РАННИЕ РАБОТЫ, АНТВЕРПЕН, НЮЭНЕН(126 работ) ПАРИЖ (187 работы) АРЛЬ (178 работ)
СЕН-РЕМИ-де-ПРОВАНС (147 работы) ОВЕР-сюр-УАЗ (78 работы) ЛИТОГРАФИИ, АКВАРЕЛИ, ПЕРВЫЕ РАБОТЫ (180 работ)
Автопортреты Подсолнухи Ирисы

 

 

"Письма Винсента Ван Гога"

 

АРЛЬ ФЕВРАЛЬ 1888 — МАЙ 1889

 

550

Не знаю, читал ли ты у Гонкуров «Братья Земганно», книгу, которая, вероятно, в какой-то мере воспроизводит биографию авторов. Если читал, то поймешь, как несказанно я боюсь, чтобы ты не надорвался, добывая для нас деньги.

За исключением этой постоянно гнетущей меня тревоги, все обстоит хорошо: работаю я лучше, чем раньше, здоровье мое тоже лучше, чем в Париже.

Все больше убеждаюсь, что, когда ты хорошо питаешься, когда у тебя есть мастерская, хватает красок и т. д., работается гораздо легче.

Но разве для меня так уж важно, подвигается моя работа или не подвигается? Нет, тысячу раз нет. Я хотел бы втолковать тебе, наконец, что, снабжая деньгами художников, ты сам выполняешь работу художника и что единственное мое желание — делать мои полотна так хорошо, чтобы ты был удовлетворен своей работой...

Знай, если ты чувствуешь себя плохо, если ты слишком изнуряешь себя или у тебя слишком много огорчений, работа неизбежно замедляется. Когда же ты чувствуешь себя хорошо, дело идет как бы само собой. У того, кто ест вдоволь, гораздо больше новых и ценных мыслей, чем у того, кто сидит впроголодь.

Если я зашел слишком далеко, крикни мне: «Стой!» Если же нет, тем лучше — мне ведь тоже работается гораздо лучше, когда я живу в достатке, чем когда я нуждаюсь. Только не думай, что я дорожу своей работой больше, чем нашим общим благополучием или душевным спокойствием. Очутившись здесь, Гоген сразу почувствует облегчение и быстро поправится. И для него, может быть, настанет день, когда он снова захочет и сможет стать отцом семейства, а оно у него есть.

Мне очень, очень любопытно, что он успел сделать в Бретани. Бернар пишет много хорошего о его работах. Но создавать полнокровные полотна на холоде и в нищете бесконечно трудно; поэтому вполне возможно, что Гоген в конце концов обретет подлинную родину на более теплом и счастливом юге.

Если бы ты видел здешние виноградники! Тут попадаются гроздья весом в кило: виноград в этом году великолепный, так как всю осень стояла хорошая погода, хотя лето и оставляло желать лучшего...

Париж осенью, наверно, тоже очень хорош. Сам Арль, как город, ничего особенного собой не представляет, ночью здесь черным-черно. Мне сдается, что обилие газа, горящего оранжевым и желтым светом, лишь углубляет синеву ночи, здешнее ночное небо, на мой взгляд, — и это очень смешно — чернее парижского. Если когда-нибудь вернусь в Париж, попробую написать эффект газового света на бульваре.

Зато в Марселе все наоборот: по-моему, на Каннебьер ночью красивее, чем в Париже.

Я очень часто думаю о Монтичелли. Размышляя над тем, что рассказывают о его кончине, я пришел к выводу, что надо отбросить версию насчет его смерти от пьянства, от вызванного алкоголем отупения, следует помнить, что люди здесь проводят на воздухе и в кафе гораздо больше времени, чем на севере.

Например, мой приятель почтальон целыми днями торчит в кафе и, разумеется, пьет, чем занимался, впрочем, всю жизнь. Однако он отнюдь не отупел; напротив, за стаканом его оживленность естественна и разумна; о политике же он рассуждает широко, как Гарибальди; поэтому я убежден, что легенда о Монтичелли — жертве абсента имеет под собой не больше оснований, чем имели бы подобные же россказни о моем почтальоне.

 

 

551

Начал новый холст размером в 30 — осенний сад: два пирамидальных кипариса бутылочного цвета, три маленьких каштана с оранжево-сигарной листвой, небольшой бледно-лимонный тис с фиолетовым стволом, два кроваво-красных и ало-пурпурных кустика.

Немного песку и травы, клочок синего неба.

Я дал себе клятву передохнуть, но каждый день повторяется одно и то же: я выхожу из дому и вижу вокруг такую красоту, что не могу ее не писать.

Деньги, которые ты мне посылаешь и которые я сейчас прошу особенно часто, я возмещу тебе своим трудом — и теперешние, и за прошлое время. Но дай мне поработать, пока к тому есть хоть малейшая возможность; будет еще хуже, если я ее упущу.

Ах, дорогой брат, если бы я умел делать то, что вижу, если бы мы работали над этим вместе с Гогеном и если бы к нам еще присоединился Сёра! К сожалению, нам пришлось бы оценить его большие вещи, вроде «Натурщиц» или «Гранд-Жатт», тысяч в пять франков, по самому скромному моему подсчету.

Следовательно, в случае объединения с ним мы с Гогеном должны были бы каждый внести, как свой пай, полотен на 10 тысяч по номиналу.

Это точно совпадает с той суммой, которую я тебе называл, говоря, что за дом я обязательно должен написать картин на 10 тысяч франков. Забавно все-таки — я руководствуюсь не расчетами, а чувством, и все-таки в итоге получаю те же самые цифры, к которым пришел бы, исходя из совсем другой точки зрения. Словом, о комбинации с Сёра я не смею не то что говорить, но даже помыслить. Сначала мне следует поближе познакомиться с Гогеном. С ним во всяком случае не пропадешь. Кстати, как только сумеешь, желательно поскорее, закажи мне:

10 метров холста по 2.50 фр.

Затем — все в таких же тюбиках, как серебряные и цинковые белила:

цинковых белил — 20 самых больших тюбиков

серебряных белил — 10 » » »

желтого хрома № 1 — 10 » » »

№ 2 — 5 » » »

прусской синей — 5 » » »

гераниевого лака — 10 средних тюбиков

зеленого веронеза — 10 самых больших тюбиков

Начался листопад, деревья желтеют прямо на глазах, желтый цвет с каждым днем преобладает все больше.

Это, по меньшей мере, столь же прекрасно, как сады в цвету, и, смею думать, не только не вредит работе, а скорее идет ей на пользу.

 

 

552

У меня огромные расходы, чем я очень огорчен, так как все больше убеждаюсь, что живопись обходится чрезвычайно дорого, хотя этим ремеслом занимаются преимущественно очень бедные люди.

Но осень до сих пор несказанно прекрасна! Чертовский же все-таки край, родина Тартарена! Да, я доволен своей участью: это не какая-нибудь утонченная, неземная страна, а воплощенный Домье.

Перечитываешь ли ты «Тартарена»? Не забудь это сделать. Помнишь, в «Тартарене» есть великолепная страница — описание того, как скрипит тарасконский дилижанс. Так вот, я написал эти зеленые и красные экипажи, красующиеся во дворе гостиницы. Скоро ты их увидишь, а пока вот тебе набросок, наспех воспроизводящий композицию. Передний план очень простой — только серый песок; задний план тоже очень прост — желтые и розовые стены, на окнах зеленые решетчатые ставни, клочок голубого неба. Оба экипажа — очень пестрые и яркие — зеленые, красные; колеса их — желтые, черные, голубые, оранжевые. Размер полотна обычный — 30. Экипажи написаны густыми мазками, a la Монтичелли. В свое время у тебя была очень красивая вещь Клода Моне — четыре цветные лодки на берегу. Так вот, моя композиция в том же духе, только вместо лодок — экипажи.

Теперь представь себе огромную сине-зеленую сосну, раскинувшую ветви над очень зеленой лужайкой и песком в пятнах света и тени.

Под сенью дерева две фигуры влюбленных; полотно размером в 30.

Словом, бесхитростный уголок сада, оживленный на заднем плане, под черными ветвями сосны, клумбами герани цвета французского сурика.

Затем еще два полотна размером в 30 — Тринкетайльский мост и другой, тот, по которому железная дорога пересекает улицу.

Второй по колориту слегка напоминает Босбоома. Тринкетайльский мост со всеми его пролетами изображен в серые утренние часы: камни, асфальт, проезжая часть — все серое; небо — бледно-голубое, фигуры цветные, листва чахлого дерева — желтая. Итого получается два полотна в серых, приглушенных тонах и два в очень ярких.

Извини за скверные наброски — я совершенно вымотан тарасконским дилижансом и мне не до рисования. Сейчас пойду обедать, а вечером напишу еще.

А декорация-то моя все-таки подвигается; думаю, что она научит меня более широко видеть и писать.

Она во всех отношениях заслуживает критики, но для меня важно одно — выполнить ее с подъемом.

Край добряка Тартарена нравится мне все больше и больше — он становится для меня новой родиной. Но я не забываю Голландию — именно по контрасту я много думаю о ней. Скоро продолжу письмо.

Вот я опять и взялся за него. Как мне хочется показать тебе то, что я сейчас делаю.

Я в самом деле страшно устал: писать и то трудно. Подробнее напишу лучше в другой раз. Скажу лишь, что замысел декорации начинает теперь приобретать зримые очертания.

Позавчера снова написал Гогену и повторил ему, что здесь он, вероятно, скорее поправится. И сделает также немало хороших вещей.

Выздоровление, конечно, потребует известного времени.

Но, уверяю тебя, если сейчас у меня так много замыслов и они так ясны, то это в значительной степени объясняется хорошим питанием. Вот что нужно каждому, кто занимается живописью.

Сколько нужно перемен, для того чтобы художники смогли бы начать жить, как живут рабочие! Ведь столяр или кузнец производит гораздо больше, чем они.

Для живописцев следовало бы устроить большие мастерские, где каждый имел бы возможность регулярно трудиться.

Я в полном смысле слова валюсь с ног и ничего не вижу — так хочется спать и так устали глаза...

Эту неделю я работал над пятью картинами. Таким образом, количество картин размером в 30 для дома достигло пятнадцати.

2 картины Подсолнечники

3 » Сад поэта

2 » Другой сад

1 картина Ночное кафе

1 » Мост в Тринкетайле

1 » Железнодорожный мост

1 » Дом

1 » Тарасконский дилижанс

1 » Звездная ночь

1 » Вспаханное поле

1 » Виноградник

 

 

555

Из письма Гогена я узнал, что он отправил тебе картины и этюды. Буду очень рад, если ты выберешь время и подробно напишешь, что же он тебе прислал. К его письму было приложено письмо от Бернара, который сообщает, что он получил посылку с семью моими картинами и что они хотят их все до одной оставить у себя. Для обмена со мною Бернар сделает новый этюд, а трое остальных — Море, Лаваль и еще какой-то молодой человек пришлют мне, как я надеюсь, автопортреты.

Мой уже у Гогена, и Бернар пишет, что ему тоже хотелось бы иметь такой же, хотя у него уже есть мой автопортрет, который он выменял у меня на портрет своей бабушки.

Мне приятно, что им нравится сделанное мною по части фигур. Я все еще не пришел в себя после прошлой недели — работа так вымотала меня, что я до сих пор не в силах за что-нибудь взяться; к тому же мистраль сегодня особенно неистовствует, взметая целые тучи пыли — деревья белы от нее снизу доверху. Поэтому я просто вынужден ничего не делать. Я проспал 16 часов подряд и до некоторой степени отошел.

Завтра окончательно приду в себя после этой сумасшедшей гонки.

А неделя была все-таки недурна — целых пять полотен! А если за такое приходится потом расплачиваться, что ж — это в порядке вещей. К тому же, если бы я работал медленней, я не управился бы до начала мистраля.

Когда погода хорошая, ею надо пользоваться — без этого тут ничего не сделаешь.

Чем занят Сёра? Если увидишь его, передай от меня, что я работаю над декорацией, состоящей уже сейчас из 15 полотен размером в 30, и что для завершения ее мне потребуется еще самое малое штук 15. Прибавь, что в этой большой работе меня нередко поддерживает воспоминание о нем и о посещении его мастерской, где я видел его прекрасные большие картины.

Мне очень хочется иметь автопортрет Сёра. Я написал Гогену, * что предложил ему обмен портретами, прежде всего, в расчете на то, что они с Бернаром уже сделали немало этюдов друг с друга.

Но поскольку я ошибся в своем предположении и Гоген написал свой автопортрет специально для меня, я не хочу меняться, так как считаю его работу слишком для этого значительной. Он настаивает, чтобы я согласился на обмен, и осыпает меня похвалами, которых я не заслуживаю. Поэтому довольно о нем. Посылаю тебе статью о Провансе, на мой взгляд, очень недурную. Эти «Фелибры» * — Кловис Гюг, Мистраль и другие — представляют собой литературно-художественное общество. Они пишут по-провансальски, а то и по-французски подчас недурные, а подчас и просто отличные сонеты.

Если фелибры когда-нибудь перестанут не замечать меня, они все побывают в моем домике. Предпочту, чтобы это произошло не раньше, чем я закончу свою декорацию, но, любя Прованс не меньше, чем они, все-таки считаю, что заслуживаю право на внимание с их стороны.

Впрочем, заявлю я об этом праве лишь в том случае, если встанет вопрос о том, где мне работать — здесь или в Марселе, куда, как ты знаешь, я не прочь перебраться, ибо полагаю, что марсельские художники обязаны продолжить дело, начатое Монтичелли.

Чтобы связаться с ними, достаточно будет, если мы с Гогеном напишем статью в одну из местных газет.

553-а. См. письма к Полю Гогену.

554

Наконец-то посылаю небольшой набросок, который даст тебе хоть какое-то представление о ходе работы. Сегодня я снова взялся за нее.

Глаза у меня еще побаливают, но у меня уже родился новый замысел, и вот его набросок. Холст опять размером в 30.

На этот раз попросту пишу собственную спальню. Вся штука здесь в колорите, упрощая который, я придаю предметам больше стиля, с тем чтобы они наводили на мысль об отдыхе и сне вообще. Вид картины должен успокаивать мозг, вернее сказать, воображение.

Стены — бледно-фиолетовые, пол — из красных плиток.

Деревянная кровать и стулья — желтые, как свежее масло; простыня и подушки — лимонно-зеленые, очень светлые.

Одеяло — ало-красное. Окно — зеленое.

Умывальник — оранжевый, таз — голубой.

Двери лиловые.

Вот и все, что есть в этой комнате с закрытыми ставнями.

Мебель — крупных размеров и всем своим видом выражает незыблемый покой.

На стенах портреты, зеркало, полотенце и кое-что из одежды.

Рамка — поскольку в картине нет белого — будет белой.

Это полотно — мой реванш за вынужденный отдых.

Я буду работать над ним весь завтрашний день, но уже сейчас ты можешь видеть, насколько прост замысел. Тени устранены, цвет наложен плоскостно, как на японских гравюрах.

Это полотно — контраст к «Тарасконскому дилижансу» и «Ночному кафе».

Пишу кратко, так как завтра с первым свежим утренним светом сажусь кончать картину...

Как-нибудь сделаю для тебя наброски и других комнат.

 

 

555 [Октябрь]

Мой дорогой брат, уж если ты жалуешься, что голова у тебя пуста и ты не в состоянии сделать ничего путного, то мне и подавно не грех пребывать в меланхолии: я-то ведь без тебя и вообще ни на что не способен. Поэтому давай будем спокойно курить свою трубку, не убиваясь и не доводя себя до хандры только из-за того, что нам так трудно дается наша работа и что мы не в силах справиться с нею поодиночке, а вынуждены трудиться вдвоем.

