РАННИЕ РАБОТЫ, АНТВЕРПЕН, НЮЭНЕН(126 работ) ПАРИЖ (187 работы) АРЛЬ (178 работ)
СЕН-РЕМИ-де-ПРОВАНС (147 работы) ОВЕР-сюр-УАЗ (78 работы) ЛИТОГРАФИИ, АКВАРЕЛИ, ПЕРВЫЕ РАБОТЫ (180 работ)
Автопортреты Подсолнухи Ирисы

 

 

"Письма Винсента Ван Гога"

 

 

ГААГА
ПИСЬМА К ТЕОДОРУ ВАН ГОГУ

ГААГА ДЕКАБРЬ 1881 — СЕНТЯБРЬ 1883

 

225 [15 августа 1882]

В прошлую субботу вечером я принялся за одну вещь, о которой давно уже мечтал.

Это вид на ровные зеленые луга с копнами сена. Через луга идет насыпная шлаковая дорога, вдоль которой тянется канава. А посредине картины на горизонте садится огненно-красное солнце.

Я не могу передать такой эффект наспех, но вот посмотри композицию.

Весь вопрос сводился здесь к цвету и тону, к нюансам цветовой гаммы неба: сначала лиловая дымка; в ней красное солнце, наполовину скрытое темно-пурпурным облаком со сверкающим светло-красным краем; возле солнца отблески киновари, по ним полоска желтого, переходящая в зеленый, а затем в голубой, так называемый небесно-голубой; затем то тут, то там фиолетовые и серые облачка, на которые ложатся солнечные блики.

Земля — нечто вроде ковровой ткани в переплетающихся и переливающихся зеленых, серых и коричневых тонах, и на этом многокрасочном фоне поблескивает вода в канаве. Это нечто такое, что мог бы изобразить, например, Эмиль Бретон.

Затем я написал еще огромный кусок дюн — жирно и пастозно.

Что же касается двух остальных моих работ — маленькой марины и картофельного поля, то, вне всякого сомнения, никто не догадается, что это первые в моей жизни этюды маслом.

Сказать по правде, это меня немного удивляет — я ожидал, что первые мои вещи будут из рук вон плохи, хоть и допускал, что со временем они станут лучше. Не мне, конечно, судить, но, по-моему, они действительно удались, чем я несколько озадачен.

Думаю, так получилось потому, что прежде чем начать писать, я много рисовал и изучал перспективу, чтобы уметь организовать то, что вижу.

С тех пор как я купил себе краски и кисти, я так много корпел и бился над этими семью этюдами маслом, что сейчас измучен до полусмерти. В одном из них есть фигуры — мать с ребенком в тени большого дерева, выделяющиеся темным пятном на фоне дюн, над которыми сияет летнее солнце. Эффект почти итальянский.

Делая этот этюд, я буквально потерял власть над собой — не мог ни остановиться, ни позволить себе передохнуть.

Как ты, может быть, знаешь, здесь открылась выставка «Общества рисовальщиков».

Там есть один рисунок Мауве — женщина у ткацкого станка, сделанный, вероятно, в Дренте. Я считаю его превосходным.

Кое-что из выставленного там ты, несомненно, видел у Терстеха; там есть великолепные вещи Израэльса, в том числе портрет Вейсенбруха с трубкой во рту и с палитрой в руке. Сам Вейсенбрух тоже показывает красивые вещи — пейзажи и одну марину... Вид таких работ очень воодушевляет меня: глядя на них, я понимаю, как много мне еще надо учиться.

И все-таки скажу тебе, что когда я пишу, я чувствую, как от работы с цветом у меня появляются качества, которыми я прежде не обладал, — широта и сила...

Только не заключай из таких моих отзывов о своей работе, что я удовлетворен собой — скорее наоборот; однако я все-таки считаю, что добился одного — когда в дальнейшем что-либо в природе поразит меня, в моем распоряжении будет больше, чем раньше, средств для того, чтобы выразить это с новой силой.

И мне приятно думать, что впоследствии мои работы будут выглядеть гораздо привлекательнее.

Думаю также, мне не помешает даже то, что время от времени здоровье мое сдает. Как мне удалось заметить, художники, которые по временам бывают неделю-другую не в силах работать, отнюдь не относятся к числу самых худших. Возможно, так получается потому, что они из тех, кто в полном смысле слова работает «не щадя своей шкуры», как выражается папаша Милле. Это, по-моему, никогда не мешает: когда нужно сделать что-то важное, нельзя щадить себя; если же потом наступает короткий период истощения, то после него быстро приходишь в себя; словом, собирая урожай этюдов так же, как крестьянин собирает урожай хлеба, всегда выигрываешь.

Что до меня, то я пока еще не думаю об отдыхе. Правда, вчера, в воскресенье, я сделал немного — во всяком случае не ходил работать на воздухе. Даже если ты приедешь уже этой зимой, ты найдешь у меня в мастерской кучу этюдов маслом — я уж позабочусь, чтобы она была полна ими...

С тех пор, как я впервые начал рисовать в Боринаже, прошло уже приблизительно два года.

 

226 Суббота, вечер

У нас тут на протяжении всей недели был сильный ветер, буря и дождь, наблюдать которые я несколько раз ходил в Схевенинген.

Оттуда я вернулся с двумя маринами.

На одну из них налипло довольно много песку, а со второй, сделанной во время настоящего шторма, когда море подошло к самым дюнам, мне пришлось дважды соскребать толстый слой песка, которым она была покрыта. Ветер дул так сильно, что я едва мог устоять на ногах и почти ничего не видел из-за песчаной пыли.

Однако я все же попытался запечатлеть ландшафт, зайдя с этой целью в маленький трактирчик за дюнами, где я все соскреб и немедленно написал снова, время от времени возвращаясь на берег за свежими впечатлениями. Таким образом, у меня остались памятки об этом дне.

И еще одна памятка — простуда со всеми известными тебе последствиями, которую я там подхватил и которая вынуждает меня два-три дня провести дома.

За это время, однако, я написал несколько этюдов с фигуры; посылаю тебе два наброска с них.

Изображение фигур очень увлекает меня, но мне еще надо достичь в нем большей зрелости и поглубже изучить сам процесс работы, то, что называют «кухней искусства». Первое время мне придется многое соскребать и начинать сызнова, но я чувствую, что учусь на этом и что это дает мне новый, свежий взгляд на вещи.

Когда ты в следующий раз пришлешь мне деньги, я куплю хорошие хорьковые кисти, которые, как я обнаружил, являются по существу рисовальными кистями, то есть предназначены для того, чтобы рисовать краской, скажем, руку или профиль. Они решительно необходимы, как я замечаю, и для исполнения мелких веточек; лионские кисти, какими бы тонкими они ни были, все равно кладут слишком широкие полосы и мазки...

Затем хочу сообщить тебе, что совершенно согласен с некоторыми пунктами твоего письма.

Прежде всего, я полностью согласен с тем, что при всех своих достоинствах к недостатках отец и мама такие люди, каких нелегко найти в наше время: чем дальше, тем реже они встречаются, причем новое поколение совсем не лучше их; тем более их надо ценить.

Лично я искренне ценю их. Я только боюсь, как бы их тревога насчет того, в чем ты сейчас их разуверил, не ожила снова — особенно, если они опять увидятся со мной. Они никогда не поймут, что такое живопись, никогда не поймут, что фигурка землекопа, вспаханные борозды, кусок земли, море и небо — сюжеты такие серьезные, трудные и в то же время такие прекрасные, что передаче скрытой в них поэзии безусловно стоит посвятить жизнь.

И если впоследствии наши родители еще чаще, чем сейчас, будут видеть, как я мучусь и бьюсь над своей работой, соскребывая ее, переделывая, придирчиво сравнивая с натурой и снова изменяя, так что они, в конце концов, перестанут узнавать и место и фигуру, у них навсегда останется разочарование.

Они не смогут понять, что живопись дается не сразу, и вечно будут возвращаться к мысли, что я, «в сущности, ничего не умею» и что настоящие художники работают совсем иначе.

Что ж, я но смею строить иллюзий. Боюсь, может случиться, что отец и мать так никогда и не оценят мое искусство. Это не удивительно, и это не их вина: они не научились видеть так, как мы с тобой; их внимание направлено совсем в другую сторону; мы с ними видим разное в одних и тех же вещах, смотрим на эти вещи разными глазами, и вид их пробуждает в нас разные мысли. Позволительно желать, чтоб все было иначе, но ожидать этого, на мой взгляд, неразумно.

Отец и мать едва ли поймут мое умонастроение и побуждения, когда увидят, как я совершаю поступки, которые кажутся им странными или неприемлемыми. Они припишут их недовольству, безразличию или небрежности, в то время как на самом деле мною движет нечто совсем иное, а именно стремление любой ценой добиться того, что мне необходимо для моей работы. Они, возможно, возлагают надежды па мою масляную живопись. И вот, наконец, дело доходит и до нее, но как она разочарует их! Они ведь не увидят в ней ничего, кроме пятен краски. Кроме того, они считают рисование «подготовительным упражнением» — выражение, которое, как тебе хорошо известно, я нахожу в высшей степени неверным. И вот, когда они увидят, что я занимаюсь тем же, чем и прежде, они опять решат, что я все еще сижу за подготовительными упражнениями.

Ну да ладно, будем надеяться на лучшее и постараемся сделать все возможное, чтобы их успокоить.

То, что ты сообщаешь касательно их новой житейской обстановки, чрезвычайно меня интересует. Я, разумеется, с наслаждением попытался бы написать такую маленькую старую церквушку и кладбище с песчаными могильными холмиками и старыми деревянными крестами. Надеюсь, что когда-нибудь смогу это сделать. Затем ты пишешь о пустоши и сосновой роще вблизи от дома, а я испытываю непрестанную тоску по пустошам и сосновым лесам с характерными для них фигурами: женщиной, собирающей хворост, крестьянином, везущим песок, — короче говоря, по той простоте, в которой, как в море, всегда есть нечто величественное. Меня не покидает мысль навсегда поселиться где-нибудь в деревне, если, конечно, представится такая возможность и позволят обстоятельства.

Впрочем, у меня и здесь изобилие сюжетов — поблизости лес, берег, рейсвейкские луга, словом, на каждом шагу новый мотив.

Благодаря живописи я все эти дни чувствую себя таким счастливым! До сих пор я воздерживался от занятий ею и целиком отдавался рисунку просто потому, что знаю слишком много печальных историй о людях, которые очертя голову бросались в живопись, пытались найти ключ к ней исключительно в живописной технике и, наконец, приходили в себя, утратив иллюзии, не добившись никаких успехов, но по уши увязнув в долгах, сделанных для приобретения дорогих и бесполезно испорченных материалов.

Я опасался этого с самого начала, я находил и нахожу, что рисование — единственное средство избегнуть подобной участи. И я не только не считаю рисование бременем, но даже полюбил его. Теперь, однако, живопись почти неожиданно открывает передо мной большой простор, дает мне возможность схватывать эффекты, которые прежде были неуловимы, причем именно такие, какие, в конце концов, наиболее привлекательны для меня; она проливает свет на многие вопросы и вооружает меня новыми средствами выражения. Все это вместе взятое делает меня по-настоящему счастливым...

В живописи есть нечто бесконечное — не могу как следует объяснить тебе, что именно, но это нечто восхитительно передает настроение. В красках заложены скрытые созвучия и контрасты, которые взаимодействуют сами по себе и которые иначе как для выражения настроения нельзя использовать. Завтра надеюсь опять поработать на воздухе.

Снова читал Золя: «Ошибка аббата Муре» и «Его превосходительство Эжен Ругон». Тоже очень хорошо. Паскаля Ругона, врача, который появляется в ряде книг Золя, но всегда на заднем плане, я считаю благородной фигурой. Он хорошее подтверждение тому, что, как бы порочна ни была наследственность, человек при наличии силы воли и твердых принципов всегда может побороть рок. В своей профессии он обрел силу, которая оказалась могущественней, чем натура, которую он унаследовал от своей семьи; поэтому он не подчинился своим природным инстинктам, а пошел чистым, прямым путем и не попал в гнилое болото, в котором погрязли остальные Ругоны. Он и г-жа Франсуа из «Чрева Парижа» — самые привлекательные для меня образы Золя.

 

227 Воскресенье, днем

На этой неделе я написал несколько довольно больших этюдов в роще, которые попытался выполнить энергичнее и проработать тщательнее, чем предыдущие.

На том, который, на мой взгляд, удался лучше остальных, изображен всего-навсего кусок вскопанной почвы — белый, черный, коричневый песок после ливня, но изображен так, что лежащие там и сям комья земли получили больше света и сильнее звучат.

Пока я сидел и рисовал этот кусок земли, налетела гроза с ужасающим ливнем, который длился по меньшей мере час; но мне так хотелось продолжать, что я остался на своем посту, кое-как укрывшись под большим деревом. Когда же гроза, наконец, миновала и опять взлетели вороны, я не пожалел, что переждал дождь: почва в роще приобрела после него великолепный глубокий тон. Так как перед дождем я начал писать низкий горизонт, стоя на коленях, то мне и теперь пришлось работать, стоя на коленях в грязи. Такие приключения случаются довольно часто и протекают в самых различных формах; вот почему я считаю не лишним носить простую рабочую одежду, которая не так быстро портится. Словом, все сложилось так, что я, невзирая на непогоду, вернулся к себе в мастерскую с этим куском земли; а ведь Мауве однажды, говоря об одном своем этюде, совершенно справедливо заметил, что «писать такие комья земли и сохранить в них ощущение объемности — трудное дело».

Другой этюд, сделанный мною в роще, изображает несколько больших зеленых буковых стволов, землю, покрытую валежником, и фигурку девочки в белом. Здесь главная трудность заключалась в том, чтобы сохранить прозрачность, дать воздух между стволами, стоящими на разном расстоянии друг от друга, и определить их место и относительную толщину, меняющуюся из-за перспективы, словом, сделать так, чтобы, глядя на картину, можно было дышать и хотелось бродить по лесу, вдыхая его благоухание.

Эти два этюда я сделал с особым удовольствием, равно как и то, что наблюдал в Схевенингене: большое пространство в дюнах утром после дождя, сравнительно зеленая трава и на ней черные сети, разостланные огромными кругами, из-за чего на земле возникали глубокие красноватые, черные, зелено-серые тона.

На этой мрачной земле сидели, стояли или расхаживали, как темные, причудливые призраки, женщины в белых чепцах и мужчины, растягивавшие и чинившие сети. Все казалось таким же волнующим, удивительно пасмурным и строгим, как на самых красивых полотнах Милле, Израэльса или де Гру, какие только можно себе представить. Над пейзажем нависало бесхитростное серое небо со светлой полосой на горизонте.

Несмотря на проливной дождь, я сделал там этюд на листе промасленного торшона.

Утечет еще много воды, прежде чем я научусь делать подобные вещи так энергично, как мне хотелось бы, но именно они больше всего волнуют меня в природе...

Две недели подряд я писал, так сказать, с самого раннего утра до позднего вечера, и если я буду продолжать в том же духе, это обойдется мне слишком дорого, поскольку работы мои пока что не продаются.

Не исключена возможность, что, увидев мои этюды, ты скажешь, что мне следует заниматься ими не только в те минуты, когда я чувствую особую к тому склонность, а регулярно, как самым наиважнейшим делом, хотя оно и влечет за собой больше расходов.

