабанте останусь я один.
И отнюдь не исключено, что я останусь здесь до конца жизни. В сущности, у меня одно желание — жить в деревенской глуши и писать деревенскую жизнь. Я чувствую, что могу найти себе здесь поле деятельности; таким образом, я тоже возьмусь за плуг и начну прокладывать свою борозду.
Предполагаю, что ты придерживаешься на этот счет иного мнения и, возможно, предпочел бы, чтобы я избрал себе другое место жительства. Мне иногда кажется, что у тебя больше данных для городской жизни, в то время как я, наоборот, чувствую себя дома скорее вне города.
Мне еще предстоит преодолеть много трудностей, прежде чем я заставлю людей понимать мои картины, а пока что я решил но позволять себе падать духом. Помнится, я однажды читал, что у Делакруа было отвергнуто 17 картин «dix-sept refuses»1 — рассказывал он своим друзьям. Как раз сегодня я думал, какими чертовски отважными людьми были все новаторы.
1 «Семнадцать отвергнутых» (франц.).
Но борьбу надо продолжать, и я буду сражаться за себя, как бы мало я ни стоил...
На этой неделе я намерен начать композицию с крестьянами, сидящими вечером вокруг блюда с картофелем. Впрочем, возможно, что свет я сделаю не вечерний, а дневной, или тот и другой, или, как скажешь ты, — «ни тот, ни другой». Но, независимо от того, получится у меня что-нибудь или нет, я все равно начну делать этюды для разных фигур.