Разумеется, и у меня бывают минуты, когда мне хочется самому вернуться в торговлю и тоже заработать немного денег.

Но раз мы пока что ничего изменить не можем, примиримся с неизбежным, с тем, что ты осужден без отдыха заниматься скучной торговлей, а я, также без отдыха, вынужден надрываться над тяжелой, поглощающей все мои мысли работой.

Надеюсь, уже через год ты увидишь, что мы с тобой создали кое-что подлинно художественное.

Моя спальня — это нечто вроде натюрморта из парижских романов, знаешь, тех, что в желтых, розовых и зеленых переплетах, хотя фактура, как мне кажется, и мужественнее, и проще.

В ней нет ни пуантилизма, ни штриховки — ничего, кроме плоских, гармоничных цветов.

Чем займусь после нее — не знаю: глаза все еще побаливают.

В такие минуты, после тяжелой работы, у меня всегда пусто в голове — тем более пусто, чем тяжелее была работа.

Дай я себе волю, я с удовольствием послал бы к черту и даже, как папаша Сезанн, пнул бы ногою то, что сделал. К чему, однако, пинать этюды ногами? Ей-богу, не лучше ли просто оставить их в покое, если в них нет ничего хорошего? Если же есть — тем лучше.

Словом, не будем размышлять о том, что такое хорошо и что такое плохо — это всегда относительно.

Беда голландцев как раз в том и состоит, что мы любим называть одно безусловно хорошим, а другое безусловно плохим, хотя в жизни хорошее и плохое разграничены далеко не так четко.

Да, я прочел «Сезарину» Ришпена. В ней кое-что есть, например описание отступления, где так и чувствуешь усталость солдат. Не так ли мы сами бредем иногда по жизни, хоть мы и не солдаты?

Ссора отца с сыном производит сильное впечатление, но книга в целом, как и «Силки» того же Ришпена, слишком уж безотрадна, в то время как вещи Ги де Мопассана, выбирающего не менее печальные сюжеты, кончаются гораздо более человечно. Возьми, к примеру, «Господина Парана» или «Пьера и Жана». Конец в них тоже не счастливый, но люди все-таки примиряются со своей долей и продолжают жить, а не кончают кровью и жестокостями, как у Ришпена. Предпочитаю ему Мопассана — он утешительнее. Сейчас читаю «Евгению Гранде» Бальзака — историю крестьянина-скупца...

Мы, конечно, не пишем картин в рамах, как голландцы, но все же делаем картины вроде японских цветных гравюр. Удовольствуемся и этим.

 

556

Я распорядился провести газ в мастерскую и на кухню. Установка обошлась мне в 25 франков. Но ведь мы с Гогеном окупим ее за какие-нибудь две недели, если будем работать вечерами, верно? Однако я жду Гогена со дня на день, и поэтому мне совершенно необходимо еще, по крайней мере, 50 франков.

Я здоров, но непременно свалюсь, если не начну лучше питаться и на несколько дней не брошу писать. Я дошел почти до того же состояния, что безумный Гуго ван дер Гус в картине Эмиля Вотерса. И не будь моя природа двойственной — наполовину я монах, наполовину художник, — со мною уже давно и полностью произошло бы то, что случилось с вышеупомянутой личностью.

Не думаю, что это была бы мания преследования: когда я возбужден, меня поглощают скорее мысли о вечности и загробной жизни.

Но, как бы то ни было, мне не следует слишком полагаться на свои нервы.

Касаюсь всего этого только для того, чтобы ты не думал, будто я питаю какое-то недоверие к тем двум голландским художникам.

Дело в том, что я лишь после второго твоего письма сумел составить себе представление об их работе. Мне было бы очень любопытно посмотреть фотографии их рисунков.

Меня подмывает написать тебе письмо специально для них — ты бы прочитал его им и еще раз втолковал, почему, на мой взгляд, юг — ключ к современности и к будущему.

Вместе с тем тебе следовало бы объяснить им, что в импрессионизме надлежит видеть не только школу, которая ограничивается оптическими опытами, а целое направление в искусстве, стремящееся создать нечто великое. А если оба эти голландца занимаются или, по крайней мере, занимались исторической живописью, так ведь бывают и плохие исторические живописцы, например Деларош и Делор, а бывают и хорошие — например Э. Делакруа и Мейссонье. Поскольку я решил не работать самое меньшее три дня, я, вероятно, напишу тебе и тем двум сразу — это будет для меня отдыхом. Ты ведь знаешь, что меня довольно живо интересует вопрос о влиянии импрессионизма на голландских художников и любителей живописи.

Вот очень приблизительный набросок моего нового полотна — ряд зеленых кипарисов под розовым небом со светло-лимонным полумесяцем.

На переднем плане — пустырь: песок и несколько чертополохов. Двое влюбленных: бледно-голубой мужчина в желтой шляпе, женщина в розовом корсаже и черной юбке. Это четвертая картина из серии «Сад поэта», которая украшает комнату Гогена...

Я завершил, как мог, всё, что начал, — мне страшно хочется показать ему что-то новое, не подпасть под его влияние (ибо я уверен, что какое-то влияние он на меня окажет), прежде чем я сумею неоспоримо убедить его в моей оригинальности. Надеюсь, что моя декорация в ее теперешнем виде — достаточное тому доказательство.

 

 

557 [20 октября]

Как тебе известно из моей телеграммы, Гоген прибыл сюда в добром здравии. По-моему, он чувствует себя гораздо лучше, чем я.

Он, понятное дело, очень доволен тем, что ты продал его картины. Я — не меньше: теперь хоть некоторые неизбежно предстоящие нам расходы по оборудованию мастерской не лягут на твои плечи. Гоген, несомненно, тебе сегодня же напишет.

Он очень, очень интересный человек, и я совершенно уверен, что мы с ним сделаем целую кучу всякой всячины. Он, видимо, немало создаст здесь; я, надеюсь,— тоже.

И тогда бремя, которое ты несешь, станет немного легче, смею даже думать, много легче.

Я чувствую в себе потребность работать, работать до полного физического изнеможения и нравственного надлома — это ведь для меня единственный способ возместить наши расходы. Что же я могу поделать, если мои картины не продаются?..

Один момент мне казалось, что я заболею, но приезд Гогена развлек меня, и теперь я убежден, что все пройдет. Нужно будет только некоторое время не питаться, как попало,— вот и все.

И тогда ты вскоре получишь мои работы.

Гоген привез с собой великолепное полотно, которое выменял у Бернара, — бретонки на лугу: зелено-белое, зелено-черное с ноткой красного и матовые тона тел. Словом, всем нам нужно одно — побольше бодрости.

Верю, наступит день, когда начнут продаваться и мои вещи, но я так отстал по сравнению с тобой — я лишь трачу и ничего не зарабатываю. Сознавать это иногда очень грустно.

Кончаю, потому что тороплюсь: иду работать над новым полотном в 30.

Гоген тоже тебе сегодня напишет, я приложу его письмо к своему. Не могу, естественно, заранее угадать, что он скажет о здешних краях и нашей жизни, но продажей своих картин, которую ты ему устроил, он, во всяком случае, очень доволен.

 

 

558 [22 октября]

Я уже писал тебе, что покамест не собираюсь болеть; но это со мной непременно случилось бы, если бы мне пришлось опять пойти на новые расходы.

Дело в том, что я страшно тревожился, не перенапрягаешься ли ты.

С одной стороны, я отдавал себе отчет в том, что теперь мне остается одно — довести до конца начатое, то, без чего Гоген не присоединился бы к нам; с другой стороны, ты знаешь по собственному опыту, что с устройством на новом месте и меблировкой всегда связано больше хлопот, чем предполагаешь.

Теперь я, наконец, вздохнул — нам здорово повезло с продажей картин Гогена, которую ты устроил. Так или иначе, мы, то есть он, ты и я, можем малость перевести дух и спокойно обдумать, что делать дальше.

Не бойся — я не так уж сильно беспокоюсь о деньгах. Гоген приехал, значит, на время цель достигнута. Объединившись с ним, мы вдвоем не истратим и того, во что жизнь здесь обходится мне одному.

По мере того как будут продаваться его работы, Гоген сумеет даже откладывать, что, скажем, через год даст ему возможность перебраться на Мартинику и что было бы неосуществимо, если бы он не приехал сюда.

Ты будешь получать одну картину в месяц от него и все мои. А я буду работать столько же, сколько и раньше, но с меньшей затратой сил и с меньшими расходами. Думается, что устроенная нами комбинация оправдает себя и в будущем. С домом все в порядке — он становится не только удобным жильем, но и подлинным домом художника.

Итак, не бойся ни за меня, ни за себя...

Гоген — удивительный человек: он никогда не выходит из себя, работает напряженно, но спокойно и, несомненно, дождется здесь удобного случая, чтобы сразу и значительно шагнуть вперед.

В отдыхе он нуждается не меньше, чем я. Правда, с теми деньгами, которые он заработал, отдохнуть можно было и в Бретани, но при данных обстоятельствах он сумеет дождаться своего часа, не влезая при этом в неизбежные долги. Нам вдвоем нужно всего 250 фр. в месяц. Краски тоже обойдутся нам гораздо дешевле — мы ведь будем тереть их сами.

Следовательно, не беспокойся о нас, а лучше передохни сам — ты в этом очень нуждаешься...

Все еще не знаю, что думает Гоген о моей декорации; знаю только, что кое-какие этюды — «Сеятель», «Подсолнечники», «Спальня» ему все-таки нравятся.

Впрочем, я и сам не могу решить, что у меня получилось в целом, — у меня нет полотен, сделанных ранее. Гоген уже нашел себе арлезианку. Завидую ему, но с меня, в общем, хватает пейзажей, а они здесь очень разнообразны. Словом, работа двигается.

Смею надеяться, что тебе понравится мой новый «Сеятель». Пишу второпях — у нас с Гогеном куча работы, к тому же мы собираемся почаще навещать публичные дома и писать там этюды.

 

 

559 [Ноябрь]

Гоген очень рад, что тебе нравятся работы, присланные им из Бретани; другим, кто их видел, они тоже нравятся.

Сейчас он пишет женщин на винограднике — целиком по памяти; если он не испортит или не оставит вещь незаконченной, получится очень красиво и оригинально. Делает он также ночное кафе, которое написал и я.

У меня готовы два полотна — листопад; Гогену они, кажется, понравились; сейчас работаю над виноградником — сплошь желтым и пурпурным.

Кроме того, у меня есть, наконец, арлезианка (полотно размером в 30) — фигура, которую я отмахал за какой-нибудь час: фон — бледно-лимонный; лицо — серое; платье — черное, иссиня-черное, чистая прусская синяя. Модель сидит в оранжевом деревянном кресле, опираясь на зеленый стол...

Работаем мы много, и наша совместная жизнь протекает мирно. Счастлив был узнать, что ты теперь тоже не один в квартире. Рисунки де Хаана очень хороши и очень мне нравятся. Черт побери, так работать одним цветом безо всякой светотени и достигать при этом такой выразительности, право, не легко! Но он еще добьется совсем другого рисунка, если осуществит свое намерение пройти через школу импрессионизма и будет смотреть на свои опыты с цветом лишь как на упражнения. На мой взгляд, у него есть все основания рассчитывать на успех.

Существует, правда, немало так называемых импрессионистов, которые не умеют писать фигуры, а ведь именно это умение когда-нибудь опять выступит на первый план. Де Хаану от него, во всяком случае, будет только польза. Мне не терпится свести знакомство с де Хааном и Исааксоном. Если они явятся сюда, Гоген, без сомнения, посоветует им: «Поезжайте на Яву и займитесь там импрессионизмом» — его ведь постоянно тянет в жаркие страны, хоть он и здесь работает очень напряженно. Безусловно, кто отправится на Яву с намерением поработать, скажем, над колоритом, тот увидит там массу нового. Кроме того, в краях, где больше света и солнце печет сильнее, сама тень и тени, падающие от предметов и фигур, совсем иные, чем на севере: они так насыщены цветом, что их хочется просто приглушить. Такой соблазн испытываешь уже здесь, в Арле. Я, конечно, не настаиваю на том, чтобы де Хаан и Исааксон занялись живописью в тропиках, но уверен, что они сразу же оценят всю важность этого вопроса.

Во всяком случае, когда бы они ни приехали сюда, это им не повредит: здесь найдется для них много интересного.

Мы с Гогеном сегодня обедаем дома. Уверен, что мы сможем делать так всякий раз, когда сочтем это удобным и выгодным.

На сегодня кончаю, чтобы не задерживать письма. Надеюсь вскоре написать тебе снова. С деньгами ты все устроил отлично.

Думаю, что ты одобришь написанный мною листопад.

Лиловые стволы тополей перерезаны рамой как раз там, где начинается листва.

Эти деревья, как колонны, окаймляют аллею, по обеим сторонам которой выстроились лилово-голубые римские гробницы. Земля уже устлана плотным ковром оранжевых и желтых опавших листьев, а новые все падают, словно хлопья снега.

В аллее черные фигурки влюбленных. Верх картины занят очень зеленым лугом, неба нет или почти нет.

Второе полотно изображает ту же аллею, но вместо влюбленных — какой-то старикан и толстая, круглая, как шарик, женщина.

Ах, почему тебя не было с нами в воскресенье! Мы видели совершенно красный виноградник — красный, как красное вино. Издали он казался желтым, над ним — зеленое небо, вокруг — фиолетовая после дождя земля, кое-где на ней — желтые отблески заката.

 

 

560 [Ноябрь]

Дни наши заполнены работой, вечной работой; вечером мы бываем так измучены, что отправляемся в кафе и затем пораньше ложимся спать.

Вот вся наша жизнь.

У нас сейчас тоже, конечно, зима, хотя время от времени по-прежнему бывает хорошая погода. Впрочем, я отнюдь не прочь работать по памяти — это позволяет не выходить из дому. Мне не трудно писать на улице, когда жара, как в бане, но холода я, как тебе известно, не переношу. Правда, сад в Нюэнене, который я написал по памяти, мне не удался — к такой работе, как видно, тоже нужна привычка. Зато я сделал портреты целого семейства — домочадцев того самого почтальона, чью голову написал еще раньше: муж, жена, малыш, мальчуган и старший сын, парень лет 16. Выглядят они очень характерно и совершенно по-французски, хотя чуточку и смахивают на русских. Холсты размером в 15.

Как видишь, я в своей стихии, и это в какой-то степени мешает мне сожалеть о том, что я не стал медиком. Надеюсь продолжать эту работу и впредь, а заодно подыскать себе более серьезные модели, с которыми я мог бы расплачиваться портретами. Если же мне удастся сделать это семейство еще лучше, у меня получится нечто в моем собственном вкусе и очень личное. Сейчас я по самые уши увяз в этюдах — одни сплошные этюды, и конца им не видно, а вокруг удручающий беспорядок; зато к тому моменту, когда мне стукнет сорок, у меня будет в них целое состояние.

Время от времени какое-нибудь из моих полотен превращается в настоящую картину — например, известный тебе «Сеятель», который, на мой взгляд, удался лучше, чем в первый раз.

Если мы продержимся, победа придет и к нам, хотя и после нее мы не попадем в число тех, о ком говорят. Но в данном случае можно вспомнить и поговорку: «Не все то золото, что блестит».

Словом, раз нам предстоит бой, нужно спокойно набираться сил...

Гоген много работает. Мне особенно нравится у него натюрморт с желтым задним и передним планами. Сейчас он пишет мой портрет, который, по-моему, будет не из худших его работ, а также пейзажи и, наконец, картину «Прачки» — ее я считаю просто превосходной.