Как бы то ни было, я пребываю в сомнении. Раз живопись дается мне легче, чем я предполагал, мне, может быть, стоит вложить в нее все силы и прежде всего упорно поработать кистью. Но я, право, не знаю...

Живопись очень привлекает меня тем, что при том же количестве труда, которое затрачивается на рисунок, ты приносишь домой вещь, гораздо лучше передающую впечатление и гораздо более приятную для глаза, и в то же время более правдивую. Одним словом, живопись — более благодарное занятие, чем рисование...

На этих днях я читал грустную книгу — «Письма и дневник Герарда Бильдерса».

Он умер примерно в том возрасте, когда я начал работать, и, читая о нем, я не жалел, что начал так поздно. Несомненно, он был несчастен и его часто не понимали, но в то же время я нахожу его очень слабым, а его характер болезненным. Жизнь его — в своем роде история растения, которое расцвело слишком рано и не выдержало холодов: в одну прекрасную ночь оно промерзло до самых корней и увяло. Сначала у Бильдерса все идет хорошо: он занимается с учителем, живет, как в теплице, быстро двигается вперед, но, попав в Амстердам, остается почти в полном одиночестве, которого, несмотря на всю свою ученость, не может выдержать, и, наконец, возвращается домой к отцу, обескураженный, неудовлетворенный, безразличный ко всему; потом еще немного пишет и в конце концов на двадцать восьмом году жизни умирает от чахотки или какой-то иной болезни.

Не нравится мне в нем вот что: eo время занятий живописью он жалуется на ужасную скуку и лень, словно подавить такое настроение не в силах человеческих; он неизменно остается в том же самом тесном кругу друзей, ведет тот же образ жизни и предается тем же развлечениям, которые ему опротивели. В целом он фигура привлекательная, но я предпочитаю образ жизни папаши Милле, или Т. Руссо, или Добиньи. Когда читаешь книгу Сансье о Милле, она придает тебе мужества, тогда как книга Бильдерса только расстраивает.

В письмах Милле речь часто идет о множестве трудностей, но упоминание о них неизменно сопровождается словами: «Тем не менее я сделал то-то и то-то» и перечислением того, что он еще обязательно должен сделать и сделает.

А у Бильдерса слишком уж часто повторяется: «Я сегодня был в скверном настроении, сидел и марал; я был в концерте или в театре, но вернулся домой еще более несчастным». Слова Милле «И тем не менее нужно сделать то-то и то-то» — бесхитростны, но как они поражают меня!

Бильдерс очень остроумен и умеет забавнейшим образом плакаться по поводу того, что очень любит манильские сигары, но не может позволить себе купить их, или по поводу счетов портного, которые он не знает, как оплатить. Он описывает свои денежные затруднения так остроумно, что и он сам, и читатели не могут удержаться от смеха. Но как бы забавно он ни излагал такие вещи, я этого не люблю; я испытываю гораздо больше уважения к Милле с его домашними заботами, к Милле, который говорит: «Тем не менее детям нужен суп», не вспоминая ни о Манильских сигарах, ни о развлечениях. Хочу сказать вот что: в своих взглядах на жизнь Герард Бильдерс был романтиком и не сумел «утратить иллюзии». Я же, напротив, считаю в известном смысле преимуществом, что начал только тогда, когда оставил позади и утратил всякие иллюзии. Я должен наверстать упущенное и много работать, но именно теперь, когда «утраченные иллюзии» — позади, работа становится необходимостью и одним из немногих оставшихся наслаждений. Она дает великий покой и удовлетворение.

 

228 Воскресенье, утром

Большое спасибо за описание сцены с рабочими на Монмартре, которую я нахожу очень интересной; а поскольку ты к тому же описываешь и краски, то она прямо-таки стоит у меня перед глазами. Рад, что ты читаешь книгу о Гаварни: я считаю ее очень интересной и благодаря ей вдвое сильнее полюбил Гаварни.

Париж и его окрестности, конечно, красивы, но и нам здесь жаловаться не приходится.

На этой неделе я написал вещь, которая, по-моему, даст тебе представление о Схевенингене, каким мы его видели, когда гуляли там вдвоем. Это большой этюд — песок, море, солнце и огромное небо нежно-серого и теплого белого цвета, где просвечивает одно-единственное маленькое нежно-синее пятнышко. Песок и море — светлые, так что все в целом тоже становится светлым, а местами оживляется броскими и своеобразно окрашенными фигурками людей и рыбацкими парусниками. Сюжет этюда, который я сделал, — рыбачий парусник с поднятым якорем. Лошади наготове, сейчас их впрягут, и они стащат парусник в воду. Посылаю тебе маленький набросок: я немало повозился с этой штукой, и, по-моему, было бы лучше, если бы я написал ее на дощечке или холсте. Я хотел сделать этюд более красочным, добиться в нем глубины и силы цвета. Странное дело — тебе и мне часто приходят в голову одни и те же мысли. Вчера вечером, например, возвращаясь домой из лесу с этюдом, я, как и всю эту неделю, был поглощен проблемой глубины цвета. В тот момент — особенно. Мне страшно хотелось побеседовать об этом с тобой, главным образом применительно к сделанному мной этюду, и вот, пожалуйста, — в твоем сегодняшнем письме ты говоришь о том, что был поражен, случайно увидев на Монмартре, как цвета сильно насыщенные все-таки остались гармоничными.

Не знаю, поразило ли нас обоих одно и то же явление, но уверен в одном: ты, несомненно, почувствовал бы то, что особенно поразило меня, и, видимо, сам увидел бы это так же, как я. Итак, начну с того, что пошлю тебе маленький набросок сюжета, а затем расскажу, в чем заключается интересующий меня вопрос.

Лес становится совсем осенним — там встречаются такие красочные эффекты, какие я очень редко вижу на голландских картинах.

Вчера вечером я был занят участком лесной почвы, слегка поднимающимся и покрытым высохшими и сгнившими буковыми листьями. Земля была светлого и темного красновато-коричневого цвета, еще более подчеркнутого тенями, которые отбрасывали деревья; эти тени падали полосами — то слабыми, то более сильными, хоть и полустертыми. Вопрос — он показался мне очень трудным — заключался в том, как добиться глубины цвета, чтобы передать мощь и твердость земли: в то время, когда я писал ее, я впервые заметил, как много еще света было в самых темных местах. Словом, как сохранить этот свет и в то же время сохранить яркость, глубину и богатство цвета?

Невозможно вообразить себе ковер роскошнее, чем эта земля глубокого коричневато-красного тона в смягченном листвой сиянии осеннего вечернего солнца.

Из этой почвы подымаются молодые буки, на которые с одной стороны падает свет, и там они сверкающе золеного цвета; теневая же сторона этих стволов теплого, глубокого, черно-зеленого цвета.

Позади этих молодых деревьев, позади этой коричневато-красной почвы очень нежное голубовато-серое небо, искрящееся, теплое, почти без синевы. И на фоне его подернутый дымкой бордюр зелени, кружево тоненьких стволов и желтоватых листьев. Вокруг, как темные массы таинственных теней, бродят несколько фигур — сборщики хвороста. Белый чепец женщины, нагнувшейся за сухой веткой, звучит внезапной нотой на глубоком красно-коричневом фоне почвы. Куртка ловит свет, — падает тень, — темный силуэт мужчины возникает на краю леса. Белый чепец, шаль, плечо, бюст женщины вырисовываются в воздухе. Фигуры эти необъятны и полны поэзии. В сумеречной глубокой тени они кажутся огромными незаконченными терракотами, которыми уставлена чья-то мастерская.

Я описал тебе натуру; не знаю, насколько мне удалось передать этот эффект в этюде, но знаю, что я был поражен гармонией зеленого, красного, черного, Желтого, синего, коричневого, серого. Писание оказалось настоящей мукой. На почву я извел полтора больших тюбика белил, хотя она очень темная; затем понадобились красная, желтая, коричневая охры, сажа, сиена, бистр; в результате получился красно-коричневый тон, варьирующийся от бистра до глубокого винно-красного и до вялого светло-розоватого. На земле виден еще мох, а также полоска свежей травы, которая отражает свет и ярко блестит, и передать это страшно трудно. Наконец, у меня получился этюд, в котором, думается мне, есть какое-то содержание, который что-то выражает, что бы о нем ни говорили.

Взявшись за него, я сказал себе: «Я не уйду, прежде чем на полотне не появится нечто от осеннего вечера, нечто таинственное и по-настоящему серьезное». Но так как подобный эффект длится недолго, мне пришлось писать быстро; фигуры введены одним махом несколькими сильными мазками жесткой кисти. Меня поразило, как прочно сидят эти деревца в почве. Я попробовал писать их кистью, но так как поверхность была уже густо покрыта краской, мазок тонул в ней; тогда я выдавил корни и стволы прямо из тюбика и слегка отмоделировал их кистью. Вот теперь они крепко стоят на земле, растут из нее, укоренились в ней.

В известном отношении я даже рад, что не учился живописи, потому что тогда я, пожалуй, научился бы проходить мимо таких эффектов, как этот. Теперь же я говорю: «Нет, это как раз то, чего я хочу; если это невозможно сделать — пусть: я все равно попробую, хоть и не знаю, как это делать». Я сам не знаю, как я пишу. Я сажусь перед чистым холстом на том месте, которое поразило меня, смотрю на то, что у меня перед глазами, и говорю себе: «Этот белый холст должен чем-то заполниться»; неудовлетворенный, я возвращаюсь домой, откладываю его в сторону, а немного отдохнув, снова разглядываю не без некоторой опаски, и опять-таки остаюсь неудовлетворенным, потому что мысленно еще слишком ярко вижу перед собой великолепную натуру, чтобы удовлетвориться тем, что я из нее сделал. Однако в своей работе я нахожу отзвук того, что поразило меня. Я вижу, что природа говорила со мной, сказала мне что-то, и я как бы застенографировал ее речи. В моей стенографической записи могут быть слова, которые я не в силах расшифровать, могут быть ошибки или пропуски: но в ней все-таки осталось кое-что из того, что сказали мне лес, или берег, или фигура, и это не бесцветный, условный язык заученной манеры или предвзятой системы, а голос самой природы. Прилагаю еще один набросок, сделанный в дюнах. На нем изображены маленькие кусты, листья которых — с одной стороны — белые, с другой — темнозеленые — непрерывно шуршат и сверкают. На заднем плане — темные деревья...

Как видишь, я изо всех своих сил углубляюсь в живопись, углубляюсь в цвет. До сих пор я от этого воздерживался и не жалею об этом: если бы я не рисовал так много, я не смог бы почувствовать и схватить фигуру, которая выглядит как незаконченная терракота. Но теперь я вышел в открытое море и должен продолжать заниматься живописью, отдаваясь ей со всей энергией, на какую я способен...

Когда я пишу на дереве или холсте, расходы мои снова увеличиваются; материал стоит дорого, краски тоже, а расходуются ужасно быстро. Что поделаешь! С такими трудностями сталкиваются все художники. Я твердо знаю, что у меня есть чувство цвета и что оно будет становиться все острее и острее, ибо живопись проникла в меня до самого мозга костей. Сейчас я вдвойне и дважды ценю твою помощь, такую неизменную и такую существенную. Я очень часто думаю о тебе. Хочу, чтобы работа моя стала уверенной, серьезной, мужественной и как можно скорее начала доставлять удовольствие и тебе.

 

229

Не знаю, сообщал ли я тебе уже, что получил письмо от Виллемины, которая очень мило описывает окрестности Нюэнена. Там, по-видимому, очень красиво.

Я запросил ее о некоторых подробностях работы ткачей, которые очень меня интересуют. Я видел их, когда был в Па-де-Кале — это изумительно красиво. Впрочем, покамест мне еще не нужно писать ткачей, хотя я, вне всякого сомнения, рано или поздно возьмусь за них.

Сейчас я целиком поглощен лесом — там уже началась осень. У осени есть две стороны, которые особенно привлекают меня. В падающих листьях, в приглушенном свете, в расплывчатости контуров, в изяществе тонких стволов чувствуется иногда безмерная тихая грусть. Но я люблю также и другую, более зрелую и грубую сторону осени — сильные эффекты света, падающего, например, на человека, который, обливаясь потом, копает землю под полуденным солнцем.

Посылаю несколько набросков с этюдов, сделанных за эту неделю.

Я снова думал о тех рабочих на Монмартре, которых ты описывал в последнем письме. Я вспомнил, что был один художник, замечательно изображавший подобные вещи. Я имею в виду О. Лансона. Я пересмотрел его гравюры на дереве, имеющиеся в моей коллекции. Что за искусник! Среди гравюр я нашел «Встречу тряпичников», «Раздачу супа», «Уборку снега». Я считаю их просто великолепными. Лансон так удивительно продуктивен, что гравюры прямо-таки сыплются у него из рукава.

Раз уже речь зашла о гравюрах на дереве, замечу, что на этой неделе я обнаружил в «Illustration» несколько великолепных новых гравюр. Это серия Поля Ренуара «Парижские тюрьмы». Какие там есть прекрасные вещи!

По ночам, когда мне не спится, что случается довольно часто, я всегда с неизменным удовольствием рассматриваю гравюры на дереве.

Есть еще один знаменитый рисовальщик — Дж. Махони, который иллюстрировал семейное издание Диккенса.

Думаю, что живопись научит меня лучше передавать свет, а это существенно изменит и мой рисунок.

Как много трудностей приходится преодолеть, прежде чем сумеешь что-то выразить! Однако сами эти трудности являются в то же время стимулом.

Я ощущаю в себе такую творческую силу, что наверняка знаю: наступит время, когда я, так сказать, каждый день буду регулярно делать что-нибудь хорошее.

Правда, я и сейчас почти ежедневно делаю кое-что новое, но это все еще не та настоящая вещь, о которой я мечтаю. Тем не менее мне кажется, что я в скором времени стану по-настоящему продуктивен. Поэтому я вовсе не удивлюсь, если такой день когда-нибудь все же наступит. Чувствую, что при любых обстоятельствах живопись косвенно пробудит во мне и кое-что другое.

Посмотри, например, на этот маленький набросок картофельного рынка на Нордвал. Наблюдать за толкотней рабочих и женщин с корзинами, только что сгруженными с баржи, очень интересно. Вот такие оживленные динамичные сцены, такие типы людей и есть то, что мне хотелось бы рисовать и писать энергично. Но я не удивляюсь, что не могу добиться этого сразу и что до сих пор все мои попытки кончались неудачей. Теперь, благодаря живописи, я, конечно, научусь более умело управляться с цветом и получу больше возможностей взяться за сюжет, подобный описанному выше.

Набраться терпения и работать — вот что главное.

Прилагаемый маленький набросок — я походя делаю массу таких — я посылаю тебе просто с целью доказать, что такие вещи, как, например, сцена с рабочими на Монмартре, действительно занимают меня. Для выполнения их требуется знание фигуры, которое я пытаюсь приобрести, рисуя большие этюды фигур. И я твердо верю, что, продолжая так и впредь, научусь, наконец, передавать суетню рабочих на улицах или полях.

Картофельный рынок — страшно любопытное место: туда сбегаются бедняки с Геест, с Ледиг Эрф и прочих подобных мест по соседству. Там всегда можно наблюдать сценки, вроде описанной выше: то приходит баржа с торфом, то с рыбой, то с углем, то еще с чем-нибудь. У меня хранится множество набросков, сделанных английскими художниками в Ирландии. Мне кажется, что квартал, о котором я тебе пишу, очень напоминает ирландский городок.

Я всегда стараюсь, как могу, вложить в работу всю свою энергию, потому что величайшее мое желание — делать красивые вещи. Но такое занятие предполагает и кропотливую работу, и разочарования, и, главное, упорство...

Сегодня днем опять пойду на картофельный рынок, хотя писать там невозможно — слишком много пароду, а люди мне и без того доставляют кучу хлопот. Хорошо было бы иметь свободный доступ в дома — так, чтобы заходить в них и без всяких церемоний садиться у окошка.

 

230

Ты, вероятно, помнишь, что во время пребывания здесь ты сказал мне, чтобы я как-нибудь попробовал сделать и прислать тебе небольшой рисунок, пригодный для продажи.

Однако тебе придется меня извинить: я не знаю точно, когда рисунок считается «продажным», а когда — нет. Думал, что знаю, но теперь с каждым днем все больше убеждаюсь, что ошибался.

Надеюсь, что эта небольшая скамейка, хотя она, видимо, еще не «продажная», убедит тебя, что я не отказываюсь выбирать иногда сюжеты, которые приятны и привлекательны, в силу чего скорее найдут сбыт, чем вещи с более мрачным настроением.

Вместе со скамейкой посылаю еще один набросок в пандан к ней — снова лес. Я сделал маленькую скамейку, отдыхая от акварели большего размера, над которой сейчас работаю и в которой есть более глубокие тона, хоть я и не знаю, удастся ли мне ее успешно закончить.

Хотелось бы услышать от тебя, сделан ли этот маленький рисунок более или менее в том духе, о каком мы с тобой говорили.

Помнишь, в последнем письме я писал тебе, что собираюсь снова отправиться на картофельный рынок? На этот раз все прошло очень удачно, и я принес домой много набросков, но посещение мной рынка ярко иллюстрирует вежливость гаагской публики по отношению к художникам: какой-то парень через мое плечо или, возможно, из окошка внезапно выплюнул мне на бумагу порцию жевательного табаку. Да, иногда в нашем деле не оберешься неприятностей. Но не стоит воспринимать их чересчур серьезно: люди здесь но плохие, они только ничего не понимают и, видя, как я делаю рисунок большими штрихами и процарапанными линиями, которые для них лишены всякого смысла, предполагают, вероятно, что я просто сумасшедший.

Последнее время я очень часто рисовал на улице лошадей. Кстати, иногда мне очень хочется иметь лошадь в качестве модели. Так вот, вчера, например, я слышал, как кто-то позади меня сказал: «Ну и художник! Он рисует задницу коня, вместо того чтобы рисовать его спереди». Мне это замечание даже понравилось.

Я люблю делать такие наброски на улице и, как уже писал тебе в последнем письме, безусловно хочу добиться в них известного совершенства.

Знаешь ли ты американский журнал «Harper's Monthly Magazine»? В нем бывают замечательные наброски. Сам я знаком с ним очень поверхностно — просмотрел только шесть номеров, а располагаю всего тремя. Тем не менее я обнаружил там вещи, перед которыми немею от восторга. Это сцены из фабричной жизни — например, «Стекольный завод» и «Чугунолитейный завод». Я каждый раз с новым удовольствием смотрю на них, так как вновь загораюсь надеждой, что и сам буду делать вещи, в которых есть душа.

 

231

Последние дни я часто бывал в Схевенингене, и однажды вечером мне посчастливилось увидеть любопытное зрелище — прибытие рыбацкого парусника. Там возле памятника есть деревянная будка, где сидит дозорный. Как только парусник показался, этот парень выскочил наружу с большим голубым флагом, а за ним кинулась целая толпа ребятишек, еле доходивших ему до колен. Они явно испытывали большое удовольствие, стоя рядом с человеком, который держит флаг: им, по-моему, казалось, что они помогают паруснику войти в гавань. Через несколько минут, после того как дозорный замахал флагом, прискакал на старой лошади другой парень, который должен был принять якорь.

Затем к этой группе присоединились другие мужчины и женщины, в том числе матери с детьми: все они пришли встречать команду. Когда парусник подошел достаточно близко, парень, сидевший верхом на лошади, въехал в воду и вернулся на берег с якорем.

Затем люди в высоких непромокаемых сапогах на спине перетащили прибывших на сушу. Появление каждого встречалось громкими приветственными криками. Когда все сошли на берег, толпа отправилась восвояси, словно отара овец или караван, над которым, отбрасывая огромную тень, возвышался парень верхом на верблюде, то бишь на лошади.

Я, разумеется, попытался тщательнейшим образом зарисовать все перипетии события, а кое-что написал и красками, например вот эту группу, небольшой набросок с которой прилагаю к письму.

Написал я еще марину — только песок, море, небо, все серо я пустынно. Временами я жажду этого безмерного покоя, где нет ничего, кроме серого моря да одинокой морской птицы, и слышен только шум волн. После оглушительной сумятицы Геест или картофельного рынка такая перемена освежает.

Всю остальную часть недели я делал наброски для акварелей.

По прилагаемому наброску ты поймешь, что мне хочется делать — группы людей, так или иначе находящихся в действии.

Но как трудно сообщить им жизнь и движение и расставить фигуры по местам, отделив их, однако, друг от друга! Moutonner1 — сложнейшая задача. Нужно, чтобы группа фигур составляла единое целое, в котором, однако, голова или плечи одного возвышаются над головой или плечами другого; на переднем плане ноги фигур выступают сильнее, а несколько дальше юбки и брюки образуют настоящую мешанину, в которой тем не менее все же явственно различимы отдельные линии. Справа или слева, в зависимости от ракурса, они в большей или меньшей мере сокращаются. Что же касается композиций всевозможных сцен с фигурами, будь то рынок или прибытие парусника, очередь за бесплатным супом, зал ожидания на вокзале, больница, ломбард, группы зевак или фланеров на улице, то эти композиции неизменно восходят к одному прообразу — все к тому же овечьему стаду, к которому, очевидно, восходит также глагол moutonner, и решаются они в зависимости от тех же условий — света, тени и перспективы.

l Вспенить, придать подвижность (франц.).

Скоро здесь начнется листопад, и тогда я надеюсь написать особенно много этюдов леса, а также взморье: хоть на нем и нет падающих листьев, свет осенних вечеров создает там особый эффект, так что побережье здесь, как, впрочем, и везде, выглядит в это время года особенно красиво.

У меня опять не хватило красок и других материалов, но, как ты знаешь, я умею варьировать работу, и у меня всегда есть много такого, что мне хочется нарисовать. Например, группа фигур на прилагаемом наброске настолько изменчива, что каждая из них, быстро схваченная на улице, требует бесчисленных отдельных этюдов и набросков. Таким путем она постепенно приобретает характер и жизненность.

Мне хочется со временем, когда я еще попрактикуюсь, приняться за рисунки для иллюстраций. Возможно, они явятся продолжением того, что я делаю сейчас. Главное — неустанно работать.

 

232

Делаю акварель, изображающую стадо сирот с их духовными пастырями, но она, видимо, не удастся мне настолько, чтобы стать «продажной».

Однако, чтобы показать тебе, что добиться характера в фигурах совсем не легко и что я усиленно пытаюсь преодолеть эту трудность, я посылаю тебе также наброски с этюдов фигур, которые я недавно сделал и которые, разумеется, более тщательно выполнены, чем эти наброски.

Если бы я остался в хороших отношениях с Мауве и сделал такую акварель, как маленькая скамейка или как эти сироты, он, смею надеяться, дал бы мне какие-то указания, которые сделали бы ее годной для продажи и придали бы ей совсем другой вид.

Общеизвестно, что многие акварели или картины одного художника, доработанные другим, подчас совершенно меняются.

Этого-то мне сейчас и не хватает. Но хотя я не могу сказать, что я против того, чтобы опытные художники делали замечания более молодым или дотягивали их вещи (ведь последним, прежде всего, необходимо зарабатывать деньги, без которых они не могут продолжать работу), я все-таки не считаю несчастьем, что мне приходится выкарабкиваться самому.

То, чему учишься па личном опыте, дается не так быстро, но зато глубже запечатлевается в мозгу.

Ходил смотреть рисунки в Готический зал!* Рисунки Рохюсена показались мне великолепными. Это вещи на сюжет из наполеоновских времен: французские офицеры в старинной ратуше, которые, по-видимому, требуют от бургомистра и городского совета документы и различные сведения. Маленький старый бургомистр и военные чины так типичны, словно описаны, например, Эркманном и Шатрианом в «Г-же Терезе». Я получил необыкновенное наслаждение.

Видел я там также несколько очень красивых вещей ван Аллебе — рисунки зоологического сада и пейзаж: морской берег и сосны на скалах, сквозь которые виден рыбачий поселок в долине. Очень красивы у Хутеринкса виды города и побережье с маленькими фигурками. Но как я пи люблю его нынешние рисунки, мне все-таки страшно жаль, что он изменил своему первоначальному стилю тех времен, когда он писал людей из народа (смотри, например, его картину «Ломбард»).

С рисованием дело обстоит точно так же, как с письмом. Когда ребенок учится грамоте, ему кажется почти невероятным, что и он тоже когда-нибудь начнет писать; видя, как быстро пишет учитель, он считает это чуть ли не чудом. Тем не менее со временем писать выучивается каждый ребенок. И я всерьез убежден, что рисованию следует учиться так, чтобы рисовать было так же легко, как писать слова, чтобы художник хорошо чувствовал пропорции, видел точно и в большей или меньшей степени умел воспроизвести то, что видит.

Погода у нас сейчас скверная, но очень красивая — все время дождь, ветер, грозы, словом, великолепные эффекты; вот почему мне тут нравится, хотя в остальном здесь довольно уныло. Возможность работать на воздухе кончается, поэтому главное теперь — максимально использовать ее, прежде чем наступит зима.

К зиме я освобожу свою мастерскую — сниму со стен этюды, вынесу все, что загромождает ее, и тем самым очищу для работы с моделями. Чувствую, что мне необходимо сделать множество этюдов фигуры, в том числе схевенингенских рыбачек. Мне хотелось бы получить обратно кое-какие из находящихся у тебя этюдов, те, в сохранении которых ты не слишком заинтересован (если, конечно, ты улучишь минутку, чтобы отправить их). Если же ты хочешь что-нибудь сохранить или у меня здесь есть что-нибудь, что ты хотел бы иметь, только напиши — я считаю, что все мое принадлежит тебе. Если я прошу что-то вернуть, то лишь потому, что этюд, сделанный непосредственно с модели, часто бывает необходим, например для акварели. Впрочем, это не к спеху. Не выбрасывай только этюды, даже если они сделаны не очень хорошо, потому что любой из них может рано или поздно пригодиться. Думаю, что не ошибаюсь, полагая, что именно этюды, которые делаешь и продолжаешь делать, помогают художнику быть и оставаться продуктивным. Чем больше в них разнообразия, чем больше корпишь над ними, тем легче работается потом, когда дело доходит до создания настоящих картин или рисунков.

Короче говоря, я считаю этюды семенами, а чем больше сеешь, тем больший урожай можно надеяться собрать.

Недавно я прочел «Двух братьев» Эркманна — Шатриана, и книга мне понравилась. Славное это, должно быть, было время, когда в Эльзасе жило столько художников — Брион, Маршал, Юндт, Вотье, Кнаус, Шулер, Сааль, ван Мейден и прочие, не говоря уже о представителях других искусств, работавших, как, например, Шатриан и Ауэрбах, в том же направлении. Мне лично они нравятся гораздо больше, чем Тапиро, Капобьянки и орды других итальянцев, которые, видимо, продолжают размножаться.

 

233

На воздухе сейчас прекрасно: у листвы всевозможный оттенки бронзового — зеленые, желтые, красноватые; все дышит теплом и богатством. Как мне хочется, чтобы ты посмотрел все мои этюды вместе! С того времени, как ты приезжал, мастерская уже приобрела совершенно другой вид. Правда, у меня было много расходов, но зато стены сплошь увешаны теперь этюдами маслом.

Маленький трактирчик и груды угля были так прекрасны, что я не мог не взяться за них, хоть и намеревался всю неделю только рисовать, во избежание лишних расходов. Мне очень хочется, чтоб у меня в мастерской было много работ такого рода — они то, ради чего я тружусь и что напоминает мне о деревне всякий раз, когда я смотрю на них. Таким образом я сразу соображаю, что предстоит мне сделать за день, и сразу понимаю, какую именно вещь сегодня напишу и куда именно отправлюсь ее писать.

Что же касается того, чтобы послать тебе при случае какой-нибудь этюд маслом, — изволь, у меня нет ни малейших возражений; но прежде чем я пошлю его, нам с тобой надо кое о чем условиться.

У человека вроде Мауве, да и у любого другого художника, несомненно имеется своя особая цветовая гамма, но никто не вырабатывает ее с первых же шагов, и она не сразу бросается в глаза в этюдах, написанных на открытом воздухе даже художниками куда более опытными, чем я. Это в особенности относится к этюдам Мауве, которые я лично очень люблю именно за их сдержанность и за то, что они сделаны с такой достоверностью. Тем не менее им недостает того очарования, которым в такой высокой степени обладают картины, сделанные на их основе. Со мной, например, получается так, что марина, которую я последний раз принес домой, уже совершенно непохожа по цвету на две первые. Таким образом, ты не должен составлять себе окончательного суждения о моей палитре по тем вещам, которые я могу прислать тебе сейчас. И если я лично предпочел бы не отправлять их тебе, а выждать, пока они не станут более зрелыми, то это объясняется моим убеждением в том, что у меня еще сильно изменится колорит, да и композиция тоже.

Такова первая причина. Вторая же заключается в том, что этюды, сделанные на открытом воздухе, отличаются от картин, предназначенных появиться перед публикой... Мне думается, что картины создаются на основе этюдов; однако они могут, а по существу и должны, очень сильно отличаться от них. В картине художник выражает свою личную идею, в этюде же цель его — просто проанализировать кусок натуры, чтобы либо уточнить свою идею или замысел, либо найти новую идею. Таким образом, место этюдов в мастерской, а не на публике, и они не должны рассматриваться с той же точки зрения, что и картины. Думаю, что ты взглянешь на это так же, как я, и без моих просьб примешь во внимание высказанные выше соображения. Но больше всего мне хотелось бы, чтобы ты посмотрел все мои этюды вместе.

Считаю, что более здоровые замыслы возникают тогда, когда они рождаются из непосредственного соприкосновения с натурой, а не когда смотришь на нее с предвзятым намерением увидеть в ней то-то и то-то.

То же самое относится и к вопросу о цветовой гамме. Есть цвета, которые великолепно гармонируют между собой, и, прежде чем я начну работу с целью передать их так, как чувствую, я изо всех сил стараюсь передать их так, как вижу. И тем не менее чувство — великая вещь; без него ничего не сделаешь.

Иногда мне хочется, чтобы поскорее наступило время жатвы, иными словами, время, когда изучение природы даст мне столько, что я смогу вложить в картину что-нибудь свое. Однако анализировать вещи вовсе не кажется мне обременительным и докучным делом.

Уже поздно. Последние несколько ночей я спал плохо — виной тому красота осени, которая не выходит у меня из головы, и желание воспользоваться ею. Тем неменее мне хочется быть в состоянии спать в положенное время, и я стараюсь сделать для этого все, что могу, так как бессонница нервирует меня. Но тут уж я бессилен.