От Гогена ты получишь два рисунка в возмещение тех 50 франков, которые ты ему послал в Бретань и которые мамаша Бернара без долгих церемоний прикарманила. Вот еще одна из бесконечных историй, происходящих у него дома. Думаю, впрочем, что она их все-таки вернет. На мой взгляд, работы Бернара очень хороши, и он еще добьется заслуженного успеха в Париже. Твоя встреча с Шатрианом меня очень заинтересовала.

Блондин он или брюнет? Спрашиваю об этом потому, что видел два его портрета.

Больше всего я люблю у него «Госпожу Терезу» и «Друга Фрица».

Что касается «Истории школьного учителя», то теперь она кажется мне слабее, чем когда-то.

Думаю, мы кончим тем, что все вечера будем рисовать и писать: сделать ведь нужно гораздо больше, чем мы в силах.

Как тебе известно, «Группа двадцати» пригласила Гогена выставиться, и он уже строит планы насчет переезда в Брюссель, что, разумеется, дало бы ему возможность увидеться со своей женой датчанкой.

Покамест, однако, он пользуется успехом у арлезианок, а это, насколько я понимаю, не может не иметь известных последствий.

Он женат, но нисколько не похож на женатого человека.

Боюсь, что у них с женой совершенно разные характеры, но для него, разумеется, главное не она, а дети, которые, судя по портретам, очень красивы.

Ну, да мы-то с тобой в таких делах мало что понимаем.

 

561

Получил от г-на Дюжардена письмо относительно выставки моих полотен в его темной дыре. Мне до такой степени претит мысль о том, что за предполагаемую выставку я должен буду расплатиться одной из своих картин, что на письмо этого субъекта у меня есть только один ответ.

Да, один, и он прилагается к настоящему письму: я посылаю его не ему, а тебе, чтобы ты знал мое мнение. Ему же просто передай, что мои планы изменились и я в настоящее время не испытываю ни малейшего желания выставляться. Ссориться с этим болваном не стоит труда, поэтому лучше держаться в рамках ни к чему не обязывающей вежливости. Итак, выставляться в «Revue Independante» я не желаю. Смею думать, что Гоген придерживается той же точки зрения.

В общем-то я почти никогда и не выставлялся, если не считать нескольких полотен, находящихся, во-первых, у Танги, затем у Тома и Мартена.

Я утверждаю, что такие выставки совершенно бесполезны. На мой взгляд, будет разумнее, если ты просто оставишь у себя те этюды, которые тебе понравились, а остальные скатаешь в трубку и отошлешь мне обратно: квартира у тебя небольшая, и если все этюды останутся у тебя, там негде будет повернуться.

Я же здесь исподволь буду готовить вещи для выставки посерьезней.

Что же касается «Revue Independante», порви с ней, пожалуйста, начисто — уж больно удобный представился случай; знай, что эти господа здорово заблуждаются, если воображают, будто я соглашусь платить за право выставиться в таком крошечном и темном гнезде интриг.

Что же до нескольких полотен, находящихся у Танги и Тома, то судьба их мне безразлична. Ей-богу, о них не стоит даже говорить. Знай только, что я ими нисколько не дорожу. Я уже сейчас предвижу, как я поступлю в тот день, когда у меня будет достаточно картин. Покамест же я только и делаю, что пишу их. Тебя, наверно, порадует, что Гоген закончил свое полотно «Сборщицы винограда», которое не уступает его «Негритянкам»; было бы недурно, если бы ты дал ему за новую работу ту же цену (400 фр., если не ошибаюсь), что и за «Негритянок». Но, разумеется, выбирать ты должен из всего, что есть у Гогена; я ведь еще не видел бретонских вещей. Он мне описывал кое-какие из них — они, должно быть, хороши.

Я сделал набросок публичного дома и собираюсь сделать с него целую картину...

Закончил я также полотно, изображающее совершенно красный и желтый виноградник с голубыми и фиолетовыми фигурками и желтым солнцем.

Полагаю, что ты можешь повесить его рядом с пейзажами Монтичелли.

Я теперь буду часто работать по памяти: картины, написанные по памяти, всегда менее неуклюжи и носят более художественный характер, чем этюды, сделанные с натуры, особенно когда работаешь при мистрале.

Я, кажется, забыл тебе сообщить, что Милье отбыл в Африку. Я подарил ему один этюд за хлопоты с доставкой картин в Париж, а Гоген отдал ему небольшой набросок в обмен на иллюстрированное издание «Госпожи Хризантемы». Я все еще не получил из Понт-Авена того, что мне полагается в обмен, но Гоген уверяет, что картины там готовы.

Сейчас стоит дождливая, ветреная погода, и мне очень отрадно, что я теперь не один. Так я в плохую погоду хоть работаю по памяти, а будь я один, из этого ничего бы не вышло.

Гоген тоже почти закончил свое «Ночное кафе». Он очень интересный компаньон. Скажу хотя бы, что он превосходно готовит, и я надеюсь поучиться у него — готовить самим очень удобно. Мы довольно успешно фабрикуем самодельные рамки: прибиваем к подрамнику простые планки и красим их. Первым за это взялся я. Кстати, известно ли тебе, что Гоген в некотором роде изобретатель белой рамы? Такая рама из четырех приколоченных к подрамнику планок стоит всего 5 су, а мы, разумеется, ее еще усовершенствуем.

Такая рама очень удобна — на ней нет никаких выступов и она сливается с холстом в одно целое.

 

 

562

Тебе приятно будет узнать, что я получил письмо от Йет Мауве, в котором она благодарит нас за картину.

Письмо очень милое и полно воспоминаний о прошлом. Я немедленно напишу ответ и приложу к нему несколько набросков.

Приятно будет тебе и то, что наше собрание портретов художников снова пополнилось — прибыл автопортрет Лаваля, чрезвычайно удачный.

Бернар тоже прислал марину в обмен на мои полотна.

Портрет Лаваля очень смел и в то же время изыскан; это как раз одна из тех картин, которые, по твоим словам, покупаются раньше, чем талант автора получает признание.

Считаю, что ты отлично сделал, приобретя одну вещь Люса. Нет ли у него случайно автопортрета? Спрашиваю на тот случай, если у него нет ничего особенно интересного. Автопортреты ведь всегда хороши.

Гоген пишет весьма оригинальную вещь — голая женщина на куче сена, вокруг свиньи. Картина обещает быть очень красивой и стильной. Он выписал из Парижа чудесный горшок с двумя крысиными головами.

Он очень большой художник и превосходный друг.

Если тебе представится возможность купить что-нибудь хорошее у Бернара, сделай это немедленно. У Гогена есть одна его великолепная работа.

Я корплю над двумя картинами.

Первая — воспоминание о нашем эттенском саде с кочнами капусты, кипарисами, георгинами и фигурами; вторая — женщина в зеленом, любительница романов, в читальне вроде «La Lecture Francaise».1

l «Французское чтение» (франц.).

Гоген советует мне смело давать волю воображению: то, что создано воображением, всегда кажется более таинственным...

Очень рад, что Йет Мауве написала нам. Смею думать, что постепенно в Голландии начнут понимать импрессионистов.

 

 

563 [Декабрь]

Прибыла картина Гогена «Бретонские девочки». Он переработал ее очень, очень удачно. Не могу, однако, не радоваться, что она продана, хоть я ее и люблю: две другие, которые он тебе вышлет, в тридцать раз лучше.

Я имею в виду «Сборщиц винограда» и «Женщину со свиньями».

Это объясняется тем, что Гоген постепенно изживает свою болезнь — расстройство не то печени, не то желудка, которое мучило его в последнее время. Пишу тебе собственно для того, чтобы ответить на твое сообщение о том, что ты велел обрамить маленькую картину с розовым персиковым деревом, которую, кажется, собираешься отправить этим субъектам.1

1 Буссо, Валадон и К°.

Хочу, чтобы у тебя была полная ясность насчет моей позиции в этом вопросе.

Прежде всего, если тебе пришла охота послать им какую-то мою вещь — не важно, хорошую или дрянную — и если тебе это доставляет удовольствие, ты и теперь, и впредь волен поступать, как тебе вздумается.

Напротив, если это делается ради моей выгоды или чтобы доставить мне удовольствие, считаю это совершенно излишним.

Мне, если хочешь знать, может доставить удовольствие лишь одно — чтобы ты оставлял у себя дома те из моих вещей, которые любишь, и покамест не продавал их.

Остальное же, чтобы не загромождать квартиру, шли мне обратно, так как все, сделанное мною с натуры, — это лишь каштаны, выхваченные из огня.

Гоген, незаметно как для себя, так и для меня, уже доказал, что мне пора несколько изменить свою манеру. Я начинаю компоновать по памяти, а это такая работа, при которой мои этюды могут мне пригодиться — они напомнят мне виденное раньше.

Стоит ли поэтому продавать их, тем более что мы сейчас не так уж нуждаемся в деньгах?..

Будь уверен, что я рассматриваю тебя как торговца картинами импрессионистов, торговца, который совершенно независим от Гупиля и с которым мне всегда будет приятно сводить художников.

Но я не желаю, чтобы Буссо имел возможность сказать про меня: «А эта картинка, ей-богу, не дурна для начинающего!»

Нет, я к ним не вернусь. Предпочитаю не продать вообще ни одной картины, чем разговаривать с ними вполголоса и обиняками. А раз вести с ними дело в открытую невозможно, не стоит и возобновлять наши отношения.

Не сомневайся, чем решительней мы будем держаться с ними, тем скорей они явятся к тебе, чтобы посмотреть мои вещи...

Если только мы выдержим осаду, мой день еще придет. А пока что мне остается одно — работать.

Мне, разумеется, жаль, что мне нечего тебе послать, б то время как Гоген отправляет тебе свои работы, а у меня вся комната увешана картинами.

Дело в том, что Гоген объяснил мне, как снимать с них лишний жир, время от времени промывая их.

Отсюда следует, что я должен их переработать и подправить.

Если же я пошлю их тебе сейчас, колорит будет гораздо более тусклым, чем некоторое время спустя.

То, что я тебе уже послал, сделано, по общему мнению, наспех; не могу с этим спорить, почему и внесу в картины известные поправки. Великое депо для меня находиться в обществе такого умного друга, как Гоген, и видеть, как он работает.

Вот увидишь, Гогена еще станут упрекать в том, что он перестал быть импрессионистом. Две его последние картины, как ты скоро убедишься, отличаются очень плотным мазком, кое-где он даже работает шпателем. И они похлеще его бретонских работ — не всех, конечно, но некоторых...

Твердо надеюсь, что мы с Гогеном всегда останемся друзьями и соратниками; будет просто великолепно, если ему удастся создать мастерскую в тропиках.

Но для этого, как я рассчитал, нужно больше денег, чем у него есть. Гийомен прислал Гогену письмо. Похоже, что он сидит без гроша, но сумел все-таки сделать кое-что хорошее. У него появился ребенок, но он напуган родами и уверяет, что этот кошмар до сих пор стоит у него перед глазами...

Ты ничего не потеряешь, если немного подождешь прибытия моих новых работ; что же касается теперешних — пусть наши дорогие коллеги презирают их сколько влезет.

На мое счастье, я твердо знаю, чего хочу, и упреки, будто я работаю наспех, оставляют меня совершенно равнодушным.

В ответ на них я за эти дни сделал несколько работ еще быстрее. Гоген как-то сказал мне, что видел у Клода Моне картину, изображающую подсолнечники в большой и очень красивой японской вазе, но что мои подсолнечники нравятся ему больше.

Я не разделяю его мнения, но все же полагаю, что работать хуже не стал. Как всегда, страдаю по известной тебе причине — из-за отсутствия модели, которую удается раздобыть, лишь преодолев множество трудностей.

Будь я другим человеком и, кроме того, побогаче, я без труда справился бы с ними; но даже теперь я не отступаю и потихоньку обдумываю, как устранить их.

Если к сорока годам я сделаю фигурную композицию на том же уровне, что и цветы, о которых говорил Гоген, я смогу считать себя живописцем не хуже всякого другого.

Поэтому — настойчивость и еще раз настойчивость.

А покамест могу заявить, что два мои последних этюда довольно забавны.

Это холсты размером в 30. Первый — стул с совершенно желтым соломенным сиденьем на фоне стены и красных плиток пола (днем).

Второй — зеленое и красное кресло Гогена при ночном освещении, пол и стены также зеленые и красные, на сиденье два романа и свеча. Написан этюд на парусине густыми мазками.

Что касается моей просьбы прислать мне этюды обратно, то с этим можно не спешить; отправь сюда лишь неудачные вещи, которые я использую в работе как документы, или такие, которые слишком загромождают твою квартиру.

 

564

Вчера мы с Гогеном побывали в Монпелье, где осмотрели музей, и в первую очередь зал Брийя. В зале много портретов Брийя работы Делакруа, Рикара, Курбе, Кабанеля, Кутюра, Вердье, Тассара и других. Кроме того, там есть прекрасные полотна Делакруа, Курбе, Джотто, Пауля Петтера, Боттичелли, Теодора Руссо. Брийя был благодетелем художников — этим все сказано. На портрете работы Делакруа он изображен в виде бородатого рыжего субъекта, чертовски похожего на тебя или меня и наводящего на мысль об известных стихах Мюссе:
Куда б я шаг ни направлял,
Был некто в черном с нами рядом.
Страдальческим и скорбным взглядом
На нас по-братски он взирал.

Уверен, что на тебя этот портрет произвел бы точно такое же впечатление. Зайди, пожалуйста, в магазин, где торгуют литографиями старых и современных художников, и купи, если стоит не слишком дорого, репродукцию с «Тассо в темнице для буйнопомешанных» Делакруа, — мне думается, что этот образ как-то связан с прекрасным портретом Брийя.

В Монпелье есть еще другие вещи Делакруа — этюд «Мулатка» (его в свое время скопировал Гоген), «Одалиски» и «Даниил во рву львином»; затем работы Курбе: 1) великолепные «Деревенские барышни» — одна женщина со спины, другая сидит на земле на фоне пейзажа; 2) превосходная «Пряха» и целая куча других. Словом, тебе следует знать, что такое собрание существует, и поговорить о нем с теми, кто его видел. Больше о музее ничего не скажу, упомяну лишь рисунки и бронзу Бари. Мы с Гогеном много спорим о Делакруа, Рембрандте и т. д.

Наши дискуссии наэлектризованы до предела, и после них мы иногда чувствуем себя такими же опустошенными, как разряженная электрическая батарея. Нам кажется, что мы испытали на себе действие волшебных чар — недаром, видно, Фромантен так удачно заметил: «Рембрандт, прежде всего, — волшебник».

Пишу тебе это, чтобы побудить наших голландских друзей де Хаана и Исааксона, которые так любят Рембрандта и столько изучали его, и впредь заниматься им.

В таких исследованиях самое важное — никогда не отчаиваться.

Ты знаешь странный и великолепный мужской портрет работы Рембрандта, находящийся в коллекции Лаказа. Я сказал Гогену, что эта работа той же породы и из той же семьи, что Делакруа и он сам, Гоген. Не знаю почему, но я всегда называю этот портрет «Путешественником» или «Человеком издалека». Мысль эта равнозначна и параллельна тому, о чем я тебе уже писал: глядя на портрет старого Сикса, дивный портрет с перчаткой, думай о своем будущем; глядя на офорт Рембрандта, изображающий Сикса с книгой у освещенного солнцем окна, думай о своем прошлом и настоящем. Вот так-то. Когда я сегодня утром спросил Гогена о самочувствии, он ответил: «Мне кажется, я становлюсь прежним», что меня очень порадовало.

Когда прошлой зимой я приехал сюда, усталый и умственно почти истощенный, мне тоже пришлось пройти через известный период душевного расстройства, прежде чем я начал выздоравливать.

Как мне хочется, чтобы ты посмотрел музей в Монпелье! Там есть замечательные вещи.

Передай Дега, что мы с Гогеном видели в Монпелье портрет Брийя работы Делакруа. Что есть, то есть — с этим не поспоришь: на портрете Брийя похож на нас с тобой, как брат.

Что касается попытки организовать совместную жизнь художников, то она сопряжена с довольно забавными моментами; поэтому кончаю тем, что повторю твое любимое выражение: «Поживем — увидим»...

Не думай, что нам с Гогеном работа дается легко — нет, далеко не всегда; желаю поэтому и тебе и нашим голландским друзьям следовать нашему примеру и не пасовать перед трудностями.

 

565 [23 декабря]

Думаю, что Гоген немного разочаровался в славном городе Арле, в маленьком желтом домике, где мы работаем, и, главным образом, во мне.

В самом деле, у него, как и у меня, здесь много серьезных трудностей, которые надо преодолеть.

Но трудности эти скорее заключаются в нас самих, а не в чем-либо ином.

Короче говоря, я считаю, что он должен твердо решить — оставаться или уезжать.

Но я посоветовал ему как следует подумать и взвесить свое решение, прежде чем начать действовать.

Гоген — человек очень сильный, очень творческий, но именно по этой причине ему необходим покой.

Найдет ли он его где-нибудь, если не нашел здесь?

Жду, чтобы он принял решение, когда окончательно успокоится.

 

 

566 [1 января]

Надеюсь, Гоген полностью рассеет твои опасения, в том числе и касающиеся наших живописных дел.

Рассчитываю вскоре опять взяться за работу.

Прислуга и мой друг Рулен присмотрели за домом и все привели в порядок.

Когда я выйду отсюда, я вновь побреду своей дорогой; вскоре начнется весна, и я опять примусь за цветущие сады.

Дорогой мой брат, я в полном отчаянии. Из-за твоей поездки и дорого бы дал, чтобы ее можно было избежать; ведь в конце концов ничего серьезного со мной не произошло и тебе не стоило так беспокоиться.

Не могу даже передать, как меня радует, что ты помирился и, более того, сошелся с Бонгерами.

Передай это Андрису и крепко пожми ему руку за меня.

Как был бы я счастлив, если бы ты мог видеть Арль в хорошую погоду — ведь ты его видел в черных тонах.

В общем, выше голову! Письма адресуй непосредственно мне — площадь Ламартина, 2.

Картины Гогена, оставленные им в нашем доме, отправлю по первому же требованию.

Мы должны возместить ему расходы по меблировке.

566 (оборот). См. письма к Полю Гогену.

567 [2 января 1889}

Чтобы рассеять все твои опасения на мой счет, пишу тебе несколько слов из кабинета уже знакомого тебе доктора Рея, проходящего практику при здешней лечебнице. Я пробуду в ней еще два-три дня, после чего рассчитываю преспокойно вернуться домой.

Прошу тебя об одном — не беспокоиться, иначе это станет для меня источником лишних волнений.

Перейдем лучше к нашему другу Гогену. Уж не напугал ли я его и в самом деле? Почему он не подает признаков жизни? Он ведь как будто уехал вместе с тобой. К тому же он, видимо, испытывал потребность повидать Париж — там он чувствует себя дома больше, чем здесь. Передай ому, что я все время думаю о нем и прошу его написать...

Читаю и перечитываю твое письмо насчет свидания с Бонгерами. Великолепно! Рад, что для меня все остается так же, как было.

 

 

568

Сегодня, наверно, напишу не очень много, но во всяком случае хочу хоть известить тебя, что я вернулся домой. Как я жалею, что тебе пришлось сорваться с места из-за такого пустяка! Прости меня — во всем, вероятно, виноват только я. Я не предвидел, что ты так встревожишься, когда обо всем узнаешь. Но довольно об этом. Ко мне заходил господин Рей с двумя другими врачами — решили посмотреть мои картины. Они чертовски быстро уразумели, что такое дополнительный цвет.

Собираюсь сделать портрет г-на Рея, а возможно, и другие, как только снова смогу приняться за живопись.

Благодарю за твое последнее письмо. Я постоянно чувствую, что ты — рядом со мной; но, в свою очередь, знай: я занят тем же делом, что и ты.

Ах, как мне хочется, чтобы ты посмотрел портрет Брийя работы Делакруа, равно как и весь музей в Монпелье, куда меня возил Гоген! Поскольку на юге до нас уже работали другие, мне трудно поверить, что мы всерьез могли сбиться с пути.

Вот какие мысли лезут мне в голову теперь, когда я вернулся домой...

Для того чтобы учиться мастерству, мне необходимы репродукции с картин Делакруа, которые еще можно разыскать в том магазине, где продаются литографии старых и новых мастеров по 1 фр. за штуку, если не ошибаюсь. Но я решительно отказываюсь от них, если они стоят дороже...

Думаю, что нам следует повременить с моими работами. Конечно, если хочешь, я пошлю тебе некоторые из них; но я рассчитываю сделать нечто совсем другое, когда стану поспокойнее. Что же касается «Независимых», сообразуйся с тем, что сам считаешь нужным и что предпримут остальные.

Ты даже не представляешь себе, как я огорчен тем, что ты до сих пор не уехал в Голландию...

Что поделывает Гоген? Его семья живет на севере, его пригласили выставиться в Брюсселе, и он, к тому же, пользуется успехом в Париже; поэтому мне хочется верить, что он вышел, наконец, на верную дорогу...

Как бы то ни было, я искренне счастлив, что все случившееся уже прошло.

 

 

569

Надеюсь, ты не встревожишься, если я напишу тебе еще несколько слов, хотя уже послал тебе письмо утром.

Я довольно долго был не в состоянии писать, но теперь, как видишь, все прошло.

Я набросал несколько слов маме и Вил, адресовав письмо сестре; написал я его с единственной целью — успокоить их, на случай, если ты проговорился насчет моей болезни.

Ты, со своей стороны, сообщи им только, что я немного прихворнул; словом, поступи так, как в былые времена, когда я в Гааге угодил в больницу. А еще лучше вовсе об этом не распространяться, так как теперь я отделался только испугом и провалялся в больнице всего несколько дней.

Таким образом, ты не вступишь в противоречие с той запиской, которую я послал родным в Голландию.

Словом, давай избавим их от лишнего беспокойства. Надеюсь, ты сочтешь мой план вполне невинной уловкой?

Можешь заодно убедиться, что я еще не разучился шутить.

Завтра снова сажусь за работу — начну один-два натюрморта, чтобы опять набить руку.

Рулен держался в отношении меня совершенно исключительно, и, смею думать, он навсегда останется мне верным другом, к услугам которого я буду прибегать довольно часто — он хорошо знает здешние края.

Сегодня мы обедали с ним вместе.

Если тебе хочется сделать доктору Рею что-нибудь очень приятное, я научу тебя, как доставить ему удовольствие. Он слыхал о картине Рембрандта «Урок анатомии», и я обещал, что мы достанем ему гравюру с нее для его кабинета. Надеюсь также написать его портрет, как только почувствую, что у меня хватит на это сил. В прошлое воскресенье я познакомился с другим врачом — тот хотя бы понаслышке знает, кто такие Делакруа или Пюви де Шаванн, и стремится познакомиться с импрессионизмом...

Уверяю тебя, что несколько дней, проведенных мною в лечебнице, оказались очень интересными: у больных, вероятно, следует учиться жить.

Надеюсь, что со мной ничего особенного не случилось — просто, как это бывает у художников, нашло временное затмение, сопровождавшееся высокой температурой и значительной потерей крови, поскольку была перерезана артерия; но аппетит немедленно восстановился, пищеварение у меня хорошее, потеря крови с каждым днем восполняется, а голова работает все яснее.

Поэтому прошу тебя начисто забыть и мою болезнь, и твою невеселую поездку.

 

570 [9 января]

Я только что получил твое ласковое письмо, а еще раньше, утром, твоя невеста сообщила мне о вашем предстоящем бракосочетании. Я ответил ей самыми искренними поздравлениями, которые сейчас повторяю тебе.

Теперь, когда окончательно рассеялись мои опасения, как бы мое нездоровье не помешало твоей неотложной поездке, которой я так сильно и так давно желал, я чувствую себя совершенно нормально.

Утром опять ходил на перевязку в лечебницу, а потом часа полтора гулял с г-ном Реем. Говорили понемногу обо всем, даже о естественной истории.

Меня ужасно обрадовало твое сообщение о Гогене, а именно, что он не отказался от своего замысла вернуться в тропики.

Это для него верный путь. Я отчетливо представляю себе, чего он хочет, и от всей души одобряю его. Мне, естественно, жаль с ним расставаться, но раз для него это хорошо, большего мне и не нужно.

Как насчет выставки 89 г. ?..

Мой товарищ Гоген ошибся в своих расчетах в том смысле, что он слишком привык закрывать глаза на такие неизбежные расходы, как арендная плата за дом, жалованье прислуге и куча житейских мелочей того же свойства. Все это бремя ложится, конечно, на наши с тобой плечи, но, поскольку мы его выдерживаем, другие художники могли бы жить со мною, и не неся подобных расходов.

Сейчас меня предупредили, что, пока я лежал в лечебнице, мой домовладелец заключил контракт с одним хозяином табачной лавочки и решил меня выставить, чтобы отдать дом этому субъекту.

Это не слишком меня пугает, так как я не склонен дать с позором выгнать себя из дома, который я за свой счет покрасил изнутри и снаружи, оборудовал газом и т. д., словом, привел в жилой вид, хотя достался он мне в весьма плачевном состоянии — в нем давно уже никто не жил и он был заколочен. Пишу это в порядке предупреждения: если, скажем, и после пасхи мой домовладелец будет упорствовать в своем намерении, я попрошу у тебя необходимых советов, поскольку считаю себя в данном случае представителем наших друзей — художников, интересы которых обязан защищать...

Физически чувствую себя хорошо: рана заживает быстро, а потеря крови восполняется за счет хорошего питания и пищеварения. Самое опасное — это бессонница, хотя врач о ней не упоминал, а я с ним на этот счет не заговариваю и борюсь с нею сам.

Борюсь я с нею сильными дозами камфары, которой пропитываю подушку и матрас; рекомендую и тебе применять этот способ, когда не спится. Покидая лечебницу, я очень беспокоился, что мне будет страшно спать одному дома и я подолгу не смогу заснуть. Теперь это прошло и, смею думать, не вернется, хотя в больнице я ужасно страдал от бессонницы. Но вот что любопытно: даже тогда, когда я был хуже, чем в беспамятстве, я не переставал думать о Дега. Как раз перед болезнью я говорил с Гогеном о Дега и рассказал ему о том, что Дега бросил фразу: «Я берегу себя для арлезианок».

Тебе известно, как деликатен Дега. Когда вернешься в Париж, передай ему, что мне до сих пор не удалось написать арльских женщин без ядовитости, пусть он не верит Гогену, если тот начнет раньше времени хвалить мои работы, которые еще очень слабы.

Поэтому, поправившись, я начну сызнова, но, вероятно, уже не поднимусь вторично на ту высоту, с которой меня наполовину сбросила болезнь...

Видел ли ты мой автопортрет, который находится у Гогена, и автопортрет Гогена, сделанный им в последние дни перед этой историей?

Если ты сравнишь последний автопортрет Гогена с тем, который он мне прислал из Бретани в обмен на мой и который я храню до сих пор, ты увидишь, что он заметно поуспокоился за время пребывания здесь.

 

 

571 [17 января]

Я ждал письма от тебя числа десятого, а оно прибыло лишь сегодня, 17 января, следствием чего явился семидневный строгий пост, тем более тягостный для меня, что в таких условиях мое выздоровление, естественно, приостанавливается.

Тем не менее я возобновил работу и уже сделал 3 этюда, а также портрет г-на Рея, который подарил ему на память.

Словом, ничего плохого со мной не случилось, если не считать того, что мои боли и беспокойство несколько усилились. Я, как и раньше, полон надежд, но испытываю слабость и на душе у меня тревожно. Думаю, что все это пройдет, как только силы мои восстановятся.

Рей уверяет, что случившееся со мной может случиться с каждым впечатлительным человеком и что сейчас я страдаю только малокровием и мне нужно как следует питаться. Я же взял на себя смелость возразить г-ну Рею, что, хотя самое главное для меня сейчас — это восстановить мои силы, мне, возможно, случайно или вследствие недоразумения придется серьезно попоститься еще с неделю; и я спросил его, не случалось ли ему иметь дело с помешанными, которые в сходных обстоятельствах вели себя спокойно и даже находили в себе силы работать; а если не случалось, пусть он все-таки соблаговолит вспомнить, что я еще не помешался. Так вот прими во внимание, что эта история перевернула весь дом, что мое белье и одежда оказались вконец перепачканы, и согласись, что я не позволил себе никаких излишних, неоправданных или необдуманных трат. Совершил ли я ошибку, когда, вернувшись домой, уплатил то, что задолжал людям, почти столь же нищим, как я сам? Мог ли я что-нибудь сэкономить? Наконец, сегодня, 17 числа, я получил 50 франков. Из них я, первым делом, вернул 5 франков, занятых мною у содержателя кафе, и расплатился за те 10 порций еды, которые я получил в кредит за истекшую неделю, что составило в итоге 7,50 фр.

Кроме того, я должен рассчитаться за белье,

которое мне дали в лечебнице, а также починить

ботинки и штаны, что в целом составляет около 5 фр.

За дрова и уголь, купленные ранее, в декабре,

а также на будущее, не меньше чем 4 фр.

Прислуге за 2-ю декаду января 10 фр.

26,50 фр.

Завтра, когда я со всеми расплачусь, у меня

останется чистыми 23,50 фр.

Сегодня 17-е, надо прожить еще 13 дней.

Спрашивается, сколько же я могу тратить в день? Да, забыл прибавить те 30 фр., что ты послал Рулену. Из них он погасил задолженность за дом в декабре — 21,50.

Вот, дорогой брат, мой баланс за текущий месяц. Но это еще не все: прибавим сюда твои расходы, вызванные телеграммой Гогена, которого я уже выругал за нес.

По-моему, ты истратил не меньше 200 франков, верно? Гоген утверждает, что он поступил как нельзя более разумно. Мне же его шаг представляется совершенно нелепым. Ну, предположим, я действительно свихнулся. Но почему мой прославленный сотоварищ не повел себя более осмотрительно?

Впрочем, довольно об этом.

То, что ты так щедро расплатился с Гогеном, — выше всяких похвал: теперь он не сможет сказать о наших с ним отношениях ничего, кроме хорошего.

Это во всяком случае утешительно, хотя обошлось нам, пожалуй, дороже, чем следовало.

Теперь он поймет, по крайней мере, должен понять, что мы стремились не эксплуатировать его, а сохранить его здоровье, работоспособность и честное имя, правда?

Если все это для него менее важно, чем грандиозные прожекты, вроде ассоциации художников и других воздушных замков, которые Гоген, как тебе известно, продолжает строить, значит, он не отдает себе отчета в том, сколько обид и вреда он невольно причинил нам с тобой в своем ослеплении, значит, он сам невменяем.

Если ты сочтешь мое предположение чересчур смелым, не настаиваю на нем, однако время покажет.

Нечто подобное с Гогеном было уже и раньше, когда он подвизался, по его выражению, в «парижских банках», где вел себя, как ему представляется, с большим умом. Мы с тобой, вероятно, просто не обращали внимания на эту сторону дела.

А ведь некоторые места в нашей предыдущей переписке с ним должны были бы насторожить нас.