Думаю, что, если бы я проводил меньше времени на воздухе и получал бы меньше удовольствия от занятий живописью, я скоро впал бы в хандру. К счастью, свежий воздух и захватывающая работа обновляют и поддерживают наши силы; поэтому я чувствую себя очень несчастным только по временам, когда бываю переутомлен.

 

234 Понедельник утро

У меня большие, ужасно большие расходы. Отчасти это объясняется тем, что многое из начатого мною не удается и тогда приходится начинать сначала, а весь труд идет насмарку. Впрочем, это, в конечном счете, именно тот путь, которым идут вперед и которого следует держаться...

Ты не представляешь себе, как раздражается и утомляется человек, когда рядом с ним все время стоят посторонние. Иногда я из-за этого так нервничаю, что бросаю работу. Например, вчера утром, хотя было еще очень рано и я надеялся, что мне никто не помешает, у меня именно по названной выше причине не удался этюд каштанов на Безейденхаут, а они так прекрасны! И люди иногда бывают такими грубыми и нахальными! Это не только раздражает, но и влечет за собой пустую трату красок и прочих материалов. Конечно, я не спасую перед подобными препятствиями и преодолею их не хуже, чем кто бы то ни было, но я чувствую, что скорее достиг бы своей цели, будь у меня поменьше этих «petites miseres».

Теперь два слова насчет этюда, который я тебе посылаю.

Если, взглянув на него и вспомнив, что у меня есть еще много таких же, ты не пожалеешь, что дал мне возможность сделать их, я буду удовлетворен я с новым мужеством возьмусь за работу. Если же этюд разочарует тебя, ты должен принять в соображение, как недавно я начал писать. Если он понравится тебе, тем лучше: мне так хотелось послать тебе что-нибудь такое, что могло бы тебя порадовать...

И не забудь: я хочу услышать твои критические замечания безо всяких обиняков. Я часто ощущаю потребность и необходимость попросить у кого-нибудь совета по разным вопросам; но после того что у меня произошло с Мауве, я не поддаюсь искушению и не разговариваю с художниками о своей работе. Среди них, может быть, есть люди поразительно умные, но что мне с того, если они советуют мне делать одно, а сами делают другое? Я предпочел бы, чтобы Мауве рассказал мне, как употреблять телесный цвет, вместо того чтобы поучать меня: «Ни в коем случае не употребляйте телесный цвет», в то время как и сам он, и другие очень часто употребляют его, и притом с отличными результатами. Ну что ж, во многих случаях можно, вероятно, кое до чего дойти и самому, что я как раз и пытаюсь делать. Да, имей я возможность делать, что хочу, я бы в еще больших масштабах взялся за живопись и прежде всего раздобыл бы большее количество моделей.

И еще одно. Ты понимаешь, конечно, что я мог бы сделать некоторые веточки совершенно иначе, если бы написал их заново; но, по-моему, в этюде, который может быть использован впоследствии, не следует менять слишком много. Этюды должны оставаться в мастерской именно в том виде, в каком их приносишь из лесу: кое-кому они, пожалуй, покажутся из-за этого менее приятными, но зато будут тем живее напоминать самому художнику о его собственных впечатлениях.

 

235

В последние дни я делал исключительно акварели. Прилагаю к письму маленький набросок с большой акварели.

Ты, может быть, помнишь контору городской лотереи Моормана в начале Спуйстраат? Однажды я проходил там дождливым утром, когда у дверей в ожидании лотерейных билетов стояла длинная очередь. Состояла она по большей части из старух и людей такого сорта, глядя на которых, нельзя сказать, чем они занимаются и на что живут, но у которых, вне всякого сомнения, хватает забот, неприятностей и горестей.

Конечно, такие люди, которые явно проявляют чрезмерный интерес к «сегодняшнему розыгрышу», кажутся довольно смешными стороннему наблюдателю, скажем, мне или тебе, потому что ни ты, ни я не испытываем ни малейшего интереса к лотерее.

Тем не менее эта небольшая группа — олицетворение ожидания поразила меня и, пока я набрасывал ее, приобрела для меня более глубокий и широкий смысл, чем раньше.

Да, такая сцена приобретает смысл, когда через нее постигаешь проблему бедности и денег. Так случается при виде почти каждого скопления людей: надо вдуматься в причины, собравшие их вместе, и тогда поймешь, что все это означает. Любопытство и иллюзии, возбуждаемые лотереей, кажутся нам довольно ребяческими; но такое ребячество становится серьезной проблемой, когда вспоминаешь о контрасте между нищетой этих несчастных и отчаянными их попытками выкарабкаться из нее с помощью лотерейного билета, купленного на последние гроши, которые должны были быть истрачены на хлеб.

Как бы то ни было, я делаю на этот сюжет большую акварель. Пишу я и другую акварель — скамья, которую я видел в маленькой церквушке на Геест, куда ходят обитатели работного дома. Называют их здесь очень выразительно: сироты-женщины и сироты-мужчины.

Вот фрагмент этой скамьи. На заднем плане должны быть еще мужские головы.

Такие вещи, однако, делать трудно, и они даются не сразу, а получаются иногда лишь в результате целого ряда неудачных попыток.

Заговорив о «сиротах-мужчинах», я прервал письмо из-за прихода моего натурщика и проработал с ним до самых сумерек. Он носит старое пальто, в котором кажется до смешного широким; думаю, что тебе понравилось бы сборище таких стариков в их воскресной или повседневной одежде.

Я нарисовал его также сидящим с трубкой во рту. У него занятная лысая голова, большие глухие уши и седые баки.

Набросок этот я сделал в сумерках, но, надеюсь, ты сумеешь разобраться в композиции. Мне хочется написать эту вещь с фигурами высотою в фут или около того, а всю композицию сделать чуточку пошире.

Впрочем, не знаю, пойду ли я на это: мне ведь понадобится большой холст, а если к тому же работа не удастся, то и без того крупные расходы еще увеличатся.

Как бы мне ни хотелось писать такие полотна уже сейчас, я думаю, что если я буду продолжать делать характерные фигуры, большие вещи возникнут из них сами собой, как естественное продолжение различных этюдов модели и сохраняя то же настроение, которое присуще последним. Та группа, черно-белый набросок которой я посылаю тебе, являет подлинное богатство красок: синие костюмы и коричневые пальто, белые, черные, желтоватые рабочие брюки, полинявшие шали, залоснившиеся от времени платья, белые чепчики и черные цилиндры, грязный булыжник мостовой и грязные сапоги, контрастирующие с бледными или, наоборот, обветренными лицами. Все это должно быть передано маслом или акварелью и, уверяю тебя, стоит мне немалого труда.

 

236 Воскресенье

Я уверен, что вещи, которыми я сейчас занят, понравятся тебе. Ты сразу же заметишь, как замечаю и я, что мне необходимо делать массу этюдов фигуры; поэтому я работаю изо всех сил и почти каждый день нанимаю модель.

Подумай только, я, к моему великому удивлению, получил на этой неделе пакет из дому с двумя зимними пальто — мужским и женским и парой теплых брюк. Такое внимание очень меня тронуло.

Никак не могу выбросить из головы то кладбище с деревянными крестами. Мне хочется написать вид его зимой, под снегом: крестьянские похороны или что-нибудь в этом роде, короче говоря, такой же эффект, как в прилагаемом наброске с углекопами.

До чего хорошо сейчас на улице! Делаю все, что могу, чтобы схватить эффекты осени, поэтому пишу крайне торопливо.

Уверяю тебя, такие композиции с фигурами — не шутка, так что я полностью поглощен работой. Это все равно что ткать: тут требуется все твое внимание, чтобы не перепутать нити, и нужно ухитряться следить за несколькими вещами сразу.

 

237 Воскресенье, днем

У нас стоит настоящая осенняя погода, дождливая и холодная, но полная настроения и особенно благоприятная для писания фигур, которые выделяются своим тоном на фоне улиц и дорог, где в лужах отражается небо.

Это как раз те мотивы, которые так часто и так красиво пишет Мауве.

Итак, я опять получил возможность работать над большой акварелью, изображающей очередь перед конторой лотереи. Начал я также еще одну акварель — отмель.

Прилагаю набросок ее композиции. Я совершенно согласен с твоим утверждением, что в нашей жизни бывают периоды, когда мы как бы глухи к природе или когда природа как бы перестает говорить с нами.

У меня тоже часто бывает такое чувство, и оно иногда помогает мне браться за совершенно другие вещи: когда мне приедаются пейзажи и эффекты света, я принимаюсь за фигуры, и наоборот. Иногда же просто приходится ждать, пока подобное настроение пройдет, хотя мне не раз удавалось преодолеть это чувство бесстрастия, меняя мотивы, на которых было сосредоточено мое внимание.

Чем дальше, тем все больше меня интересует фигура. Я помню, было время, когда я очень остро ощущал пейзаж: картина или рисунок, хорошо передававшие эффект света или настроение ландшафта, производили на меня более сильное впечатление, чем фигура.

В общем, художники, писавшие фигуру, вызывали во мне, скорее, нечто вроде чувства холодного уважения, чем горячую симпатию.

Однако я очень хорошо помню, что даже в то время на меня произвел особенно глубокое впечатление рисунок Домье — старик под каштаном на Елисейских полях (иллюстрация к Бальзаку), хотя рисунок этот был совсем не таким уж примечательным. Но меня поразило нечто очень сильное и мужественное, отличавшее замысел Домье, и я подумал: «А ведь, должно быть, хорошо мыслить и чувствовать так, чтобы равнодушно проходить мимо очень многого и сосредоточиваться лишь на вещах, которые дают пищу для размышлений и трогают человека, как такового, более непосредственно и лично, чем луга или облака».

Именно поэтому меня неизменно притягивают английские рисовальщики и английские писатели с их подчеркнуто трезвой, как утро в понедельник, деловитостью, прозаичностью и склонностью к анализу, их образы, в которых есть что-то прочное и основательное, такое, на что можно опереться в дни, когда мы чувствуем себя слабыми. То же самое относится и к таким французским писателям, как Бальзак и Золя.

Я не знаю книг Мюрже, о которых ты упоминаешь, но надеюсь вскоре познакомиться с ними.

Писал ли я тебе, что читаю сейчас «Королей в изгнании» Доде? Книга, по-моему, очень хороша. Заглавия названных тобою книг очень заинтересовали меня, особенно «Богема». Как далеко отошли мы в наши дни от богемы времен Гаварни!

Мне думается, что в то время было больше сердечности, веселости и живости, чем сейчас.

Впрочем, не берусь судить. В наше время тоже есть много хорошего и могло бы быть еще больше, если бы мы были сплоченнее.

Как раз в эту минуту я вижу из окна моей мастерской великолепный эффект. Город с его башнями, крышами и дымовыми трубами выступает из мглы, как темный, мрачный силуэт на фоне светлого горизонта. Последний, однако, всего лишь широкая полоса, над которой нависает темная туча, более плотная внизу, а сверху разодранная осенним ветром на большие уплывающие клочья. Тем не менее благодаря полосе света в темном массиве города то тут, то там поблескивают мокрые крыши (на рисунке их следует обозначить полосками телесного цвета), и это дает возможность отличить красную черепицу от шифера, хотя вся масса выдержана в одном тоне.

На фоне всей этой сырости по переднему плану сверкающей полосой проходит Схенквег. Листва тополей — желтая, края канав и луга — глубокая зелень, фигурки — черные.

Я нарисовал бы все это, вернее, попытался бы нарисовать, если бы не пробился целое утро над фигурами грузчиков торфа: моя голова слишком еще полна ими и в ней едва ли найдется место для чего-нибудь нового.

Страшно хочу тебя видеть и очень часто думаю о тебе. То, что ты рассказываешь о некоторых парижских художниках, которые живут с женщинами, держатся менее ограниченных взглядов, чем другие, и, вероятно, отчаянно пытаются удержать уходящую молодость, подмечено, на мой взгляд, очень метко. Такие люди существуют не только в Париже, но и здесь. Там, человеку семейному, видимо, еще труднее сохранить известную свежесть, как личности; такое стремление там в еще большей степени равнозначно попытке плыть против течения. Очень многие в Париже отчаялись, отчаялись хладнокровно, рационально, логично и обоснованно. Я читал что-то в этом роде о Тассаре, которого горячо люблю. Мне очень больно, что с ним так получилось, и я нахожу тем более достойным уважения любое усилие с целью воспрепятствовать такому отчаянию. Верю я и в то, что в конце концов успеха добиться все-таки можно и что поэтому не надо приходить в отчаяние даже тогда, когда оказываешься на время побежденным и чувствуешь полное истощение сил. В таких случаях необходимо снова взять себя в руки n набраться мужества, даже если дела идут совсем иначе, чем ты ожидал вначале.

Нет, брат, я вовсе не смотрю с презрением на людей, вроде тех, которых ты описываешь. Можно ли презирать их лишь потому, что жизнь их не построена на серьезных и хорошо продуманных принципах? Мое мнение на этот счет таково: целью должно быть действие, а не отвлеченная идея.

Принципы я одобряю и считаю стоящими только тогда, когда они претворяются в действие; размышлять и стараться быть последовательным, на мой взгляд, хорошо именно потому, что это укрепляет энергию человека и объединяет различные стороны деятельности в единое целое.

Люди, которых ты описываешь, были бы, по-моему, более устойчивы, если бы побольше думали о том, что собираются сделать; однако во всем остальном я безусловно предпочитаю их тем, кто забивает себе голову принципами, не давая себе труда и даже вовсе не собираясь применять их на практике. Последним самые прекрасные принципы не приносят никакой пользы, тогда как первые, движимые размышлением и энергией, могут достичь чего-то великого, поскольку великое не создается порывом, а представляет собой цепь постепенно слагающихся малых дел.

Что такое рисование? Как им овладевают? Это — умение пробиться сквозь невидимую железную стену, которая стоит между тем, что ты чувствуешь, и тем, что ты умеешь. Как же все-таки проникнуть через такую стену? На мой взгляд, биться об нее головой бесполезно, ее нужно медленно и терпеливо подкапывать и продалбливать. Но можно ли неутомимо продолжать такую работу, не отвлекаясь и не отрываясь от нее, если ты не размышляешь над своей жизнью, не строишь ее в соответствии с определенными принципами? И так не только в искусстве, но и в любой другой области. Великое не приходит случайно, его нужно упорно добиваться. Что лежит в первооснове, что превращается во что: принципы человека в его действия или действия в принципы — вот проблема, которая, на мой взгляд, неразрешима и которую так же не стоит решать, как вопрос о том, что появилось раньше — курица или яйцо. Однако я считаю делом очень положительным и имеющим большую ценность попытку развить в себе силу мышления и волю.

Мне очень интересно, усмотришь ли ты что-нибудь стоящее в фигурах, которые я делаю сейчас, когда со временем их увидишь. Вот еще одна проблема, подобная вопросу о курице и яйце: надо ли делать фигуры, после того как композиция уже найдена, или же надо соединять отдельные фигуры так, чтобы композиция вытекала из них? Думаю, что результат в обоих случаях будет почти одинаковым при условии, что ты работаешь. Заканчиваю тем же, чем закончил свое письмо и ты. Нам j с тобой равно присуще стремление заглядывать за кулисы, иными словами, мы оба склонны все анализировать. Полагаю, что это именно то качество, которое необходимо для занятий живописью: для живописи или рисования эту способность нужно напрягать. Возможно, что в какой-то мере мы обладаем этим даром от природы (он, несомненно, есть и у тебя, и у меня — им мы, вероятно, обязаны как нашему детству, проведенному в Брабанте, так и окружению, которое больше, чем бывает обычно, способствовало тому, что мы научились думать); однако художественное чутье развивается и созревает в основном позже и только благодаря работе. Как — не знаю, но ты мог бы стать очень хорошим художником. Я твердо верю, что такие задатки заложены в тебе и могут быть развиты.