Если бы он в Париже хорошенько понаблюдал за собой сам или показался врачу-специалисту, результаты могли бы оказаться самыми неожиданными.

Я не раз видел, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я — у нас совесть устроена иначе; мне рассказывали также о нескольких подобных выходках с его стороны; теперь же. очень близко познакомившись с ним, я полагаю, что он не только ослеплен пылким воображением и, может быть, тщеславием, но в известном смысле и невменяем.

Сказанное мною отнюдь не значит, что я советую тебе при любых обстоятельствах делать ему на это скидку. Я просто рад, что, рассчитавшись с ним, ты доказал свое нравственное превосходство: нам нечего теперь опасаться, как бы он не втянул нас в те же неприятности, которые причинил «парижским банкам».

Он же — господи, да пусть он делает, что угодно, пусть наслаждается независимостью (интересно, в каком это отношении он независим?) и на все смотрит по-своему — словом, пусть идет своей дорогой, раз ему кажется, что он лучше, чем мы, знает, что это за дорога.

Нахожу довольно странным, что он требует от меня одно из полотен с подсолнечниками, предлагая мне, насколько я понимаю, в обмен или в подарок кое-какие из оставленных им здесь этюдов. Я отошлю их ему — ему они, возможно, пригодятся, а мне наверняка нет.

Свои же картины я бесспорно сохраню за собой, в особенности вышеупомянутые подсолнечники. У него уже два таких полотна, и этого хватит.

А если он не доволен нашим обменом, пусть забирает обратно маленькую картину, привезенную им с Мартиники, и свой автопортрет, присланный мне из Бретани, но зато, в свою очередь, возвратит мне и мой автопортрет, и оба «Подсолнечника», которые взял себе в Париже. Таково мое мнение на тот случай, если он вернется к этому вопросу.

Как может Гоген ссылаться на то, что боялся потревожить меня своим присутствием? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним.

Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать.

Я устал до бесконечности повторять все это, устал снова и снова возвращаться мыслью к тому, что случилось...

Что будет дальше — зависит от того, насколько восстановятся мои силы и сумею ли я удержаться здесь. Менять образ жизни или срываться с места я боюсь — это сопряжено с новыми расходами. Я никак не могу окончательно прийти в себя, и это тянется довольно давно. Я не прекращаю работу и, так как порою она все-таки подвигается, надеюсь, набравшись терпения, добиться- поставленной цели — возместить прежние расходы за счет своих картин.

Рулен расстается со мною — он уезжает уже 21-го. Его переводят в Марсель с ничтожной прибавкой к жалованью; поэтому ему придется на время оставить детей и жену здесь — они переберутся к нему в Марсель лишь позднее, так как содержать там семью гораздо труднее, чем в Арле.

Для Рулена это, конечно, повышение, и все-таки до чего же скудно вознаграждает правительство такого служаку за его многолетний труд! Мне кажется, что они с женой в душе глубоко огорчены. На прошлой неделе Рулен часто бывал у меня.

Жаль все-таки, что мы с Гогеном так скоро перестали заниматься Рембрандтом и проблемой света. Если де Хаан и Исааксон все еще этим интересуются, пусть не прекращают свои исследования. После болезни глаза у меня, естественно, стали очень, очень восприимчивы. Я долго рассматривал «Могильщика» де Хаана: он любезно прислал мне фотографию со своей работы. Так вот, на мой взгляд, в этой фигуре есть нечто подлинно рембрандтовское — кажется, будто она освещена отраженным светом, исходящим из свежевыкопанной могилы, на краю которой, как лунатик, и застыл могильщик.

Сделана вещь очень тонко. Я, например, не разрабатываю замысел с помощью угля, а вот у Хаана средством выражения стал именно уголь, который к тому же материал бесцветный.

Мне бы очень хотелось, чтобы де Хаан посмотрел один мой этюд: зажженная свеча и два романа (один желтый, другой розовый), лежащие на пустом кресле (кресло Гогена) ; холст размером в 30, сделанный в красных и зеленых тонах. Сегодня пишу пандан к нему — стул из некрашеного дерева, трубка и кисет. В обоих этюдах, как и во многих других, я пытался создать эффект света за счет светлых тонов.

Прочти де Хаану то, что я пишу на этот счет,— он, вероятно, поймет, чего я добивался.

Письмо поневоле получилось очень длинное — я ведь анализировал свой баланс за текущий месяц, да еще плакался по поводу странного поведения Гогена, который исчез и не дает о себе знать; тем не менее не могу не сказать несколько слов ему в похвалу.

Он хорош тем, что отлично умеет регулировать по вседневные расходы.

Я часто бываю рассеян, стремлюсь лишь к тому, чтобы уложиться в месячный бюджет в целом; он же гораздо лучше меня знает цену деньгам и умеет сводить концы с концами ежедневно. Но беда в том, что все расчеты его идут прахом из-за попоек и страсти к грязным похождениям.

Что лучше — оборонять пост, на который ты добровольно стал, или дезертировать?

Я никого не осуждаю, в надежде, что не осудят и меня, если силы откажут мне; но на что же употребляет Гоген свои достоинства, если в нем действительно так много хорошего?

Я перестал понимать его поступки и лишь наблюдаю за ним в вопросительном молчании.

Мы с ним время от времени обменивались мыслями о французском искусстве, об импрессионизме.

На мой взгляд, сейчас нельзя или, по крайней мере, трудно ожидать, что импрессионизм сорганизуется и начнет развиваться спокойно.

Почему у нас не получается того же, что получилось в Англии во времена прерафаэлитов?

Потому что общество находится в состоянии распада.

Возможно, я принимаю все слишком близко к сердцу и слишком мрачно смотрю на вещи. Интересно, читал ли Гоген «Тартарена в Альпах» и помнит ли он того прославленного тарасконца, сотоварища Тартарена, у которого было столь сильное воображение, что вся Швейцария казалась ему воображаемой?

Вспоминает ли он о веревке с узлами, которую Тартарен нашел на альпийской вершине после того, как свалился.

Тебе хочется понять, в чем было дело? А ты прочел всего «Тартарена»?

Это изрядно помогло бы тебе разобраться в Гогене.

Я совершенно серьезно рекомендую тебе прочесть соответствующее место в книге Доде.

Обратил ли ты внимание, когда был здесь, на мой этюд с тарасконским дилижансом, упоминаемым в «Тартарене — охотнике на львов»?

И вспоминаешь ли ты другого героя, наделенного столь же счастливым воображением, — Бомпара в «Нуме Руместане?»

С Гогеном, хоть он человек другого типа, дело обстоит точно так же. Он наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением, и с такой-то фантазией он едет на север! Ей-богу, он там еще кое-что выкинет!

Позволяя себе смелое сравнение, мы вправе усмотреть в нем этакого маленького жестокого Бонапарта от импрессионизма или нечто в этом роде...

Не знаю, можно ли так выразиться, но его бегство из Арля можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала, тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде.

К счастью, ни Гоген, ни я, ни другие художники еще не обзавелись митральезами и прочими смертоносными орудиями войны. Я лично не намерен прибегать ни к какому оружию, кроме кисти и пера.

Тем не менее в своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему «его фехтовальную маску и перчатки», хранящиеся в кладовке моего маленького желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки.

Надеюсь, он все-таки не вздумает баловаться с более опасными предметами.

Физически он крепче нас, следовательно, страсти у него тоже должны быть сильнее наших. Затем он — отец семейства: у него в Дании жена и дети. В то же время его тянет на другой конец света, на Мартинику. Все это порождает в нем ужасную мешанину несовместимых желаний и стремлений. Я взял на себя смелость попытаться втолковать ему, что, если бы он спокойно шил себе в Арле, работал вместе с нами и не тратил деньги впустую, а, наоборот, зарабатывал их, поскольку заботу о продаже его картин ваял на себя ты, его жена, несомненно, написала бы ему и одобрила бы его новый, упорядоченный образ жизни.

Я добавил, что это еще не все, что он серьезно болен, а потому должен подумать и о причине болезни, и о средствах борьбы с нею. Здесь же, в Арле, его недомогание прекратилось.

Но на сегодня довольно. Известен ли тебе адрес Лаваля, приятеля Гогена? Можешь сообщить ему, что меня очень удивляет, почему его друг Гоген не захватил с собой мой автопортрет, который был предназначен для него, Лаваля. Теперь я пошлю этот автопортрет тебе, а ты уж передашь его по назначению. Я написал еще один — для тебя.

 

 

572 [19 января]

Я еще очень слаб, и, если холода не прекратятся, мне будет нелегко восстановить свои силы. Рей собирается поить меня хинной настойкой. Хочу надеяться, что она подействует. Мне надо бы многое сказать тебе в ответ на твое письмо, но у меня на мольберте картина, и я очень спешу.

Ты мне еще не сообщил, что Андрис Б. недавно женился. Ио написала мне несколько слов в ответ на мои поздравления. Очень мило с ее стороны.

Я всегда считал, что твое положение в обществе и в семье обязывает тебя жениться. К тому же этого давно желала мама.

Поступив так, как и должен был поступить, ты, вероятно, обретешь больше покоя, чем раньше, невзирая на тысячу и одну трудность, которые тебя ожидают.

У меня жизнь тоже не сладкая.

Чего бы я ни отдал раньше, лишь бы провести здесь с тобою хоть день, показать тебе начатые работы, дом и т, д.

Теперь же я предпочел бы, чтобы ты вовсе не видел моей здешней жизни, чем видел ее при таких прискорбных обстоятельствах. Ну, да что поделаешь!

Что с Гийоменом? Как тебе известно, у него родился сын. Бернара пуще прежнего зажимает его папаша, дома у них теперь совсем уж форменный ад.

Хуже всего, что тут ничем не поможешь: лезть в их дела опасней, чем совать руку в осиное гнездо. Сейчас они пробуют уговорить Гогена и Бернара, чтобы Бернар освободился от военной службы под тем предлогом, что у него слишком узкая (?) грудная клетка.

Дело не наше, а все-таки для него было бы в тысячу раз лучше по-честному отслужить свой срок в Алжире у Милье.

По отношению к последнему я выгляжу просто смешным: он в каждом письме справляется о том, как обстоят дела у Бернара.

Рулен вот-вот уедет. Жалованье у него здесь было 135 фр. в месяц. Попробуй-ка на них прокормить себя, жену и троих детей!

Сам понимаешь, каково ему приходилось. Но это еще не всё. Прибавка к жалованью — лекарство пострашнее болезни... Что у нас за правительство, и в какое время мы живем! Я видел мало людей той же закалки, что Рулен. Он очень сильно напоминает собой Сократа и уродлив, как сатир. Словом, точь-в-точь, как говорит Мишле: «До последнего дня в нем жил бог, которым гордился Парфенон» и т. д. Ах, если бы этого человека видел твой новый знакомый Шатриан!..

Забыл упомянуть, что вчера пришло письмо от Гогена — опять насчет фехтовальной маски и перчаток. Он строит всевозможные планы и прожекты, хотя уже предвидит, что деньги скоро иссякнут.

Еще бы!

Поэтому он опасается, что поездка в Брюссель не удастся. Но если ему не на что доехать даже до Брюсселя, то как же он доберется до Дании и, подавно, до тропиков?

Самое лучшее, что он мог бы сделать и чего он, безусловно, не сделает, это попросту вернуться сюда...

Впрочем, об этом говорить рано: он ведь еще не пишет прямо, что ему угрожает безденежье, хотя это явственно читается между строк.

Покамест он устроился у Шуффенекеров, где собирается писать портреты всего семейства; следовательно, у него есть время подумать.

Я ему еще не ответил. К счастью, для меня ясно одно — я вправе взять на себя смелость считать, что мы с Гогеном достаточно сильно любим друг друга, чтобы в случае необходимости снова начать совместную жизнь. Мне было очень приятно, что ты не забыл об «Уроке анатомии» для г-на Рея. Мне и дальше придется время от времени обращаться к врачу, а так как мы с Реем теперь хорошо знакомы, у меня будет лишнее основание спокойно оставаться здесь.

 

 

573 [23 января]

Вчера уехал Рулен... Он был очень трогателен в этот день, который провел с детьми, в особенности с самой младшей — он всячески ее забавлял, качал на колене, пел для нее.

Голос у него на редкость чистого и волнующего тембра, напомнивший мне разом и нежную грустную колыбельную песенку, и далекий раскат трубы времен французской революции.

Однако Рулен вовсе не хандрил. Напротив, он щеголял в своей новой форменной одежде, выданной ему как раз в день отъезда, и все его поздравляли.

Я закончил новую картину, маленькую и довольно шикарную: плетеная корзинка с апельсинами и лимонами, сверху ветка кипариса и пара голубых перчаток. Ты ведь уже видел у меня такие корзины с фруктами...

У меня в работе бывают и удачи и неудачи, но не только неудачи.

Если за наш букет работы Монтичелли любитель даст 500 франков, а эта картина их стоит, то смею думать, что за мои подсолнечники какой-нибудь шотландец или американец тоже заплатит 500 франков.

Ей-богу, не в каждом художнике достаточно пыла, чтобы сообщить такую теплоту золотым тонам этих цветов — они требуют всей энергии, всего внимания, на какие только способен человек.

После болезни я пересмотрел свои полотна, и лучшим из них мне показалась моя спальня...

Сейчас пишу портрет жены Рулена, за который принялся еще до болезни. Использую в картине все оттенки — от желтого до оранжевого, который в свою очередь переходит в желтый — до лимонного со светло- и темнозеленым. Если удастся закончить — буду очень рад, но боюсь, что после отъезда мужа она не захочет позировать.

Ты прав, считая, что исчезновение Гогена — ужасный удар для нас: он отбрасывает нас назад, поскольку мы создавали и обставляли дом именно для того, чтобы наши друзья в трудную минуту могли найти там приют.

Тем не менее мы сохраним мебель и прочее. Хотя в данный момент все будут бояться меня, со временем это пройдет.

Все мы смертны, и каждый из нас подвержен всевозможным болезням. Наша ли вина, что болезни эти бывают весьма неприятного свойства? Самое лучшее — это постараться поскорее выздороветь.

Я чувствую угрызения совести, когда думаю о беспокойстве, которое, хотя и невольно, причинил Гогену.

Но еще до того, как все произошло, я в последние дни ясно видел: он работал, а душа его разрывалась между Арлем и желанием попасть в Париж, чтобы посвятить себя осуществлению своих замыслов.

Чем для него все это кончится?

Согласись, что, хотя у тебя хороший оклад, нам не хватает капитала, хотя бы в форме картин, и у нас еще слишком мало возможностей для того, чтобы ощутимо улучшить положение знакомых нам художников. К тому же нам часто мешают недоверие с их стороны и взаимная их грызня — неизбежное следствие пустого кармана. Я слышал, что они впятером или вшестером создали в Понт-Авене новую группу, которая, вероятно, уже развалилась.

Они — неплохие люди, но такое беспримерное легкомыслие — извечный порок этих капризных больших детей.

Главное сейчас — чтобы ты не откладывал свадьбу. Женившись, ты успокоишь и осчастливишь маму; к тому же этого требуют твое положение и торговые дела. Одобрит ли твой брак фирма, в которой ты служишь? Вряд ли больше, чем многие художники одобряют мое поведение, — они ведь тоже порой сомневаются, что я трудился и страдал ради общего блага...

Что бы я ни думал об отце и матери в других отношениях, супругами они были образцовыми.

Я никогда не забуду, как вела себя мама, когда умер отец. Она не проронила ни слова, и за это я снова и еще сильнее полюбил старушку.

Короче говоря, наши родители были столь же образцовыми супругами, как и другая пара — Рулен и его жена.