 

238

На этих днях я смотрел — она также имеется в моей коллекции — большую гравюру на дереве по картине Ролля «Забастовка шахтеров». Ты, вероятно, знаешь этого художника? Если да, то что ты видел из его работ? Гравюра изображает двор шахты и толпу мужчин, женщин и детей, только что, видимо, штурмовавших здание. Они сидят или стоят вокруг опрокинутой вагонетки, а конные жандармы сдерживают их. Один парень уже взялся за камень, но женщина пытается удержать его руку. Характеры превосходны, рисунок груб и смел, и я совершенно уверен, что вещь и в цвете выполнена в точном соответствии с природой сюжета. Это не похоже на Кнауса или Вотье и сделано, так сказать, с большей страстью; почти никаких деталей, все обобщено и упрощено, и во всем очень много стиля. Гравюра глубоко выразительна: настроение, чувства, движения и различные действия фигур переданы мастерски. Она произвела большое впечатление как на меня, так и на Раппарда, которому я тоже послал один ее экземпляр. Репродукция эта была опубликована в «Illustration», но уже довольно давно.

Случайно у меня нашлась еще одна гравюра английского рисовальщика Эмсли. Сюжет таков: спасатели спускаются в шахту, чтобы, если еще не поздно, помочь пострадавшим товарищам; женщины стоят в ожидании. За такие сюжеты мало кто берется.

Что же касается произведения Ролля, то я сам однажды присутствовал при сцене, точь-в-точь совпадающей с той, которая изображена у него, и нахожу, что красота его картины — в точной передаче события и незагроможденности деталями. Она напомнила мне слова Коро: «Есть картины, в которых ничего нет и тем не менее есть все». В целом в ее композиции и линиях есть что-то столь же величественное и классическое, как в хорошей исторической картине; а это качество в наши дни не менее редкое, чем было прежде и будет всегда. Картина немного напоминает мне «Плот Медузы» Жерико и в то же время Мункачи.

На этой неделе нарисовал несколько голов и детских фигур, а также стариков из богадельни.

Согласен с твоим замечанием насчет моих маленьких рисунков, а именно, что одна из небольших скамеек сделана в довольно старомодной манере, но я пошел на это более или менее сознательно и, вероятно, когда-нибудь снова сделаю так же.

Как бы сильно я ни восхищался многими картинами и рисунками, выполняя которые, авторы их нарочито стремились к нежному серому гармоничному тону и локальному цвету, я все-таки думаю, что многие художники, которые меньше добивались этого и которых теперь называют старомодными, всегда останутся свежими и молодыми, потому что манера их имела и сохранит свой собственный raison d'etre.1

1 Смысл, разумное основание (франц.).

Сказать по правде, я не в силах обойти ни старомодную, ни новомодную манеру. В обоих направлениях сделано слишком много прекрасного, чтобы я мог систематически и решительно предпочитать одно другому. Изменения, которые наши современники внесли в искусство, не всегда сделаны к лучшему; не все новое — как в произведениях искусства, так и в самой личности художника — равнозначно прогрессу; и мне часто кажется, что многие из нас теряют из виду и исходную точку, и цель, иными словами, сбиваются с избранного пути.

Твое описание того вечернего ландшафта я опять нахожу превосходным. Сегодня здесь все выглядит совсем иначе, но по-своему очень красиво, например местность вдоль Рейнской железной дороги. На переднем плане — насыпная дорога с тополями, листва которых начинает уже облетать; затем заросшая ряской канава, высокие берега которой покрыты увядшей травой и камышом; за нею серые или коричнево-серые вскопанные картофельные поля и участки, засаженные зеленоватой и фиолетово-красной капустой, где там и сям виднеется свежая зелень вновь проросших осенних сорняков, над которыми возвышаются стебли бобов с увядшими листочками и красноватыми, зелеными или черными стручками; за этими участками — красно-ржавые или черные рельсы в желтом песке, груды старых шпал, кучи угля, негодные вагоны; справа, еще выше, несколько крыш и товарный пакгауз; слева — вид на дальние сырые зеленые луга, замыкающиеся сероватой полосой у самого горизонта, где все еще можно различить деревья, красные крыши и черные фабричные трубы. А надо всем этим слегка желтоватое, но в общем серое небо, очень низкое, холодное и неприветливое, откуда иногда брызжет дождик и где летают стаи голодных ворон. Тем не менее на все падает большое количество света, что становится еще заметнее там, где отдельные фигурки в синем или белом движутся по земле и свет струится им на плечи и головы.

Думаю, что в Париже все выглядит, вероятно, гораздо чище и что там менее холодно. Здесь же холод проникает даже в дом, и, когда раскуриваешь трубку, она кажется сырой от изморози. Но это очень красиво.

В такие дни, как сегодня, хочется пойти навестить друга или позвать его к себе домой; в такие дни, как сегодня, тебя охватывает чувство пустоты, если тебе некуда пойти и никто к тебе не придет. Но именно в такие дни я чувствую, как много значит для меня работа, наполняющая смыслом мое существование, независимо от того, встречает она одобрение или неодобрение; в такие дни я рад, что у меня есть воля — в противном случае я впал бы в хандру.

Сегодня я на несколько часов заполучил модель — мальчика с лопатой, по профессии подручного у каменщика. Очень любопытный тип — плоский нос, толстые крупные губы, прямые волосы; однако, что бы он ни делал, в фигуре его чувствуется изящество или, по крайней мере, стиль и характер. Думаю, что этой зимой у меня будут хорошие модели: хозяин склада обещал посылать ко мне тех, кто приходит просить работу, что во время затишья в делах случается довольно часто. Я всегда рад заплатить таким натурщикам несколько монеток за вечер или утро: модели — это именно то, что мне нужно. Я не вижу другого пути, кроме работы с моделью. Конечно, заглушать в себе воображение не следует, но непрестанное изучение натуры и сражение с ней как раз и делают его более острым и более точным.

В будущее воскресенье надеюсь снова заполучить того же мальчишку. Попытаюсь нарисовать его в такой позе, как будто он тянет бечевой груженную камнем лодку, что часто можно наблюдать здесь на канале.

Работа на воздухе закончилась, то есть спокойно сидеть и работать на улице уже нельзя, так как становится слишком холодно; поэтому мне придется перебираться на зимние квартиры.

С удовольствием ожидаю наступления зимы — это великолепное время года, когда можно регулярно работать. Питаю надежду, что дела мои пойдут хорошо.

Как тебе известно, я продвинулся в живописи и акварели дальше, чем предполагал, и сейчас расплачиваюсь за это тем, что нахожусь в весьма стесненных обстоятельствах. Но они не основание для того, чтобы замедлять работу — как-нибудь выкрутимся. Я теперь внес некоторое разнообразие в свои занятия и очень много рисую с модели; это тоже довольно дорого, но зато папки мои наполняются по мере того, как пустеет кошелек.

Если не сумеешь собрать к двадцатому всю сумму, пришли хотя бы часть и, если можно, на сутки раньше, только не позже, так как мне в этот день предстоит внести недельную плату за квартиру. Дом мне по-прежнему нравится, если не считать того, что одна стена в нем очень сырая. Мне здесь гораздо удобнее работать с моделью, чем в прежней мастерской. Я могу даже писать несколько моделей одновременно, например, двух детей под зонтиком, двух женщин, которые стоят и разговаривают, мужчину с женщиной под руку и т. д.

Но до чего же быстро миновали весна и лето! Иногда мне кажется, что между прошлой и этой осенью так ничего и не было; впрочем, возможно, что такое впечатление создалось у меня из-за моей болезни. Сейчас я чувствую себя вполне нормально, если не считать того, что очень устал и иногда бывают дни, когда я с самого утра или, по крайней мере, с полудня чувствую себя бесконечно слабым и вялым. Теперь такое случается со мной гораздо чаще, чем раньше. Впрочем, я перестал обращать на это внимание, потому что в противном случае становлюсь прямо-таки больным, а я не могу позволить себе болеть — у меня слишком много работы. В такие дни мне нередко очень помогает длительная прогулка в Схевенинген или еще куда-нибудь.

 

239

Вот и опять воскресенье, как обычно, дождливое. На этой неделе у нас здесь была буря, и на деревьях осталось совсем мало листьев. Можешь быть уверен, я рад, что у меня топится печка. Когда сегодня утром я приводил в порядок свои рисунки, — я имею в виду этюды с моделей, которые сделал после твоего приезда (не говорю уже о старых этюдах, которые я рисовал в своем альбоме), я насчитал их целую сотню.

Упоминаю цифру потому, что помню, как ты спрашивал во время своего пребывания здесь, нет ли у меня других этюдов, помимо тех рисунков, которые ты тогда видел. Не уверен, что другие художники работают больше меня, в особенности те из них, кто смотрит на мои вещи свысока и считает ниже своего достоинства обратить на них хотя бы малейшее внимание. Не уверен также, известен ли им лучший путь, чем работа с модели, которой они, на мой взгляд, занимаются слишком мало; как я уже писал тебе раньше, я не понимаю, почему они не приглашают больше моделей. Разумеется, я имею в виду не таких людей, как Мауве или Израэльс, поскольку последний, по-моему, дает нам превосходный пример постоянной работы с моделью, а таких, как де Бок или Брейтнер. Я не видел Брейтнера с тех пор, как навестил его в больнице, когда он хворал. Случайно я слышал разговор, будто он стал преподавателем рисования в высшей школе; сам же он не обмолвился на этот счет ни словом.

На этой неделе я получил письмо от Раппарда, который тоже удивлен поведением многих здешних художников: у него не приняли картину на выставку «Арти». Меня интересует лишь одно: не значит ли это, что нас с ним ни во что не ставят?

Уверяю тебя, он работает очень серьезно. Этим летом он был в Дренте, а потом долгое время работал в больнице для слепых в Утрехте. Мне было очень любопытно узнать о некоторых его переживаниях — они у него были почти такие же, что и у меня.

Как я уже писал тебе, мне очень часто безумно хочется тебя видеть. Если бы мы чаще виделись с тобой и могли потолковать о моей работе, я сделал бы больше вещей, которые, я уверен, можно написать на основе имеющихся у меня этюдов. Ты, вероятно, помнишь фразу, которую я не так давно (когда посылал цветной набросок картофельного рынка) написал тебе: «Я должен снова попытаться писать уличную сутолоку». Результатом такого решения явились двенадцать акварелей, поглощающие меня в данный момент; словом, я отнюдь не хочу сказать, что ничего не могу сделать из своих этюдов или что делаю их без определенной цели; я хочу сказать лишь, что, по-моему, я мог бы делать больше и что мои этюды могли бы стать более целеустремленными, если бы я иногда имел возможность посоветоваться с тобой.

Как бы то ни было, я все это время работаю с большим удовольствием и надеюсь, что среди моих вещей найдутся такие, которые понравятся тебе, когда ты приедешь.

Считаю, что тот, кто хочет писать фигуры, должен вдохновляться теплым чувством, быть тем, что «Punch» называет в своем рождественском номере «человеком доброй воли», то есть таким, который питает подлинную любовь к ближним. Надеюсь постараться сделать все от меня зависящее, чтобы как можно чаще пребывать в таком настроении.

Именно по этой причине я сожалею, что не общаюсь с художниками и что, как я уже писал тебе раньше, мне не с кем уютно посидеть у огня в дождливый день, вроде сегодняшнего, рассматривая рисунки или гравюры и таким путем побуждая друг друга к работе.

Хочу спросить тебя, имеются ли в продаже дешевые литографии Домье и если да, то какие? Я всегда считал его искусным художником, но только недавно у меня начало складываться впечатление, что он — явление более значительное, чем я думал.

Если тебе известны какие-либо подробности о нем или ты знаешь какие-либо важные его рисунки, пожалуйста, напиши.

Я видел раньше некоторые его карикатуры и, возможно, именно по этой причине составил себе превратное представление о нем. Его фигуры всегда производили на меня большое впечатление, но я, видимо, знаю лишь очень немногие его работы, среди которых карикатуры вовсе не играют наиболее показательной или наиболее значительной роли.

Вспоминаю, как мы говорили с тобой об этом в прошлом году по дороге в Принсенхаг. Ты заметил тогда, что любишь Домье больше, чем Гаварни, а я взял сторону последнего и рассказал тебе про книгу о нем, которую тогда читал и которая сейчас находится у тебя. Признаюсь, с тех пор я не разлюбил Гаварни, но начал подозревать, что видел лишь очень малую часть работ Домье и что те его вещи, которые могли бы больше всего заинтересовать меня, относятся к той части его наследия, которой я не знаю (хотя я весьма ценю и то немногое, с чем знаком).

Сохранились у меня смутные воспоминания и о том — впрочем, быть может, я ошибаюсь, — что ты говорил мне о больших его рисунках, изображающих людей из народа; мне было бы очень интересно взглянуть па них. Если у него есть и другие вещи, столь же красивые, как та гравюра, на которую я недавно наткнулся, а именно «Пять возрастов пьяницы», или как та фигура старика под каштаном, о которой я уже упоминал, — да, тогда Домье, вероятно, самый великий из всех. Не можешь ли ты просветить меня на этот счет?

Помнишь ты фигуры де Гру на сюжет «Уленшпигеля», которые у меня были, но, увы, пропали? Так вот, две упомянутые гравюры Домье похожи на них; если можешь, найди мне еще что-нибудь в таком же роде (карикатуры интересуют меня гораздо меньше).

Ну что ж, мой мальчик, одно я могу тебе обещать: когда ты приедешь, я попрошу тебя взять на себя труд просмотреть, помимо акварелей и этюдов маслом, папку, содержащую с сотню рисунков — сплошь штудии фигур. Эта сотня у меня фактически уже налицо, если присчитать сюда несколько старых рисунков. Однако за время, оставшееся до твоего приезда, я попытаюсь заменить те из них, которые недостаточно хороши, и внести в подборку известное разнообразие.

 

240 1 нояб[ря 1882]

Последние несколько дней я был очень занят тем, что, возможно, заинтересует и тебя; поэтому полагаю, что будет вполне целесообразно написать тебе об этом подробно.

В письме от Раппарда я получил резюме речи Херкомера о современной гравюре на дереве. Не могу пересказать тебе все детально, но ты, вероятно, и сам уже прочел эту статью (она опубликована в каком-то английском художественном журнале, возможно, в «Art Journal»). Касается она, главным образом, рисунков в «Graphic». Херкомер рассказывает, как он сам с огромным усердием и воодушевлением сотрудничал в этом издании, и особенно тепло вспоминает о великолепных страницах первых номеров. Ему не хватает слов, чтобы выразить значение, которое он придает работе первых сотрудников журнала. Он дает обзор успехов в технике и исполнении, показывает разницу между старыми и новыми гравюрами на дереве и т. д. и т. д.

Затем Херкомер говорит о наших днях и переходит к основному пункту своей речи. Он указывает: «Граверы по дереву стали искуснее, чем когда-либо, но я, сравнивая наши дни со временами основания «Graphic», явственно вижу симптомы упадка». И продолжает: «По-моему, вся беда заключается в двух вещах, против которых я и протестую. Одна относится к издателям, вторая к художникам.

Обе стороны делают ошибки, которые, если их не исправить, испортят все».

Издатели, говорит Херкомер, требуют вещей, бьющих на эффект: «Верный и добросовестный рисунок больше никому не нужен, самые совершенные рисунки больше не находят сбыта; требуется одно — броская картинка, заполняющая свободный угол страницы.

Издатели заявляют, что публика требует изображения текущих событий и удовлетворена, если они воспроизведены правильно и занимательно, а до художественных качеств работы ей нет дела. Но я не верю таким заявлениям издателей.

Единственное, что более или менее извиняет их, это нехватка хороших рисовальщиков».

Потом Херкомер переходит к художникам и говорит, как он сожалеет о том, что в наши дни красота оттиска зависит не столько от рисовальщика, сколько от гравера. Он призывает художников не допускать такого положения, рисовать строго и энергично, чтобы гравер оставался тем, кем он и должен быть — выразителем мыслей и чувств рисовальщика, а не хозяином работы.

Затем следует заключение — настоятельный призыв всегда вкладывать в работу всю душу и не позволять себе ни малейшей слабости. В словах Херкомера звучит нотка упрека; не без грусти и как бы протестуя против нестерпимого для него всеобщего равнодушия, он замечает: «Публика, искусство дает тебе бесконечное наслаждение и полезное назидание. Оно в полном смысле слова делается для тебя. Настаивай поэтому на хорошей работе, и можешь быть уверена, получишь ее», — заключает он.

Вся речь — поразительно здравая, сильная, честная. Ораторская манера Херкомера производит на меня такое же глубокое впечатление, как некоторые письма Милле. Она вдохновляет меня, и сердце мое радуется, когда я слышу, как кто-нибудь говорит таким образом.

А знаешь, ужасно жаль, что сейчас проявляется так мало интереса к тому искусству, которое лучше всех остальных может служить широкой публике. Если бы художники объединились для того, чтобы их работа (которая, в конце концов, делается для народа, — я, по крайней мере, считаю, что таково высочайшее, благороднейшее призвание каждого художника) действительно попадала в руки народа и была доступна каждому, это могло бы дать те же результаты, которых достиг «Graphie» в первые годы своего существования.

В этом году Нейхейс, ван дер Вельден и несколько других художников делали рисунки для ежемесячного журнала «de Zwaluw», который стоит 7,5 сентов. Среди этих рисунков есть очень хорошие, однако большинство их сделано вяло (с точки зрения не замысла, а манеры, в которой он воспроизводится), и я слышал, что этот журнал продержится не дольше, чем его предшественники. А почему? Книготорговцы утверждают, что он не раскупается, и сворачивают издание, вместо того чтобы всячески распространять его. Думаю, что и художники, со своей стороны, принимают дело недостаточно близко к сердцу.

Ответ, который многие художники здесь в Голландии дают на вопрос: «Что такое гравюра на дереве?» — таков: «Это вещи, которые можно найти в «Южноголландском кафе». Таким образом, они приравнивают гравюры к наниткам, а тех, кто их делает, вероятно, относят к числу пьяниц.

А что говорят торговцы? Предположим, я отнесу сотню набросков, которые мне удалось собрать, к какому-нибудь торговцу; боюсь, что я услышу от него только одно: «Неужели вы всерьез полагаете, что эти вещи имеют какую-нибудь продажную ценность?»

Моя любовь и мое уважение к великим рисовальщикам времен Гаварни, равно как и нашего времени, возрастают тем больше, чем ближе я знакомлюсь с их работами и в особенности чем чаще я сам пытаюсь зарисовывать кое-что из того, что каждый день вижу на улицах.

Причина, по которой я ценю Херкомера, Филдса, Холла и других основателей «Graphic», причина, по которой они нравятся и будут нравиться мне больше, чем Гаварни и Домье, заключается в том, что последние, бесспорно, смотрят на общество язвительным взглядом, тогда как первые, подобно Милле, Бретону, де Гру, Израэльсу выбирают такие же правдивые сюжеты, как Гаварни и Домье, но сообщают им более благородное и серьезное настроение. Последнее, думается мне, нужно в особенности сохранять. Художник не обязан быть священником или церковным старостой, но он безусловно должен относиться к людям с сердечной теплотой, и я нахожу, например, в высшей степени благородной позицию «Graphic», который каждую зиму регулярно предпринимает какие-нибудь шаги для того, чтобы пробудить сострадание к беднякам. Например, у меня есть оттиск Вудвилла, изображающий раздачу талонов на торф в Ирландии; оттиск Стениленда под названием «Помоги помогающим», где изображены различные сцены в больнице, которой не хватает денег; «Рождество в сиротском доме» Херкомера; «Бездомные и голодные» Филдса и т. д. Я люблю их больше, чем рисунки Бертолля или ему подобных для журнала «Vie Elegante» и прочих элегантных изданий.

Возможно, ты сочтешь мое письмо скучным, но что поделаешь — все это вновь ожило в моей памяти. Я собрал и рассортировал сотню своих этюдов, а кончив работу, с глубокой грустью подумал: «К чему?» Но затем энергичные слова Херкомера, побуждающие не сдаваться и утверждающие, что теперь-то и следует браться за работу особенно энергично, утешили меня, и я решил вкратце изложить тебе содержание его речи.

 

241

Вопрос, который ты поднимаешь, будет, вероятно, ставиться все более и более настоятельно. Людям придется признать, что многое из того нового, что поначалу казалось шагом вперед, стоит на самом деле меньше, чем старое, и что, следовательно, возникает нужда в сильных людях, которые вновь могли бы привести все в равновесие. Но так как разговорами делу едва ли поможешь, я считаю излишним распространяться об этом.

Тем не менее, со своей стороны, не могу сказать, что я разделяю следующую твою мысль: «Мне кажется вполне естественным, что желательные изменения все-таки наступят». Подумай только, какое множество великих людей уже умерло или вскоре покинет нас. Милле, Бриона, Тройона, Руссо, Добиньи, Коро и многих других уже нет. А подумай, сколько их ушло еще раньше — Лейс, Гаварни, де Гру (я упоминаю лишь некоторых), а перед ними — Энгр, Делакруа и Жерико. Подумай, как уже немолодо современное искусство, и прибавь к названным еще многих и многих художников преклонного возраста. На мой взгляд, до Милле и Жюля Бретона наблюдалось все-таки непрестанное движение вперед; превзойти же последних — нет, об этом не стоит и заикаться.

Можно найти людей, равных им по гению, в прошлом, можно найти равных им в настоящем или в будущем, но превзойти их нельзя. Можно сравнивать два высоких гения, но невозможно подняться выше вершины. Израэльс, например, вероятно, равен Милле, но там, где речь идет о гениях, смешно ломать себе голову над тем, кто из них выше, а кто ниже.

Итак, в области искусства вершина достигнута. Несомненно, в грядущем еще появятся великолепные вещи, но ничего более возвышенного, чем мы уже видели, не будет. И я лично опасаюсь, что через несколько лет в искусстве начнется нечто вроде паники. Со времен Милле мы сильно опустились; словцо декаданс, которое сейчас еще произносят шепотом или в завуалированной форме (см. Херкомера), вскоре зазвучит как набатный колокол. Многие, к примеру я сам, сейчас молчат, потому что приобрели репутацию mauvais coucheurs,1 a тут уж никакие оправдания не помогают. Хочу этим просто сказать, что следует не разглагольствовать, а работать, даже если работаешь с тяжелым сердцем. Те, кто впоследствии будут громче всех кричать о декадансе, сами и явятся наиболее ярыми декадентами. Повторяю поэтому: о людях нужно судить по их работе; тот, кто говорит самые верные слова, не обязательно говорит красноречивей других; посмотри на Херкомера и ему подобных — они все что угодно, только не ораторы, и говорят чуть ли не a contre coeur.2

1 Неуживчивых людей; людей, с которыми каши не сваришь (франц.).

2 Нехотя (франц.).

Довольно об этом. Ты у меня человек, хорошо разбирающийся в великих людях, и я счастлив, что могу время от времени выслушивать о них такие вещи, которых прежде не знал, например то, что ты рассказываешь о Домье. Серия «Портреты депутатов» и т. д., картины «Вагон третьего класса», «Революция», — я же ничего о них не знал. Не посмотрел я их и до сих пор, но благодаря твоему описанию личность Домье стала в моем представлении куда значительней. Мне приятнее слушать рассказы о таких людях, чем, например, о последнем Салоне.

А теперь о том, что ты пишешь про «Vie moderne» или, вернее, о том сорте бумаги, который тебе обещал Бюго. Это очень меня интересует. Правильно ли я тебя понял и действительно ли эта бумага такова, что когда на ней сделан рисунок (я полагаю, автографическими чернилами), этот рисунок, как он есть, без помощи другого рисовальщика, гравера или литографа, можно перенести на камень или сделать с него клише и напечатать неограниченное количество оттисков? И действительно ли эти последние будут точным воспроизведением оригинала? Если это так, то будь добр, сообщи мне все сведения, какие только сможешь собрать относительно порядка работы с такой бумагой, и постарайся раздобыть мне ее, чтобы я мог сделать несколько проб.

Если я сумею сделать их до твоего приезда, мы при случае обсудим, что из этого может выйти. Не исключено, по-моему, что через сравнительно короткое время спрос на иллюстрации возрастет.

Что до меня, то, заполнив свою папку этюдами всех моделей, которые мне удастся найти, я, надеюсь, стану достаточно искусен для того, чтобы получить работу. Чтобы постоянно заниматься иллюстрированием, как, например, в свое время Морен, Лансон, Ренуар, Жюль Фера, Ворм, необходимо иметь массу материала в виде этюдов на разного рода сюжеты. Вот я и пытаюсь их собрать, как ты знаешь и в чем ты убедишься, когда приедешь...

Кстати, угадай, чей портрет я рисовал сегодня утром? Блока, еврея-книготорговца — не Давида, а того маленького, чья лавка находится на Бинненхоф. Я хотел бы иметь возможность порисовать и других членов этой семьи: это по-настоящему характерные типы.

Раздобыть такие модели, которые тебе нравятся, чудовищно трудно; покамест с меня довольно и того, что я рисую тех, кого могу заполучить, не теряя из виду тех, кого мне хотелось бы заполучить и нарисовать...

Конечно, в процессе работы всегда чувствуешь и нужно чувствовать некоторую неудовлетворенность собой, стремление сделать вещь гораздо лучше; но все-таки постепенное собирание коллекции всякого рода фигур — замечательное и утешительное занятие: чем больше их делаешь, тем больше хочется сделать еще.

Конечно, нельзя заниматься всем сразу, но мне совершенно необходимо сделать ряд этюдов лошадей, причем не просто в виде набросков, выполненных на улице, а с модели. Я присмотрел (па газовом заводе) одну старую белую лошадь, самую жалкую клячу, какую только можно себе вообразить, но хозяин, который заставляет несчастное животное выполнять разные тяжелые работы и выжимает из него все, что можно, запросил слишком дорого — целых три гульдена за утро, если он будет приходить ко мне, и, по меньшей мере, полтора гульдена, если я буду сам приходить па завод, что возможно только по воскресеньям. Если же принять во внимание, что сделать желательное количество этюдов — скажем, тридцать больших — я могу, лишь проработав не одно утро, то становится ясно, что затея мне не по карману. Впрочем, со временем мне, может быть, удастся найти другой выход.

Я могу получить лошадь здесь, и притом без труда, но на очень короткое время — люди иногда не прочь оказать такую любезность; однако за очень короткое время невозможно сделать все, что нужно; поэтому от их любезности мало проку. Я по необходимости стараюсь работать быстро, но мало-мальски годный на что-нибудь этюд занимает самое меньшее полчаса, так что мне неизменно приходится прибегать к настоящим моделям. В Схевенингене, например, на пляже у меня были мальчик и мужчина, соглашавшиеся, как они выражались, «постоять для меня минутку»; но в конце концов у меня всегда возникало желание, чтобы они попозировали мне подольше: меня уже не удовлетворяет, когда человек или лошадь стоит спокойно всего минутку.

Если мои сведения верны, рисовальщики «Graphic», когда приходила их очередь, всегда могли получить в свое распоряжение модель в мастерской или в самой редакции... Диккенс рассказывает интересные вещи о художниках своего времени и порочном методе их работы, состоявшем в рабском и в то же время лишь наполовину верном копировании модели. Он говорит: «Друзья, попытайтесь понять, что модель является не вашей конечной целью, а средством придать форму и силу вашей мысли и вдохновению. Посмотрите на французов (например, Ари Шеффера) и убедитесь, насколько лучше они работают, тем вы». Похоже, что англичане прислушались к нему: они продолжали работать с модели, но научились более широко и сильно воспринимать ее и использовать для более здоровых, благородных композиций, чем художники времен Диккенса.

На мой взгляд, есть две истины, всегда бесспорные и дополняющие друг друга: первая — не подавляй в себе вдохновение и фантазию, не становись рабом своей модели; вторая — бери модель и изучай ее, иначе твое вдохновение никогда не получит пластической основы...

Знаешь ли ты, какие эффекты можно наблюдать здесь сейчас рано утром? Это нечто великолепное, нечто вроде того, что изобразил Брион в своей картине «Конец потопа», находящейся в Люксембургском музее: полоса красного света на горизонте с дождевыми облаками над ней. Такие вещи вновь наводят меня на размышление о пейзажистах. Сравни пейзажистов времен Бриона с нынешними. Разве сейчас они лучше? Сомневаюсь.

Готов признать, что сейчас они производят больше; но хоть я и не могу не восхищаться работой наших современников, пейзажи, сделанные в более старомодной манере, неизменно продолжают мне нравиться. А ведь было время, когда я проходил, скажем, мимо полотен Схелфхоута и думал: «Это не стоит внимания».

Новые пейзажи, хотя они тоже могут кое-кого привлечь, не производят столь сильного, глубокого, длительного впечатления, и, после того как долгое время видишь только современные вещи, наивная картина Схелфхоута, или Сеже, или Бакхейзена смотрится с гораздо большим удовольствием.

Ей-богу, я отнюдь не предвзято отношусь к современному развитию искусства. Наоборот, чувство разочарования закралось мне в душу невольно и непроизвольно; но что поделаешь — я все больше и больше ощущаю какую-то пустоту, которую не заполняют современные вещи.

В качестве примера мне вспомнились кое-какие старые гравюры на дереве Жака, которые я видел по меньшей мере лет десять назад у дяди Кора; это была серия «Месяцы», сделанная в манере тех гравюр, какие появлялись в тогдашних или даже еще более старинных ежегодных изданиях. В «Месяцах» меньше локального тона, чем в более поздних работах Жака, но рисунок и какая-то особая сила напоминают о Милле. Кстати, при виде многих набросков в теперешних журналах у меня создается впечатление, что некое условное изящество грозит уничтожить ту характерность, ту истинную простоту, примером которых являются упомянутые мною наброски Жака.