Итак, иди тем же путем. Во время болезни я вспоминал каждую комнату в нашем зюндертском доме, каждую тропинку и кустик в нашем саду, окрестности, поля, соседей, кладбище, церковь, огород за нашим домом — все, вплоть до сорочьего гнезда на высокой акации у кладбища.

В эти дни мне припомнились события самого раннего нашего детства, которые теперь живы в памяти только у мамы и у меня. Но довольно об этом — лучше мне не перебирать того, что творилось тогда у меня в голове.

Знай только, что я буду просто счастлив, когда ты женишься. И вот еще что: если твоя жена заинтересована в том, чтобы время от времени мои картины появлялись у Гупилей, я откажусь от той старинной неприязни, какую к ним питаю, и сделаю ото следующим образом.

Я писал тебе, что не появлюсь у них с какой-нибудь совсем невинной картиной. Но если хочешь, можешь выставить там оба подсолнечника.

Гоген был бы рад иметь один из них, а я хочу доставить Гогену настоящую радость. Поэтому, раз он желает получить одну из этих картин, я повторю ту, которую он выберет.

Вот увидишь, эти полотна будут замечены. Но я посоветовал бы тебе оставить их для себя, то есть для тебя и твоей жены.

Это вещи, которые меняются в зависимости от того, откуда на них смотреть, и становятся тем красочнее, чем дольше на них смотришь.

Знаешь, они исключительно нравились Гогену; он, между прочим, даже сказал мне: «Да, вот это цветы!»

У каждого своя специальность: у Жаннена — пионы, у Квоста — штокрозы, у меня — подсолнечники.

В общем, мне будет приятно и впредь обмениваться работами с Гогеном, даже если такой обмен подчас будет мне стоить недешево.

Видел ли ты во время своего краткого пребывания здесь портрет г-жи Жину1 в черном и желтом? Я написал его за три четверти часа.

1 Владелица привокзального кафе в Арле.

 

 

574 [28 января]

Пишу всего несколько слов — просто чтобы сообщить тебе, что со здоровьем и работой дело обстоит ни шатко, ни валко.

Впрочем, даже это уже удивительно, если сравнить мое сегодняшнее состояние с тем, что было месяц назад. Я, разумеется, всегда знал, что можно сломать себе руку или ногу и затем поправиться; но мне было неизвестно, что можно душевно надломиться и все-таки выздороветь.

Выздоровление, на которое я и надеяться-то не смел, кажется мне настоящим чудом, хотя и ставит передо мной вопрос: «А зачем, собственно, выздоравливать?»

Надеюсь, что, будучи в Арле, ты заметил в комнате Гогена два полотна размером в 30, изображающие подсолнечники. Я только что положил последние мазки на совершенно равноценные и точные их повторения. По-моему, я тебе уже писал, что у меня, кроме того, готово полотно «Колыбельная», над которым я работал как раз в тот момент, когда заболел.

На сегодня оно тоже существует уже в двух экземплярах.

По поводу этой картины я как-то заметил Гогену, что, поскольку мы с ним часто говорим об исландских рыбаках, об их меланхолическом одиночестве и полной опасностей жизни в безрадостном море, мне, как следствие этих задушевных бесед, пришла мысль написать такую картину, чтобы, взглянув на нее в кубрике рыбачьего судна у берегов Исландии, моряки, эти дети и мученики одновременно, почувствовали, что качка судна напоминает им колыбель, в которой когда-то лежали и они под звуки нежной песенки.

Сейчас оба эти полотна походят на лубочные картинки. Оранжевоволосая женщина в зеленом выделяется на зеленом фоне с розовыми цветами. Все негармонирующие цвета — резкий оранжевый, резкий розовый, резкий зеленый — смягчены теперь бемолями красного и зеленого.

Я представляю себе, как эти полотна висят посреди подсолнечников и образуют вместе с ними нечто вроде люстр или канделябров, приблизительно одинаковой величины, и все это в целом состоит из 7 или 9 холстов.

Если вновь уговорю натурщицу позировать, с удовольствием сделаю еще одно повторение для Голландии.

У нас все еще стоит зима, поэтому дай мне спокойно продолжать работу; если же окажется, что ото работа сумасшедшего, тем хуже для меня — значит, я неизлечим. Однако невыносимые галлюцинации у меня прекратились, теперь их сменили просто кошмарные сны — кажется, подействовал бромистый калий, который я принимаю.

Я всё еще не в состоянии заниматься обсуждением денежных вопросов, и все-таки мне придется их обсудить, причем даже в подробностях. Я без передышки работаю с утра до вечера (если только моя работа — действительно работа, а не галлюцинация), чтобы доказать тебе, что я действительно иду по стопам Монтичелли и — самое главное — что путь, по которому мы следуем, освещен ярким маяком — гигантским творением, созданным в Монпелье Брийя, который так много сделал для основания школы живописи на юге.

Поэтому не слишком удивляйся, если в следующем месяце я буду вынужден попросить у тебя не только свое месячное содержание, но и некоторую прибавку к нему.

В конце концов, в период напряженной работы, которая отнимает у меня всю жизненную энергию, я вправе рассчитывать на то, что позволит мне принять необходимые меры предосторожности.

В таких случаях дополнительные расходы, на которые я иду, нельзя считать излишними.

И еще раз повторяю: или пусть меня запрут в одиночку для буйнопомешанных — я не стану сопротивляться, если действительно заблуждаюсь на свой счет; или пусть мне дадут работать изо всех сил, при условии, конечно, что я приму упомянутые меры предосторожности. Если я не сойду с ума, тебе в один прекрасный день будет прислано все, что было с самого начала обещано мною. Разумеется, картины, вероятно, разойдутся по рукам, но если ты хоть на мгновение разом увидишь все то, что я мечтаю тебе показать, смею надеяться, что мои работы произведут на тебя благоприятное впечатление.

Помнишь, мы с тобой видели, как в крошечной витрине рамочника на улице Лафитта одна за другой появлялись картины из собрания Фора? Ты убедился тогда, какой необычайный интерес представляют эти когда-то презираемые картины.

Так вот, мое заветное желание — чтобы у тебя рано или поздно оказалась серия моих полотен, которые тоже могли бы поочередно появляться в этой самой витрине.

Проработав в полную силу весь февраль и март, я, надеюсь, успею повторить целую кучу своих прошлогодних этюдов. И эти повторения, вместе с некоторыми уже находящимися у тебя полотнами, скажем, «Жатвой» и «Белым садом», составят надежный фундамент на будущее...

Всё это время ты жил в бедности, потому что кормил меня, но я либо отдам тебе деньги, либо отдам богу душу...

Работа развлекает меня, а мне нужны развлечения. Вчера я был в «Фоли арлезьен», недавно открывшемся местном театре, и впервые проспал ночь без кошмаров. В «Фоли» давали пастораль (спектакль устроило общество любителей провансальской литературы) или рождественское представление, имитацию средневекового религиозного зрелища. Постановка была очень тщательная и, видимо, стоила немалых денег.

Изображалось, естественно, рождество Христово вперемешку с комической историей одной беспутной семьи провансальских крестьян.

Там было нечто столь же потрясающее, как офорты Рембрандта — старая крестьянка, женщина вроде г-жи Танги, с сердцем тверже ружейного кремня или гранита, лживая, коварная, злобная. Все ее грехи излагались в первой части представления, показанной накануне.

Так вот, в пьесе эта злодейка, когда ее подводят к яслям, начинает петь своим дребезжащим голосом, и этот голос тут же меняется — хрипение ведьмы становится напевом ангела, а затем лепетом младенца, которому из-за кулис отвечает уверенный, теплый и трепетный женский голос.

Это было потрясающе, но, как я уже сказал выше, обошлось так называемым «Фелибрам» недешево.

Из этих мест мне вовсе нет нужды уезжать в тропики. Я верю и всегда буду верить в искусство, которое надо создавать в тропиках, и считаю, что оно будет замечательным, однако лично я слишком стар и во мне слишком много искусственного (особенно если я приделаю себе ухо из папье-маше), чтобы ехать туда.

Интересно, отправится ли туда Гоген? Ей-богу, в этом нет нужды. Если такому искусству суждено родиться, оно родится само собой.

Мы все — лишь звенья одной цепи.

Мы с нашим добрым Гогеном в глубине души сознаем это. Если же мы немного помешаны — пусть: мы ведь вместе с тем достаточно художники, для того чтобы суметь рассеять языком нашей кисти все тревоги насчет состояния нашего рассудка.

Кроме того, скоро у всех людей без исключения будет нервное расстройство, кошмары, пляска св. Витта или что-нибудь в том же роде.

Но разве не существует противоядие, не существуют Делакруа, Берлиоз и Вагнер?

Не скажу, что мы, художники, душевно здоровы, в особенности не скажу этого о себе — я-то пропитан безумием до мозга костей; но я говорю и утверждаю, что мы располагаем такими противоядиями и такими лекарствами, которые, если мы проявим хоть немного доброй воли, окажутся гораздо сильнее недуга.

Смотри «Надежду» Пюви де Шаванна.

 

575 [30 января]

Мне нечего тебе особенно рассказывать, но все же хотелось известить тебя, что в прошлый понедельник я виделся со своим другом Руленом...

Сегодня утром пришло очень дружеское письмо от Гогена, на которое я незамедлительно ответил. Когда зашел Рулен, я как раз закончил повторение «Подсолнечников». Я показал Рулену обе «Колыбельные» на фоне четырех букетов этих цветов...

Несмотря на страшную усталость, Рулен не удержался и приехал в Арль повидать семью; когда он зашел пожать мне руку, он был очень бледен и чуть ли не засыпал на ходу. Я показал ему также портрет его жены (оба экземпляра), чем явно его порадовал.

Многие уверяют меня, что я выгляжу гораздо лучше; мое сердце переполнено волнением и новыми надеждами — я сам удивляюсь, что выздоравливаю.

Все — соседи и пр. очень добры и предупредительны со мной, и мне кажется, что я здесь на родине.

Я знаю, что многие местные жители охотно заказали бы мне свои портреты, но не решаются: хотя Рулен был бедняк и всего лишь мелкий чиновник, его тут очень уважали, и людям уже известно, что я написал все его семейство.

Сегодня начал третью по счету «Колыбельную». Понимаю, конечно, что картине как по рисунку, так и по цвету далеко до правильности Бугро; я, пожалуй, даже огорчен этим, так как теперь мне всерьез хочется писать правильно. Разумеется, моя работа никогда не будет напоминать ни Кабанеля, ни Бугро; надеюсь, однако что она окажется французской по духу.

Сегодня была великолепная, безветренная погода, и мне так захотелось работать, что я сам удивился: мне казалось, я уже не способен на это.

Заканчиваю письмо к тебе теми же словами, что и письмо к Гогену: конечно, в том, что я пишу, еще чувствуется прежняя чрезмерная возбужденность, но это не удивительно — в этом милом тарасконском краю каждый немного не в себе.

 

 

576 [3 февраля]

В смысле работы месяц был в общем удачен, а работа меня развлекает, вернее, не дает мне распускаться; поэтому я не могу без нее.

Я трижды повторил «Колыбельную». Поскольку моделью была г-жа Рулен, а я лишь писал ее, я предоставил ей и ее мужу выбирать из трех полотен с тем лишь условием, что сделаю для себя повторение того экземпляра, который она возьмет. Этим я сейчас и занят.

Ты спрашиваешь, читал ли я «Мирей» Мистраля. Как и ты, я мог познакомиться с ней лишь по переведенным отрывкам. Но, может быть, ты слыхал или даже точно знаешь, что Гуно положил эту вещь на музыку? Меня, по крайней мере, в этом уверяли. Музыки Гуно я, естественно, не слышал, а если бы даже слушал, то не слышал бы, так как был бы поглощен разглядыванием музыкантов.

Могу тебя, однако, уверить, что слова местного диалекта звучат в устах арлезианок необыкновенно музыкально.

«Колыбельная», возможно, представляет собою слабую попытку передавать музыку с помощью здешних красок, хотя написана она плохо и цветные лубочные картины гораздо выше ее с точки зрения техники.

Так называемый славный город Арль — забавное местечко, и наш друг Гоген имеет все основания называть его «самой грязной дырой на юге».

Если бы Риве увидел здешних жителей, он, несомненно, пришел бы в отчаяние и сказал бы о них то же, что о нас: «Все вы больные», впрочем, кто хоть раз подхватил местную болезнь, тот уж не подхватит ее во второй.

Этим я хочу сказать, что не строю иллюзий на свой счет. Чувствую я себя хорошо и готов исполнять все предписания врача, но... Когда добряк Рулен забрал меня из больницы, мне казалось, что со мною ничего не случилось, и лишь позже я осознал, что был болен. Что поделаешь!

Иногда меня просто распирает от восторга, или безумия, или пророческих предчувствий, как греческую пифию на ее треножнике. В таких случаях я становлюсь необыкновенно разговорчив и болтаю, как арлезианки, но при этом испытываю большую слабость.

Надеюсь, что мои физические силы восстановятся, но я уже предупредил Рея, что при первом же мало-мальски серьезном рецидиве я сам обращусь либо к нему, либо к психиатрам в Эксе...

В случае, если Гоген, который просто влюблен в мои «Подсолнечники», возьмет у меня две эти вещи, я хочу, чтобы он отдал тебе или твоей невесте две свои картины из числа отнюдь не самых плохих. А уж если он возьмет один из экземпляров «Колыбельной», он подавно должен дать взамен что-нибудь стоящее.

Без этого я не смогу завершить ту серию, о которой тебе писал и которая должна постепенно пройти через так хорошо нам знакомую маленькую витрину. Что касается «Независимых», то шесть полотен, на мой взгляд, — это вдвое больше, чем надо. Мне кажется, вполне достаточно будет «Жатвы» и «Белого сада»; если хочешь, к ним можно добавить «Провансальскую девочку» или «Сеятеля». Впрочем, мне это безразлично. Я желаю немногого — в один прекрасный день произвести на тебя более отрадное впечатление своей живописью, показав тебе собрание серьезных этюдов в количестве штук 30. Это докажет нашим подлинным друзьям — Гогену, Гийомену, Бернару и др., что мы работаем плодотворно. Что до желтого домика, то, поскольку я внес арендную плату, управляющий домовладельца стал очень любезен и держался со мной как истый арлезианец, то есть как равный с равным. Поэтому я предупредил его, что мне не нужны ни контракт, ни письменное обязательство и что в случае моей новой болезни вопрос об арендной плате будет улажен полюбовно.

Местные жители умеют держать слово, и устная договоренность значит для них больше, чем письменное соглашение. Итак, дом на некоторое время остается за мной, а это очень важно: мне для восстановления душевного равновесия необходимо чувствовать, что я у себя...

Когда человек серьезно болен, он не может вторично подхватить ту же болезнь. Здоровье и нездоровье так же необратимы, как молодость и старость. Знай только, что я по мере сил выполняю все предписания врача и рассматриваю это как свой долг и составную часть своей работы.

Должен сказать, что соседи исключительно добры ко мне: здесь ведь каждый чем-нибудь страдает — кто лихорадкой, кто галлюцинациями, кто помешательством; поэтому все понимают друг друга с полслова, как члены одной семьи. Вчера я видел ту девицу, к которой отправился, когда на меня накатило; она сказала мне, что такие инциденты, как тот, который произошел со мной, считаются здесь обычным делом. С ней самой было то же самое, она даже теряла рассудок, но потом опять пришла в себя. Сейчас о ней отзываются очень хорошо.

Однако полагать, что я вполне здоров, все-таки не следует. Местные жители, страдающие тем же недугом, рассказали мне всю правду: больной может дожить до старости, но у него всегда будут минуты затмения. Поэтому не уверяй меня, что я вовсе не болен или больше не заболею.