Не кажется ли тебе, что причина этого заключается также в личности и жизни самих художников? Не знаю, что тебе подсказывает на этот счет твой личный опыт, но много ли ты, например, найдешь сейчас людей, готовых совершить долгую прогулку в пасмурную погоду? Сам ты, конечно, не отказался бы от нее и наслаждался бы ею так же, как я, но многие сочли бы такое времяпрепровождение крайне неприятным. Меня поражает также и то, что в большинстве случаев с художниками не интересно разговаривать. Мауве, когда захочет, умеет описать вещь словами так, что ты прямо-таки видишь ее, да и другие тоже делают это не хуже — было бы только желание. Но считаешь ли ты, что и теперь при разговоре с художником у собеседника возникает такое же сильное неповторимое ощущение свежести, как бывало?

На этой недело я читал книгу Форстера «Жизнь Чарлза Диккенса» и нашел там всякого рода подробности о долгих прогулках писателя в Хемпстед Хит и прочие пригороды Лондона, которые он совершал, чтобы, например, посидеть и отведать яичницы с ветчиной в каком-нибудь дальнем, совсем деревенском трактирчике. Эти прогулки были очень приятными и веселыми, по именно во время них обдумывался замысел очередной книги или изменения, которые надо было внести в тот или иной образ. В наши дни во всем сказывается спешка и суета, которые не нравятся мне, во всем ощущается какое-то омертвение. Хотел бы я, чтобы твои ожидания оправдались и «желательные изменения» все-таки наступили, но мне это вовсе не кажется «вполне естественным»...

Я снова работал над акварелью — жены шахтеров, несущие по снегу мешки с углем. Предварительно я нарисовал для нее двенадцать этюдов фигур и три головы, причем так и не сделал еще всего, что нужно. Как мне кажется, я нашел в акварели верный эффект; но я считаю, что она еще недостаточно характерна. По существу это нечто такое же суровое, как «Жницы» Милле; поэтому ты согласишься, что это не следует сводить к эффекту снега, который был бы просто передачей мгновенного впечатления и имел бы свой raison d'etre только в том случае, если бы акварель была задумана как пейзаж. Полагаю, что мне придется ее переписать хотя, по-моему, тебе понравились бы этюды, которые у меня сейчас готовы: они удались мне лучше, чем многие другие.

 

242

Последние дни я читал «Набоба» Доде. По-моему, эта книга — шедевр. Чего, например, стоит одна прогулка Набоба с банкиром Эмерленгом по Пер-Лашез в сумерках, когда бюст Бальзака, чей темный силуэт вырисовывается на фоне неба, иронически смотрит на них. Это — как рисунок Домье. Ты писал мне, что Домье посвятил «Революцию» Дени Дессу. Тогда я еще не знал, кто такой был Дени Дессу; теперь я прочел о нем в «Истории одного преступления» Виктора Гюго. Он — благородная фигура, и я хотел бы посмотреть рисунок Домье. Разумеется, читая любую книгу о Париже, я сразу же вспоминаю о тебе. Любая книга о Париже напоминает мне также о Гааге, которая хоть и гораздо меньше Парижа, но тем не менее тоже является столицей с соответствующими обычаями и нравами... Много, много лет назад я прочел в книге Эркманна—Шатриана «Друг Фриц» слова одного старого раввина, которых никогда не забуду: «Nous ne sommes pas dans la vie pour etre heureux, mais nous devons tacher de meriter le bonheur».1 В этой мысли, взятой отдельно, есть что-то педантичное; по крайней мере, ее можно так воспринять; однако в контексте эти слова, принадлежащие симпатичному старому раввину Давиду Сехелю, глубоко тронули меня, и я часто задумываюсь над ними.

l «Мы живем не для счастья, но все-таки должны постараться его заслужить» (франц.).

То же самое и в рисовании: рассчитывать на продажу своих рисунков не следует, но наш долг делать их так, чтобы они обладали определенной ценностью и были серьезны; позволять себе становиться небрежным или равнодушным нельзя даже в том случае, если ты разочарован сложившимися обстоятельствами...

Я ощущаю в себе силу, которую должен развить, огонь, который должен не гасить, а поддерживать, хоть я и не знаю, к какому финалу это меня приведет, и не удивлюсь, если последний окажется трагическим. Чего следует желать в такие времена, как наши? Что считать относительно счастливой участью? Ведь в некоторых обстоятельствах лучше быть побежденным, чем победителем — например, лучше быть Прометеем, чем Юпитером. Что ж, пусть нам ответит на вопрос старая присказка — «будь что будет».

Поговорим о другом. Знаешь, что произвело на меня глубокое впечатление? Репродукции с Жюльена Дюпре. (Он что, сын Жюля Дюпре?) Одна изображает двух косцов; другая, красивая большая гравюра на дереве из «Monde Illustre»,— крестьянку, ведущую корову на луг.

По-моему, это превосходная работа, выполненная очень энергично и добросовестно. Она напоминает, в частности, Пьера Бийе, а пожалуй, и Бютена.

Видел я также ряд фигур Даньяна — Бувре — «Нищий», «Свадьба», «Случай», «Сад Тюильри».

Думаю, что эти два художника — из тех людей, которые борются с натурой один на один, не знают слабости и отличаются железной хваткой. Ты писал мне о «Случае» некоторое время тому назад; теперь я знаю это произведение и нахожу его очень красивым.

Возможно, Жюльен Дюпре и Бувре не отличаются возвышенным, чуть ли не религиозным настроением Милле, во всяком случае, отличаются не в той мере, в какой он сам; возможно, они не исполнены той же безмерной и горячей любви к людям, что он. И все-таки, как они прекрасны! Правда, я знаю их только по репродукциям, но думаю, что в этих репродукциях нет ничего такого, чего не было бы в оригиналах. Между прочим, я довольно долго колебался, прежде чем полюбил работы Томаса Феда, но теперь я не испытываю больше никаких сомнений на их счет. Я имею в виду «Воскресенье в лесах Канады», «Дом и бездомные», «Измученные», «Бедняки», «Друг бедняка», короче говоря, знакомые тебе серии, опубликованные Грейвсом.

Сегодня я работал над старыми рисунками из Эттена, так как опять видел за городом ветлы с облетевшей листвой, что напомнило мне деревья, которые я писал в прошлом году. Иногда меня так же сильно тянет писать пейзажи, как порой тянет совершить долгую прогулку и подышать воздухом; в такие минуты я чувствую экспрессию и, так сказать, душу во всей природе, например в деревьях. Ряды ветел напоминают мне тогда процессию стариков из богадельни. В молодой пшенице есть для меня что-то невыразимо чистое, нежное, нечто пробуждающее такое же чувство, как, например, лицо спящего младенца.

Затоптанная трава у края дороги выглядит столь же усталой и запыленной, как обитатели трущоб.

Несколько дней назад я видел побитые морозом кочны Савойской капусты; они напомнили мне кучку женщин в изношенных шалях и тоненьких платьишках, стоящую рано утром у лавчонки, где торгуют кипятком и углем.

Мальчик мой, не забудь прочесть «Набоба» — это великолепно. Героя можно было бы назвать добродетельным негодяем. Существуют ли такие люди в действительности? Уверен, что да. В книгах Доде многое написано с душой — например образ королевы с «аквамариновыми глазами» из романа «Короли в изгнании»...

Когда у тебя мрачное настроение, хорошо пройтись по пустынному берегу и посмотреть на серо-зеленое море с длинными белыми полосками волн. Но когда ты ощущаешь потребность в чем-то великом и бесконечном, в чем-то, что заставляет тебя думать о боге, за этим не надо далеко ходить. Мне кажется, я вижу нечто более глубокое, беспредельное и вечное, чем океан, в выражении глаз младенца, когда он просыпается утром и гулит или смеется, потому что видит солнце, озаряющее его колыбель. Если rayon d'en haut1 действительно существует, его, вероятно, можно обнаружить именно здесь.

l Луч свыше (франц.).

243

В ожидании более подробных сведений о технике литографии я сделал с помощью одного из печатников Смульдерса1 собственную литографию и имею удовольствие послать тебе первый оттиск...

1 Владелец писчебумажной фирмы и типографии в Гааге.

Я сделал эту литографию на листе подготовленной бумаги, вероятно, той, о которой упоминал тебе Вюго. Стоит это труда, как ты думаешь? Мне хотелось бы сделать побольше таких вещей — например серию примерно из тридцати фигур.

 

245

Боюсь, что ты сочтешь меня тщеславным, если я расскажу тебе об одном обстоятельстве, которое доставило мне истинное удовольствие. Рабочие Смульдерса с другого его склада на Лаан увидели камень с изображением старика из богадельни и попросили моего печатника дать им экземпляр оттиска: они хотят повесить его на стену. Никакой успех не мог бы порадовать меня больше, чем то, что обыкновенные рабочие люди хотят повесить мою литографию у себя в комнате или мастерской.

«Искусство в полном смысле слова делается для тебя, народ». Я нахожу эти слова Херкомера глубоко верными. Конечно, рисунок должен обладать художественной ценностью, но это, думается мне, не должно помешать человеку с улицы тоже найти в нем кое-что.

Разумеется, этот первый лист я еще не считаю значительным произведением, но от всей души надеюсь, что он послужит началом чего-то более серьезного.

246 Среда, утро

Одновременно с этим письмом ты получишь первые оттиски литографий «Землекоп» и «Человек, пьющий кофе». Хотел бы как можно скорее услышать, что ты о них думаешь.

Я по-прежнему намерен отретушировать их на камне, но сначала хочу знать твое мнение о них.

Рисунки были лучше, особенно «Землекоп», над которым я очень долго корпел; при переносе их на камень и при печати кое-что потерялось, но думаю все-таки, что в оттисках, как мне и хотелось, есть нечто грубое и дерзкое, и это отчасти примиряет меня с утратой кое-каких достоинств рисунка. Он был сделан не только литографским карандашом, но тронут и автографическими чернилами. Камень, однако, только частично принял автографические чернила, и мы не знаем, чем это объясняется; вероятно, все-таки тем, что я немного разбавил их водой...

Наконец-то и меня посетил художник, а именно ван де Вееле, остановивший меня на улице; я тоже заходил к нему. Надеюсь, он также испробует этот способ литографирования. Мне хочется, чтобы он сделал пробу на рисунке с двумя плугами, который у него сделан с двух написанных этюдов (утренний и вечерний ландшафты), а также на рисунке, изображающем поле и упряжку волов.

У этого парня в мастерской много хороших вещей.

Он посоветовал мне сделать композицию из нескольких моих этюдов стариков, но я чувствую, что еще не созрел для нее.

Помнишь, я писал тебе о серии «Землекопы»? Теперь ты можешь увидеть и оттиски с них.

 

247

Ты, надеюсь, уже получил рулон с «Землекопами»?

Вчера и сегодня я нарисовал две фигуры старика, который сидит, опершись локтями о колени и опустив голову на руки. В свое время мне позировал для этого Схейтемакер,1 и я сохранил рисунок, потому что собирался когда-нибудь сделать другой, получше. Я, вероятно, литографирую и его. Как прекрасен такой старый лысый рабочий в своей заплатанной бумазейной куртке!

Кончил книгу Золя «Накипь». Самым сильным местом я считаю роды кухарки Адели, «этой вшивой бретонки», происходящие в темной мансарде. Жоссеран тоже выписан чертовски хорошо и с чувством, равно как и остальные образы; однако самое сильное впечатление произвели на меня именно две эти мрачные сцены: Жоссеран, пишущий ночью свои адреса, и мансарда для прислуги.

Как хорошо построена эта книга и какими горькими словами она заканчивается: Aujourd'hui toutes les maisons se valent, l'une ou l'autre c'est la meme chose, c'est partout Cochon et Cie.2

1 Батрак из Эттена.

2 Сегодня все дома стоят один другого, повсюду одно и то же — Свинья и К° (франц.).

Не кажется ли тебе, что Октав Муре, это подлинно главное действующее лицо романа, может считаться типичным представителем тех людей, о которых ты, если помнишь, недавно мне писал? Во многих отношениях он гораздо лучше большинства остальных; тем не менее он не удовлетворит ни тебя, ни меня: я чувствую в нем поверхностность. Мог ли он поступать иначе? Вероятно, нет, но ты и я, как мне кажется, можем и должны. Мы ведь уходим корнями в семейную жизнь совсем иного рода, чем у Муре, и, кроме того, в нас, надеюсь, всегда сохранится нечто от брабантских полей и пустошей, нечто, чего не сотрут годы городской жизни, особенно если оно обновляется и приумножается благодаря искусству.

Он же, Октав Муре, удовлетворен, когда имеет возможность без помех продавать тюки своих «новинок» («deballer des ballots de marchandises sur les trottoirs de Paris»),1 y него, по-видимому, нет никаких других стремлений, кроме как покорять женщин, хотя он не любит их по-настоящему, и Золя, на мой взгляд, правильно понимает его, когда говорит: «ou percait son mepris pour la femme».2 Право, не знаю, что думать о нем. Он кажется мне продуктом своей эпохи — человеком, по существу скорее пассивным, чем активным, несмотря на всю свою деловитость.

1 «Заваливать тюками товаров парижские тротуары» (франц.).

2 «Где проглядывало его презрение к женщине» (франц.).

После романа Золя я, наконец, прочел «Девяносто третий год» Виктора Гюго. Тут уж мы попадаем совсем в другую область. Это нарисовано — я хотел сказать «написано» — как вещи Декана или Жюля Дюпре, и столь выразительно, как старые картины Ари Шеффера, например, «Плач над сыном» или фигуры заднего плана в картине «Христос-утешитель». Я настоятельно рекомендую тебе прочесть эту книгу, если ты еще не читал, потому что настроение, с которым она написана, встречается все реже и реже; среди новых произведений я, право, не знаю ничего более благородного».

Легче сказать, как это сделал Месдаг, когда не захотел купить у тебя одну известную картину Хейердала, написанную с тем же настроением, что у Мурильо или Рембрандта: «О, это устарелая манера, нам этого больше не нужно», чем заменить такую манеру хотя бы чем-то равноценным — не говорю уже «чем-то лучшим».

А поскольку многие в наше время, не давая себе труда подумать, рассуждают так же, как Месдаг, кое-кому не вредно поразмыслить, для чего же мы живем в этом мире — для того, чтобы строить, или для того, чтобы разрушать.

Как легко люди бросаются словами «нам этого больше не нужно» — и что это за глупое, уродливое выражение! Если не ошибаюсь, Андерсен в одной из своих сказок вкладывает его в уста не человека, а старой свиньи. Кто любит шутить, тот должен терпеть и чужие шутки.

На этой неделе я с особенным удовольствием посмотрел в витрине Гупиля и К°) картину Бока, понравившуюся мне много больше, чем та, над которой он работал этой весной. Она изображает хижину в дюнах с аллеей деревьев на переднем плане; задний план темный по тону, вверху красивое светлое небо. В картине есть что-то величественное и доброе...

Боюсь, Тео, что многие из тех, кто жертвует старым ради нового, особенно в области искусства, в конце концов горько пожалеют об этом.

Некогда существовала корпорация живописцев, писателей, словом, художников, объединившихся, несмотря на все свои разногласия, и представлявших собой поэтому внушительную силу. Они не бродили в потемках, перед ними был свет, они ясно понимали, чего хотят, и не знали колебаний. Я говорю о тех временах, когда были молоды Коро, Милле, Добиньи, Жак, Бретон, а в Голландии — Израэльс, Мауве, Марио и т. д.

Один поддерживал другого, и в этом было что-то сильное и благородное. Картинные галереи тогда были меньше, зато в мастерских, вероятно, было большее изобилие, чем сейчас, — ведь хорошие вещи не залеживаются. Набитые полотнами мастерские, витрины меньшего размера, чем нынешние, и прежде всего foi de charbonnier1 художников, их горячность, пыл, энтузиазм — как все это было возвышенно! Мы с тобой этого, по существу, уже не застали, но наша любовь к тем временам дает нам возможность знать то, что мы знаем. Не будем же забывать о них — прошлое нам еще пригодится, особенно сейчас, когда люди так охотно заявляют: «Нам этого больше не нужно».

1 Простодушная вера, наивность (франи.).

 

248 Воскресенье

Вчера я, наконец, прочел «Водопийц» Мюрже. Я нахожу в этом произведении нечто столь же очаровательное, что и в рисунках Нантейля, Барона, Рокплана, Тони Жоанно, нечто столь же остроумное и яркое.... В нем чувствуется атмосфера эпохи богемы (хотя подлинная тогдашняя действительность в книге слегка замаскирована), и по этой причине вещь интересует меня, хотя, на мой взгляд, ей недостает искренности чувства и оригинальности. Возможно, однако, что те романы Мюрже, где не выведены художники, лучше, чем этот: образы художников, по-видимому, вообще не удаются писателям, в частности Бальзаку (его художники довольно неинтересны) и даже Золя. Правда, Клод Лантье у него вполне правдоподобен — такие Клоды Лантье, несомненно, существуют в жизни; тем не менее было бы лучше, если бы Золя показал художника другого сорта, нежели Лантье, который, как мне кажется, списан с человека, являвшегося отнюдь не наихудшим представителем школы, именуемой, насколько мне известно, импрессионистской. А художники в массе своей состоят из людей не такого типа.

С другой стороны, мне известно очень мало хорошо написанных или нарисованных портретов писателей: художники, трактуя такой сюжет, впадают в условность и изображают литератора всего лишь человеком, который восседает за столом, заваленным бумагами, а порой чем-то и того меньшим, так что в результате у них получается господин в воротничке, с лицом, лишенным какого бы то ни было выражения.

У Мейссонье есть одна очень удачная, на мой взгляд, картина: нагнувшаяся вперед фигура, которая смотрится со спины; ноги, если не ошибаюсь, поставлены на перекладину мольберта; видны только приподнятые колени, спина, шея и затылок, да еще рука, держащая карандаш или что-то вроде карандаша. Но парень этот хорош: в нем чувствуется такое же напряженное внимание, как в одной известной фигуре Рембрандта: маленький, тоже нагнувшийся, человечек за чтением; он подпер голову рукой и целиком поглощен книгой — это сразу чувствуется...

Возьми портрет Виктора Гюго работы Бонна — хорош, очень хорош; но я все-таки предпочитаю Виктора Гюго, описанного словами, всего лишь несколькими словами самого Гюго:

...Et moi je me taisais

Tel que l'on voit se tair un coq sur la bruyere.1

1 ...И я молчал,

Как в вереске самец-глухарь молчит порою (франц.).

Разве не прекрасна эта маленькая фигурка на пустоши? Разве юна не такая же живая, как маленький — всего в сантиметр высотой — генерал 1793 года Мейссонье?

У Милле есть автопортрет, который, по-моему, прекрасен; это всего лишь голова в чем-то вроде пастушьей шапки, но взгляд прищуренных глаз, напряженный взгляд художника — как он великолепен! В нем есть что-то, если я смею так выразиться, петушиное.

Сегодня утром я совершил прогулку по рейсвейкской дороге. Луга частично затоплены, так что я наблюдал там эффект тона зелени и серебра: на переднем плане — корявые черные, серые, зеленые стволы старых деревьев, ветви которых изогнуты ветром, на заднем плане — силуэт маленькой деревушки с острым шпилем на фоне ясного неба; там и сям у ворот куча навоза, в котором копаются вороны. Как бы тебе это понравилось и как бы ты мог это написать, если бы захотел!

Утро было необыкновенно красивое, и дальняя прогулка пошла мне на пользу: из-за рисунков и литографии я всю неделю почти не выходил на воздух.

Что до литографии, то завтра у меня, видимо, будет готов оттиск моего старичка. Надеюсь, получится хорошо. Я сделал его с помощью особого мела, специально предназначенного для таких целей, но боюсь, что в данном случае был бы уместнее обыкновенный литографский карандаш, и жалею, что не прибег к нему.

Ну да ладно, посмотрим, что получится.

Понедельник

Я считаю, что художник — счастливец: он находится в гармонии с природой всякий раз, когда ему в какой-то мере удается выразить то, что он видит.

И это уже очень много, ибо он знает, что ему нужно делать, и у него в изобилии имеется материал, а Карлейль недаром говорит: «Blessed is he who has found his work».1

1 «Благословен тот, кто нашел свое дело» (англ.)

Если же его работа, как у Милле, Дюпре, Израэльса и т. д., есть нечто такое, что имеет целью даровать мир, возвестить: «sursum corde!», «Вознесите сердца горе!», то это вдвойне отрадно, ибо тогда он менее одинок, потому что думает: «Правда, я сижу здесь один, но пока я сижу здесь и молчу, произведение мое, быть может, говорит с моим другом, и тот, кто видит его, не заподозрит меня в бездушии».

Однако из-за неудовлетворенности скверной работой, из-за неудавшихся вещей и технических трудностей впадаешь порок в ужасную хандру. Уверяю тебя, я дохожу до беспросветного отчаяния, когда думаю о Милле, Израэльсе, Бретоне, де Гру и многих других, например Херкомере; только тогда, когда работаешь сам, начинаешь понимать, что такое на самом деле эти люди. И вот приходится подавлять отчаяние и хандру, приходится набираться терпения по отношению к самому себе — не затем, чтобы предаться отдыху, а затем, чтобы бороться, невзирая на бесчисленные промахи и ошибки, несмотря на неуверенность в своей способности справиться с ними. Вот почему художник все-таки не может быть счастлив.

Итак, борьба с самим собой, самосовершенствование, постоянное обновление своей энергии — и все это еще усложняется материальными трудностями!

Эта картина Домье, должно быть, прекрасна.

Все-таки для меня загадка, почему произведение, которое говорит таким ясным языком, как, например, эта картина, остается непонятным, почему хотя бы ты не уверен, найдется ли на нее покупатель, даже если понизить цену.

В этом для многих художников есть нечто невыносимое или, по меньшей мере, почти невыносимое. Ты хочешь быть честным человеком, являешься им, работаешь, как каторжник, и все-таки не сводишь концы с концами, вынужден отказываться от работы, не видишь никакой возможности продолжать ее, так как она стоит тебе больше, чем приносит. У тебя возникает чувство виноватости, тебе кажется, что ты нарушил свой долг, не сдержал обещания, и вот ты уже не тот честный человек, каким был бы, если бы твоя работа оплачивалась справедливо и разумно. Ты боишься заводить друзей, боишься сделать лишний шаг, тебе хочется издали кричать людям, как делали в прежнее время прокаженные: «Не подходите ко мне — общение со мной принесет вам лишь вред и горе!» И с этой лавиной забот на сердце ты должен садиться за работу, сохранять обычное спокойное выражение лица, так, чтобы не дрогнул ни один мускул, жить повседневной жизнью, сталкиваться с моделями, с квартирохозяином, который является к тебе за платой, короче говоря, с каждым встречным и поперечным. Чтобы продолжать работу, нужно хладнокровно держать одну руку на руле, а другой отталкивать окружающих, чтобы не причинить им вреда.

А тут еще налетают бури, происходят всякие непредвиденные события, ты окончательно теряешься и чувствуешь, что тебя вот-вот разобьет о скалы.

Ты выступаешь в жизни отнюдь не как человек, приносящий пользу другим, или замысливший нечто такое, что может со временем окупиться,— нет, ты с самого начала знаешь, что твоя затея кончится дефицитом; и все же, все же ты чувствуешь бурлящую в себе силу: у тебя есть работа и она должна быть выполнена.

Хотелось бы сказать, как говорили люди девяносто третьего года: «Сделать надо то-то и то-то — сперва должны пасть эти, затем те, наконец, последние; это наш долг, это само собой разумеется, и ничего другого нам не остается».

Не настало ли для нас время объединиться и заявить о себе?

А может быть, лучше, поскольку многие уснули и предпочитают не просыпаться, попробовать ограничиться тем, с чем можно справиться в одиночку, с тем, о чем хлопочешь и за что несешь ответственность только сам, чтобы те, кто спят, спокойно продолжали спать и дальше?..

Я знаю, возможность погибнуть в борьбе не исключена: ведь художник — нечто вроде часового на забытом посту и не только часового, это само собой разумеется. Не думай, что меня так уж легко испугать: заниматься, например, живописью в Боринаже — это такое трудное, в известном смысле даже опасное, предприятие, которого достаточно, чтобы твоя жизнь стала чужда покоя и радости. И все-таки я пошел бы на это, если бы мог, иными словами, если бы я не знал столь же твердо, как знаю сейчас, что расходы превысят мои средства. Найди я людей, заинтересованных в подобном предприятии, я отважился бы на него.

Но именно потому, что покамест ты — единственный человек, заинтересованный в моих делах, следует отложить эту затею в долгий ящик и оставить там, а мне найти себе другие занятия. Но я не отказался бы от нее, если бы речь шла лишь о том, чтобы поберечь самого себя.

 

249

Рисование, литографский камень, печатание и бумага, естественно, требуют расходов. Но они сравнительно невелики. Такие листы, как, например, тот, что я послал тебе в последний раз, а также новый, законченный вчера ночью, превосходно подошли бы, по-моему, для дешевых изданий, а они так необходимы — у нас в Голландии больше, чем где бы то ни было.

Такое предприятие, например, как нарисовать и напечатать серию, скажем, из тридцати листов с типами рабочих: сеятелем, землекопом, дровосеком, пахарем, прачкой, а также младенцем в колыбели или стариком из богадельни, — такое предприятие открывает необозримое поле деятельности. В прекрасных сюжетах недостатка нет. Так вот, можно взяться за такое предприятие или нельзя? Вопрос стоит даже глубже: является такое предприятие нашим долгом или нет, хорошо оно или плохо? Если бы я был человеком со средствами, я не стал бы медлить с решением и сказал: en avant et plus vite que ca.1

l Вперед и поскорее (франц.).

Но тут возникает и другое сомнение: нужно ли, должно ли, можно ли вовлечь в дело и повести за собой других людей, которые необходимы, без которых это предприятие неосуществимо? Вправе ли я втягивать их в него, не зная, окупится ли оно? Себя я не стал бы щадить. Ты, помогая мне, тоже доказал, что не щадишь себя. Однако люди находят, что, возясь со мной, ты совершаешь ошибку и глупость, мои же поступки и действия считают еще более глупыми; многие из моих прежних доброжелателей изменили свое мнение обо мне, а их смелость и энтузиазм оказались такими же недолговечными, как вспыхнувшая солома.

На мой взгляд, они, ей-богу, совершенно неправы, потому что мы с тобой поступаем вовсе не глупо... Всегда считалось, что в Голландии нельзя издавать литографии для народа, я же никогда не верил в это, а теперь окончательно убедился, что издавать их можно...

Нужны только мужество, самоотверженность и готовность пойти на риск не ради выгоды, а ради того, что полезно и хорошо; нужна вера в людей вообще, в своих соотечественников в частности...

На мой взгляд, необходимо уяснить себе следующее: поскольку полезно и нужно, чтобы голландские художники создавали, печатали и распространяли рисунки, предназначенные для жилищ рабочих и крестьян, одним словом, для каждого человека труда, определенные люди должны объединиться и взять на себя обязательство не жалеть сил для выполнения этой задачи.

Такое объединение должно быть осуществлено максимально практично и добросовестно и не может быть распущено, прежде чем не выполнит свою задачу.

Цена оттиска не должна превышать десяти, самое большее пятнадцати сентов. Выход в свет начнется тогда, когда серия из тридцати листов будет сделана и отпечатана и расходы на камни, бумагу и жалованье покрыты.

Все тридцать листов будут выпущены вместе, но могут продаваться и по одному; они составят отдельное издание в холщовом переплете с кратким текстом, не относящимся к рисункам, поскольку те должны говорить сами за себя, но объясняющим в нескольких кратких и энергичных словах, как и зачем они сделаны и т. д.

Смысл такого объединения следующий: если за дело возьмутся одни рисовальщики, им придется взвалить на себя все — и труды, и расходы, а тогда начинание кончится провалом еще на полпути; следовательно, тяготы должны быть поделены поровну, так, чтобы каждый получил ту долю, которую в состоянии нести, и тогда дело будет доведено до конца.

Выручка от продажи пойдет, во-первых, тем, кто вложил в предприятие деньги, и, во-вторых, на вознаграждение каждому из рисовальщиков в соответствии с количеством представленных им рисунков.

Остаток от этих выплат пойдет на продолжение работы, то есть на новые издания.

Учредители предприятия будут рассматривать его как свой долг. Поскольку их целью не является личная выгода, все они, то есть и те, кто дал деньги, и рисовальщики, и те, кто так или иначе сотрудничал с ними, не потребуют обратно свои вложения, если дело не окупится и средства пропадут. Если же, паче чаяния, оно увенчается успехом, они не станут претендовать ни на какую прибыль.

В последнем случае она будет использована для продолжения дела; в первом же случае у предпринимателей останутся литографские камни; однако в любом случае первые семьсот оттисков с каждого камня пойдут не объединению, а народу, и если предприятие лопнет, будут распространены бесплатно.

Немедленно после издания первой серии в тридцать листов будет обсужден и решен вопрос, продолжать дело или нет; затем, но отнюдь не раньше, тот, кто захочет выйти из объединения, сможет это сделать.

Вот идея, которая у меня возникла. Теперь я спрашиваю: как ее осуществить? И присоединишься ли ты?

Я еще не заговаривал об этом ни с кем другим, потому что идея эта возникла у меня в процессе работы...

Лично мне хочется, чтобы в таком объединении все были на равных правах, чтобы не было ни устава, ни председателей, никаких формальностей, кроме Положения о предприятии; когда это Положение будет окончательно разработано и подписано всеми участниками, изменения в него можно будет вносить только при условии единогласного одобрения их всеми участниками (однако все это должно делаться не публично, а оставаться частным делом художников).

Объединение должно быть организацией не рассуждающей, а действующей, притом действующей быстро, решительно, без проволочки, и рассматриваться не как издательское предприятие, а как орудие служения обществу.

И еще одно. Нужно заранее подсчитать, сколько денег потребуется на тридцать камней, оплату печатников и бумагу. Точно сказать трудно, но думается, что 300 фр. покроют большую часть расходов. Те, кто не может вложить деньги, должны представить рисунки. Я могу взять это на себя, если не найдется других желающих. Но я предпочел бы, чтоб их делали художники получше, чем я.

Во всяком случае, я считаю желательным выпуск первых тридцати листов и хотел бы осуществить это начинание, даже если в данный момент нет других охотников делать рисунки. Быть может, когда эту серию увидят художники, работающие лучше меня, они тоже присоединятся к нам и внесут в дело свой вклад. Ведь многие едва ли захотят впутываться в такую затею, пока не получат твердой уверенности в том, что это серьезное начинание, и пока не будут сделаны первые шаги.

 

далее...