 

 

577 [Февраль]

Большей частью я чувствую себя совершенно нормальным. Право, мне кажется, что мое заболевание связано просто с пребыванием в этой местности и я должен спокойно переждать, пока оно пройдет, даже в том случае, если приступ повторится (чего вероятно, не будет).

Но вот что я наперед сказал г-ну Рею и повторяю тебе: если, как мы уже с ним говорили, рано или поздно возникнет необходимость отправить меня в Экс, я заранее даю на это согласие и возражать не буду.

Однако поскольку я — художник и труженик, никто, даже ты или врач, не смеет предпринимать подобный шаг, не предупредив меня и не спросив моего мнения на этот счет: до сих пор я сохранил в работе относительное душевное равновесие и, следовательно, имею право сам решать (или, по крайней мере, сказать), что для меня лучше — остаться здесь, где у меня мастерская, или переехать в Экс.

Распространяюсь об этом потому, что хотел бы по возможности избежать расходов и убытков, сопряженных с переездом, на который соглашусь лишь в случае крайней необходимости.

Среди местного населения ходит, как мне кажется, какая-то легенда, которая внушает ему страх перед живописью, — в городе об этом поговаривают открыто. Ну, да не беда — арабам, насколько мне известно, свойственно то же предубеждение, и тем не менее в Африке подвизается целая куча художников, верно?

Это доказывает, что при известной твердости можно победить предрассудки или, по крайней мере, продолжать заниматься живописью, невзирая на них.

Беда только в том, что на меня лично верования окружающих всегда производят слишком глубокое впечатление и я не умею смеяться над тем зерном правды, которое неизменно содержится в любой нелепости.

Гоген, как ты убедишься, похож в этом отношении на меня: во время пребывания в Арле он тоже испытывал какое-то необъяснимое беспокойство. Но ведь я прожил здесь больше года и выслушал все плохое, что можно было сказать обо мне, Гогене и живописи вообще. Так почему же я не в состоянии спокойно принимать вещи такими, как они есть, и предоставить событиям идти своим ходом?

Не предчувствую ли я, что меня ожидает кое-что похуже — одиночка для буйнопомешанных, где я побывал уже дважды?

Здесь мне выгодно оставаться прежде всего потому, что, как сказал бы Риве, «тут все больные» и я не одинок.

Кроме того, я, как ты знаешь, горячо люблю Арль, хотя Гоген совершенно прав, называя его самым грязным городом на всем юге.

Далее, я видел столько хорошего от соседей, от г-на Рея и всех, с кем познакомился в лечебнице, что мне, без преувеличений, было бы легче навсегда остаться в ней, чем забыть доброту, таящуюся в тех самых людях, которые питают невероятнейшие предубеждения насчет художников и живописи или, во всяком случае, в отличие от нас, не имеют разумного и ясного представления о ней.

Наконец, меня знают в местной лечебнице, и если на меня опять накатит, все обойдется без лишнего шума, так как персоналу уже известно, что надо со мной делать. Обращаться же к другим врачам у меня нет ни охоты, ни нужды.

Единственное мое желание — продолжать зарабатывать своими руками то, что я трачу...

После того, что случилось со мной, я больше не смею понуждать других художников ехать сюда: они рискуют потерять разум, как потерял его я. Это относится также к де Хаану и Исааксону. Пусть едут лучше в Антиб, Ниццу, Ментону — климат там, вероятно, здоровее.

 

 

578 [22 февраля]

Погода стоит у нас солнечная и ветреная. Я провожу много времени на воздухе, а ночую и столуюсь до сих пор в лечебнице. Вчера ж сегодня пробовал работать. Г-жа Рулен тоже уехала — она собирается временно пожить у матери в деревне — и увезла с собой «Колыбельную». Я сделал с этой картины один набросок и два повторения. У г-жи Рулен верный глаз — она выбрала самый лучший экземпляр, но я его повторяю и стараюсь, чтобы повторение получилось не хуже, чем оригинал...

Бернар тоже написал мне, но я ему еще не ответил, так как объяснить характер трудностей, с которыми тут сталкиваешься, очень трудно: северянина или парижанина с нашими привычками или образом мысли, который надолго оседает в здешних краях, ожидают кое-какие не слишком приятные неожиданности. Конечно, на первый взгляд, в каждом городе есть своя живописная школа и куча ценителей живописи, но это лишь обманчивая видимость, поскольку возглавляют их инвалиды и кретины от искусства...

В другое время и не страдай я такой обостренной восприимчивостью, я, наверно, немало посмеялся бы над нелепой и странной стороной местных нравов. Теперь же она производит на меня отнюдь не комическое впечатление. А в общем на свете столько художников, помешанных на том или ином пунктике, что я постепенно утешусь этой мыслью.

Сейчас я особенно ясно понимаю страдания Гогена, заболевшего в тропиках тем же недугом — чрезмерной впечатлительностью. В лечебнице я встретил больную негритянку — она осталась здесь и служит уборщицей. Расскажи это Гогену.

Не думай слишком много обо мне, не поддавайся навязчивой идее — мне легче прийти в себя, если я буду знать, что ты спокоен. Мысленно крепко жму тебе руку. С твоей стороны очень мило предлагать мне переехать в Париж, но думаю, что суета большого города вряд ли пойдет мне на пользу.

 

 

579 [19 марта]

Твое теплое письмо проникнуто такой братской тревогой об мне, что я счел долгом нарушить свое молчание. Пишу тебе в здравом уме и памяти, не как душевнобольной, а как твой, так хорошо тебе знакомый брат. Вот как обстоит дело. Кое-кто из здешних жителей обратился к мэру (фамилия его, кажется, Тардье) с заявлением (больше 80 подписей) * о том, что я — человек, не имеющий права жить на свободе и так далее в том же духе.

После этого не то местный, не то окружной полицейский комиссар отдал распоряжение снова госпитализировать меня.

Словом, вот уже много дней я сижу в одиночке под замком и присмотром служителей, хотя невменяемость моя не доказана и вообще недоказуема.

Разумеется, в глубине души я уязвлен таким обращением; разумеется также, что я не позволяю себе возмущаться вслух: оправдываться в таких случаях — значит признать себя виновным.

Предупреждаю тебя: не пытайся меня вызволить. Во-первых, я этого и не прошу, так как убежден, что обвинения отпадут сами собой. Во-вторых, вытащить меня отсюда было бы нелегко. Если я дам выход своему негодованию, меня немедленно объявят буйнопомешанным. Если же я наберусь терпения, сильное волнение, вероятно, усугубит мое тяжелое состояние; впрочем, будем надеяться, что этого не случится. Вот почему я прошу тебя настоящим письмом ни во что не вмешиваться и дать событиям идти своим ходом.

Знай, что твое вмешательство лишь запутает и усложнит дело.

Тем более что ты и сам понимаешь: покамест я совершенно спокоен, но новые переживания легко могут довести меня до нового приступа.

Ты, конечно, отдаешь себе отчет, каким ударом обуха по голове оказалось для меня то, что здесь так много подлецов, способных всей стаей наброситься на одного, да еще больного человека.

Словом, твердо помни, что хоть я испытал тяжелое нравственное потрясение, но стараюсь держать себя в руках и не поддаваться гневу.

К тому же, после перенесенных мною приступов опыт обязывает меня смириться. Поэтому я решил терпеть.

Повторяю, самое важное для нас, чтобы ты сохранял хладнокровие и не бросал дела. После твоей свадьбы мы во всем разберемся, а сейчас будет лучше, если ты оставишь меня в покое.

Я убежден, что г-н мэр, равно как и комиссар, стоят на моей стороне и сделают все от них зависящее, чтобы эта история закончилась благополучно. Здесь мне, в общем, неплохо, хотя, конечно, не хватает свободы и еще многого.

Кстати, я им объявил, что мы не в состоянии пойти на новые расходы, а без денег я никуда не могу переехать, и что я не работаю вот уже три месяца, хотя мог бы работать, если бы мне не мешали и не раздражали меня.

Как себя чувствуют мама и сестра?

Поскольку у меня нет никаких развлечений — мне не дают даже курить, хотя остальным пациентам это не возбраняется, — поскольку делать мне нечего, то я целыми днями и ночами думаю о тех, кого знавал.

Сколько горя — и, можно сказать, ни за что!

Не скрою от тебя, я предпочел бы сдохнуть, лишь бы не быть причиной стольких неприятностей для других и самого себя.

Что поделаешь! Страдай и не жалуйся — вот единственный урок, который надо усвоить в этой жизни.

Теперь вот еще что: если я снова возьмусь за живопись, мне, естественно, понадобится моя мастерская и обстановка; отказываться от них нельзя — у нас слишком мало денег, чтобы еще раз начать все сызнова.

Снова же поселиться в гостинице мне не позволит моя работа; словом, у меня должно быть постоянное жилье.

Если милые арлезианцы опять подадут на меня жалобу, я отвечу им тем же, и у них останется один выход — пойти на мировую и возместить мне потери и убытки, которые я понес из-за их невежества и по их вине.

Если бы даже — не говорю, что это совершенно невозможно — я по-настоящему сошел с ума, со мной, во всяком случае, должны были бы обходиться по-иному: дать мне возможность гулять, работать и т. д.

На этих условиях я бы смирился.

Но до этого дело еще не дошло, и если бы мне дали покой, я давно бы уже поправился. Меня попрекают тем, что я курил и пил, но сами эти трезвенники лишь обрекают меня на новые несчастья. Дорогой брат, самое лучшее, что мы можем сделать, — это смеяться над нашими личными маленькими горестями, а заодно и над великими горестями жизни человеческой. Примирись с этим по-мужски и, не сворачивая, иди к своей цели. В современном обществе мы, художники,— пропащие люди. Как мне хочется послать тебе свои картины, но всё под замком, а вокруг меня засовы, полиция, служители. Не выручай меня — всё устроится без твоего вмешательства. Извести о случившемся Синьяка, но предупреди, чтобы он, пока я не напишу снова, ни во что не совался — это все равно что сунуть руку в осиное гнездо...

Это письмо целиком прочту г-ну Рею. Он не ответствен за то, что случилось, так как в это время сам был болен. Он, несомненно, тоже напишет тебе. Мой дом опечатала полиция.

Если в течение месяца ты не получишь никаких известий непосредственно от меня, действуй; но пока я буду писать, выжидай.

Я смутно припоминаю, что мне приносили заказное письмо от тебя, за которое меня заставляли расписаться, но я не захотел, так как из подписи устроили целую историю; больше я об этом письме не слышал.

Объясни Бернару, что я просто не мог ему ответить: написать здесь письмо — целая проблема, в тюрьме в таких случаях и то не больше формальностей. Попроси его посоветоваться насчет меня с Гогеном и крепко пожми ему за меня руку...

Пожалуй, я зря написал тебе — боюсь тебя скомпрометировать и помешать тебе в том, что сейчас самое для нас главное. Не волнуйся, все устроится — такое вопиющее идиотство не может тянуться долго.

Я надеялся, что г-н Рей зайдет ко мне и я успею поговорить с ним до отправки письма, по он так и не явился, хоть я велел ему передать, что жду его. Еще раз прошу тебя соблюдать осторожность: ты ведь знаешь, что такое обратиться с жалобой к властям! Подожди, по крайней мере, пока вернешься из Голландии. Я несколько опасаюсь, что, очутившись на свободе, не всегда сумею совладать с собой, если меня заденут или обидят, а уж люди не преминут этим воспользоваться: заявление, посланное мэру, — факт, от которого не уйдешь. В ответ на него я решительно отрезал, что с восторгом пойду и утоплюсь, если могу таким образом навсегда осчастливить добродетельных жалобщиков, но что, нанеся сам себе рану, я, во всяком случае, не поранил никого из этих людей и т. д. Словом, выше голову, хотя у меня-то самого в сердце порой царит отчаянье. Ей-богу, твой приезд в настоящее время только обострит положение. Я же уеду отсюда, когда мне представится естественная к тому возможность.

Надеюсь, письмо попадет к тебе в должном виде. Ни о чем не тревожься — теперь я поуспокоился. Пусть все идет, как идет. Напиши мне, пожалуй, разок, но больше покамест не надо. Терпение — вот что поможет мне окрепнуть и предохранит меня от нового приступа. Разумеется, случившееся было для меня тяжелым ударом: я искренне и изо всех сил старался подружиться с людьми и ничего подобного не ожидал.

До свиданья и, надеюсь, скорого, дорогой брат. Не волнуйся. Все это, может быть, просто карантин, которому меня временно подвергли.

 

 

550

Я вполне, вполне согласен с доводами, которые ты приводишь в своем письме. Сам я смотрю на вещи точно так же.

Нового мало. Г-н Салль пробует, кажется, подыскать мне квартиру в другой части города. Одобряю его — тем самым я буду избавлен от необходимости уехать немедленно, у меня будет жилье, я смогу съездить в Марсель, а то и дальше и присмотреть для себя место получше. Г-н Салль выгодно отличается от других жителей Арля: он очень добр и самоотвержен. Вот пока и все новости.

Если будешь сюда писать, постарайся добиться, чтобы мне, по крайней мере, разрешили выход в город.

Насколько я могу судить, я не сумасшедший в прямом смысле слова. Ты убедишься, что картины, сделанные мною в минуты просветления, написаны спокойно и не уступают моим предыдущим работам. Работа меня не утомляет, наоборот, мне ее не хватает.

Разумеется, мне будет приятно повидать Синьяка, если он проездом побывает здесь. В этом случае потребуется, чтобы мне разрешили выйти с ним в город — я хочу показать ему свои картины.

Было бы также очень неплохо, если бы я мог погулять с ним по городу — мы с ним поискали бы новое пристанище для меня. Но так как все это маловероятно, ему не стоит срываться с места только ради того, чтобы повидаться со мной.

Мне особенно понравилось то место в твоем письме, где ты говоришь, что в жизни нельзя строить иллюзии.

Нужно принимать свою участь, как нечто заранее данное, вот так-то. Пишу второпях, чтобы письмо ушло поскорее, хотя ты, вероятно, получишь его не раньше воскресенья, когда Синьяк уже уедет. Но тут уж я ни при чем.

Я требую одного — чтобы люди, фамилии которых мне даже неизвестны (они ведь приняли все меры, чтобы я не узнал, кто написал пресловутое заявление), не совались в мои дела и дали мне спокойно писать мои картины, есть, спать и время от времени совершать вылазку в публичный дом (я холостяк). А они во все суются. Тем не менее я лишь смеялся бы над ними, если бы не знал, сколько огорчений невольно причиняю тебе, вернее, причиняют они, если бы это не задерживало работу и т. д.

Если такие неожиданные волнения будут повторяться и впредь, мое временное душевное расстройство может превратиться в хроническое заболевание.

Будь уверен, что, если не произойдет ничего нового, я сумею предстоящей весной поработать в садах не хуже, а возможно, и лучше, чем в прошлом году.

Будем же, по мере наших сил, тверды и без нужды не позволим наступать нам на ноги. С самого начала я натолкнулся здесь на злобное недоброжелательство. Весь этот шум пойдет, конечно, на пользу «импрессионизму», но мы-то с тобой только пострадаем из-за кучки дураков и трусов.

Есть от чего прийти в негодование, верно? Я уже своими глазами видел в одной здешней газете статью об импрессионистской, то бишь декадентской литературе.

Но что нам с тобой до газетных статей и прочего? Нам, видимо, суждено «служить пьедесталом для других», как выражается мой достойный друг Рулен. Конечно, знай мы точно, кому или чему мы, собственно, послужим таким пьедесталом, возмущаться нам было бы нечем. Но служить пьедесталом неизвестно чему — все-таки обидно.

Впрочем, все это пустяки. Важно одно — чтобы ты, не сворачивая, шел к своей цели. Наладив свою семейную жизнь, ты существенно поможешь и мне — после твоей свадьбы мы попробуем выбрать для меня новую, более спокойную дорогу. Если я когда-нибудь начну всерьез сходить с ума, мне, вероятно, не захочется оставаться в здешней лечебнице; но пока этого не случилось, я намерен выйти из нее свободным человеком.

Разумеется, самое лучшее для меня — не оставаться одному, но я предпочту провести всю жизнь в одиночке, чем пожертвовать чужой жизнью ради спасения своей. В наше время живопись — безрадостное и скверное ремесло. Будь я католиком, у меня всегда был бы выход — я мог бы стать монахом; но поскольку я, как тебе известно, не католик, такого выхода у меня нет. Начальство здесь в лечебнице — как бы это сказать? — настоящие иезуиты: очень-очень хитрые, ученые, способные, прямо-таки импрессионисты. Они умеют добывать сведения с поразительной ловкостью, которая меня удивляет и смущает, хотя... Словом, вот чем до некоторой степени объясняется мое молчание.

 

581 [24 марта]

Пишу тебе с целью сообщить, что виделся с Синьяком и встреча наша подействовала на меня благотворно. Когда речь зашла о том, как, не прибегая к взлому, открыть двери, опечатанные полицией, которая к тому же испортила замок, он держался очень смело, прямо и просто. Сначала нас не хотели впускать в дом, но в конце концов мы все-таки туда проникли. Я подарил Синьяку на память тот натюрморт, который так возмутил достойных блюстителей порядка в городе Арле: на нем изображены две копченые селедки, а «селедками», как тебе известно, именуют жандармов. Надеюсь, ты не забыл, что я уже два-три раза писал этот натюрморт еще в Париже и тогда же поменял один из экземпляров на ковер. Можешь отсюда заключить, во что только не суются люди и какие они все идиоты.

Я нашел, что Синьяк — человек очень спокойный, хоть его и считают крайне несдержанным. На мой взгляд, он знает себе цену, а потому и уравновешен. Мне редко, вернее, еще никогда не приходилось беседовать с импрессионистом так дружелюбно, без разногласий и обоюдного неудовольствия. Он побывал у Жюля Дюпре, которого глубоко чтит. Благодарю тебя за его приезд, поднявший мое моральное состояние, — я ведь чувствую, что без тебя тут не обошлось. Я воспользовался выходом в город и купил книгу «Люди земли» Камилла Лемонье. Уже проглотил две главы. Как это серьезно и глубоко! Скоро сам увидишь — я тебе ее пришлю. Это первая книга, которую я взял в руки после многомесячного перерыва. Лемонье мне много говорит и действует на меня оздоровляюще. Синьяк убедился, что у меня готово для отправки тебе много полотен. Как мне кажется, моя живопись его не пугает. Он нашел — и это вполне правильно, — что выгляжу я хорошо.

При этом у меня есть охота и вкус к работе. Разумеется, если мой труд и жизнь будут каждодневно отравлять жандармы и эти злобные бездельники — муниципальные избиратели, подающие на меня заявление мэру, который выбран ими и, следовательно, стоит на их стороне, я надломлюсь снова, что по-человечески вполне понятно. Склонен думать, что Синьяк выскажет тебе сходное мнение.

По-моему, надо решительно протестовать и не допустить, чтобы у нас отняли мастерскую со всем ее оборудованием. Кроме того, чтобы заниматься своим ремеслом, мне нужна свобода.

Г-н Рей говорит, что я ел слишком мало и нерегулярно, поддерживая себя только алкоголем и кофе. Допускаю, что он прав. Но бесспорно и то, что я не достиг бы той яркости желтого цвета, которой добился прошлым летом, если бы чересчур берег себя. В конце концов, художник — это труженик, и нельзя позволять первому попавшемуся бездельнику добивать его.

Если мне предстоит пройти через тюрьму или одиночку для буйнопомешанных — ну что ж, почему бы и нет? Разве не служат нам в этом отношении примером Рошфор, Гюго, Кинэ и многие другие? Все они настрадались в изгнании, а первый еще и на каторге. Впрочем, все ото выходит за пределы вопроса о болезни и здоровье.

Я отнюдь не собираюсь равнять себя с теми, кто назван выше, поскольку стою гораздо ниже их и роль играю самую второстепенную, но судьбы наши — аналогичны.

В этом заключается первая и главная причина моего душевного расстройства. Знакомы ли тебе слова одного голландского поэта:
С землею связан я столь прочной связью,
Что связей всех земных она прочней.

Вот какое чувство испытывал я в тревожные минуты, особенно во время моей так называемой душевной болезни.

К сожалению, я слишком плохо владею своим ремеслом, для того чтобы выразить себя так, как мне хотелось бы.

Но довольно — иначе на меня опять накатит. Перейдем к другим делам. Не мог ли бы ты прислать мне до отъезда:

цинковых белил 3 тюбика

кобальта 1 того же размера

ультрамарина 1 »

зеленого веронеза 4 »

изумрудной зелени 1 »

французского сурика 1 »

Прошу о красках на тот случай, если я получу возможность снова сесть за работу — скоро опять зацветут сады.

Ах, если бы только меня оставили в покое!

Обдумаем все как следует, прежде чем перебираться в другое место. Ты сам видишь — на юге мне везет не больше, чем на севере. Всюду примерно одно и то же.

Я думаю, мне придется сознательно избрать роль сумасшедшего, так же как Дега избрал себе маску нотариуса. Только у меня, вероятно, не хватит сил играть такую роль.

Ты пишешь о том, что называешь «подлинным югом». Туда я не поеду, и вот почему: там место для людей более всесторонних, более цельных, чем я. Я ведь годен лишь на то, чтобы занимать промежуточное положение, играть незаметную и второстепенную роль.

Как бы ни было обострено мое восприятие, какой бы выразительности я ни достиг к тому возрасту, когда угасают плотские страсти, я никогда не сумею воздвигнуть подлинно величественное здание на таком шатком и гнилом фундаменте, как мое прошлое.

Поэтому мне в общем безразлично, что будет со мною дальше. Я даже согласен остаться здесь, так как уверен, что со временем все образуется. Итак, поменьше опрометчивости — вот самая лучшая для нас политика, тем более что ты теперь человек женатый, а я старею.

 

 

582 [29 марта]

Решил написать тебе еще несколько слов до твоего отъезда. Пока что все идет хорошо. Позавчера и вчера на час выходил в город — присматривал сюжеты. Зашел также к себе и убедился, что мои непосредственные соседи, те, кого я знаю, не были в числе лиц, подписавших заявление. Что бы там ни делали остальные, среди этих людей, как я убедился, у меня еще есть друзья.

Г-н Салль обещал, что в случае необходимости он за несколько дней подыщет мне квартиру в другом квартале.

Я заказал несколько книг, чтобы было чем занять голову. Перечитал «Хижину дяди Тома» — знаешь, книгу Бичер-Стоу о рабстве, «Рождественские рассказы» Диккенса и подарил г-ну Саллю «Жермини Ласерте».

А теперь в пятый раз принимаюсь за «Колыбельную». Увидев ее, ты согласишься со мной, что это просто-напросто дешевая лубочная картинка, даже еще хуже, потому что лубочные картинки отличаются, по крайней мере, фотографической правильностью пропорций и прочего, а здесь и этого нет. Словом, я попытался создать такой образ, какой возникает у не имеющего представления о живописи матроса, когда он в открытом море вспоминает о женщине, оставшейся на суше.

В лечебнице сейчас все очень-очень предупредительны со мной, что, равно как и многое другое, чрезвычайно меня смущает и гнетет...

Какими странными кажутся мне эти последние месяцы: то беспримерные нравственные муки, то минуты, когда занавес времени и всеподавляющих обстоятельств на мгновение приоткрывается.

Разумеется, ты прав, чертовски прав, когда утверждаешь, что следует мириться с печальной действительностью, но в то же время не отказываться от надежды. Вот я и надеюсь снова уйти с головой в работу, которая так задержалась.

Да, чуть не забыл рассказать тебе про одну вещь, о которой часто думаю. Совершенно случайно я прочел в старой газете статью о надписи на одной древней гробнице в Карпантра, неподалеку от Арля.

Вот эта эпитафия, восходящая к очень древним временам — скажем, к эпохе флоберовской Саламбо:

«Теба, дочь Телуи, жрица Озириса, никогда ни на кого не жаловавшаяся».

Если увидишь Гогена, расскажи ему про это. А я вспоминаю об одной поблекшей женщине, с которою меня тоже свел случай. У тебя есть этюд этой женщины — у нее еще такие странные глаза.

Что означают слова: «Никогда ни на кого не жаловавшаяся»?..

Вот ты пишешь мне о «подлинном юге», а я отвечаю, что ехать туда должны, на мой взгляд, более цельные люди. Не кажется ли тебе, что «подлинный юг» — там, где обретаешь достаточно разума, терпения и душевной ясности для того, чтобы уподобиться этой доброй «Тебе, дочери Телуи, жрице Озириса, никогда ни на кого не жаловавшейся»? Рядом с нею я чувствую себя бесконечно неблагодарным.

Желаю тебе и твоей невесте по случаю вашей свадьбы счастья и душевной ясности; найдите этот «подлинный юг» в ваших сердцах.

 

 

583 [Начало апреля]

Пишу несколько слов, чтобы пожелать счастья тебе и твоей невесте. Как правило, в дни праздников я с трудом нахожу слова для поздравлений, и это мучит меня, как нервный тик; однако из сказанного мною отнюдь не следует, что я по этой причине менее горячо желаю тебе счастья, чем ты, с полным основанием, — предполагаешь.

Благодарю за твое последнее письмо, а также присланные тобою краски и номера «Fifre» с рисунками Форена.

Когда я посмотрел их, у меня создалось впечатление, что рядом с ними моя продукция выглядит довольно-таки сентиментальной.

Прежде чем написать тебе, я несколько дней колебался, так как не знал, когда точно ты уезжаешь в Амстердам и где будешь венчаться — в Амстердаме или Бреде. Но так как я склонен думать, что бракосочетание состоится в Амстердаме, пишу туда в надежде, что в воскресенье письмо уже будет у тебя.

Кстати, сегодня меня навестил мой друг Рулен. Он просил передать тебе наилучшие его пожелания и поздравить тебя. Его посещение — большая для меня радость. На Рулена часто ложится такое бремя, которое показалось бы слишком тяжелым любому другому на его месте; но у него крепкая крестьянская натура, а поэтому неизменно здоровый и даже веселый вид. В разговоре с ним я всегда узнаю что-нибудь новое и черпаю урок на будущее. Особенно когда он твердит, что с годами дорога жизни отнюдь не становится ровнее. Я спросил, как, по его мнению, мне следует поступить с мастерской, с которой я в любом случае должен буду расстаться до пасхи, что мне и советуют сделать г-да Салль и Рей.

Я объяснил Рулену, что вложил в свой дом немало сил, приведя его в гораздо лучшее состояние, чем то, в каком он мне достался, и в особенности проведя туда газ.

Меня вынуждают уехать, и мне придется подчиниться, но у меня не лежит сердце снимать газовую установку и требовать возмещения убытков, хотя это стоило бы сделать.

Мне остается утешаться одним — сказать себе, что я устроил хорошее жилье для тех, кто поселится в нем после меня, хоть я их, конечно, не знаю. Кстати, я еще до приезда Рулена ходил с этой целью на газовый завод.

Рулен согласился со мной. Сам он рассчитывает осесть в Марселе.

Эти дни я чувствую себя хорошо, если не считать какой-то смутной тоски, причину которой мне трудно определить. Как бы то ни было, я больше не слабею, а, наоборот, окреп и работаю.

У меня сейчас на мольберте персиковый сад у дороги с Малыми Альпами на заднем плане. В «Figaro», кажется, опубликована прекрасная статья о Моне, по словам Рулена, он прочел ее и был изумлен.

Снять или хотя бы даже найти новую квартиру, тем более с платой помесячно, — трудная проблема. Г-н Салль рассказал мне об одном очень хорошем доме, который сдается за 20 франков, но предупредил, что меня, может быть, опередят другие.

На пасху мне предстоят платежи — квартирная плата за три месяца, расходы по переезду и т. д. Все это и неудобно и грустно, особенно потому, что не дает оснований надеяться на что-нибудь лучшее.

Рулен сказал, вернее, дал понять, что ему вообще очень не нравится неспокойная обстановка, сложившаяся в Арле этой зимой, не говоря уже о том, что она так скверно отразилась на мне.

Но ведь в общем повсюду то же самое: дела идут неважно, выхода нет, люди отчаиваются и, как ты удачно заметил, до такой степени озлобляются от безделья, что не могут спокойно видеть того, кто еще не разучился смеяться и работать, и непременно набрасываются на него.

Кажется, дорогой брат, я скоро оправлюсь настолько, что меня выпустят из лечебницы.

А я уже начал привыкать к ней и, если бы мне пришлось застрять там надолго, я сжился бы с больничной обстановкой и даже нашел бы в ней сюжеты для живописи.

Напиши мне поскорее, если, конечно, выберешь время.

Семья Рулена все еще в деревне.

Он, правда, зарабатывает теперь больше, но жизнь на два дома влечет за собой соответственно большие расходы, так что он не стал ни на грош богаче и забот у него не поубавилось.

К счастью, сейчас отличная погода, стоят великолепные солнечные дни, так что местные жители мгновенно позабыли свои горести и вновь загорелись энтузиазмом и пустыми надеждами.

На днях перечитал «Рождественские рассказы» Диккенса: в них есть такая глубина мысли, что к ним следует почаще возвращаться. Они чем-то чрезвычайно напоминают Карлейля.

Хотя Рулен недостаточно стар, чтоб я годился ему в сыновья, он относится ко мне с молчаливой и серьезной нежностью, словно ветеран к новобранцу. Он не говорит ни слова, но всем своим видом как бы дает понять: мы не знаем, что будет завтра, но, что бы ни случилось, рассчитывай на меня. А ведь приятно, когда к тебе так расположен обыкновенный человек — не озлобленный, не печальный, не безупречный, не счастливый, даже не всегда правый, но зато славный, неглупый, отзывчивый и доверчивый! Знаешь, когда я думаю о тех, с кем познакомился в Арле и кого не забуду до смерти, мне кажется, что я не имею права жаловаться на этот город.

 

 

583 б. См. письма к Полю Синьяку, Иоганне Ван Гог-Бонгер, Йозефу Якобу Исааксону и Альберу Орье.

584

Несколько удивлен тем, что ты ни разу не написал мне за все эти дни. Впрочем, это, видимо, просто случайность, как и в прошлый раз, когда ты ездил в Голландию...

У меня готово шесть весенних этюдов, в том числе два больших сада.

Очень тороплюсь с работой — здешние эффекты очень кратковременны...

Я снял квартиру из двух комнаток (за 6—8 франков в месяц, включая плату за воду) у г-на Рея. Это, разумеется, недорого, но здесь гораздо хуже, чем было у меня в мастерской. Чтобы переехать и отправить тебе картины, я должен предварительно расплатиться с моим прежним домовладельцем. Вот почему я несколько растерян, не получая от тебя никаких известий! Ну, да что поделаешь!

 

585 [21 апреля]

Письмо это, вероятно, застанет тебя уже в Париже.

К концу месяца собираюсь перебраться в убежище в Сен-Реми или иное учреждение того же рода, о чем говорил со мною г-н Салль. Прости, что не вхожу в подробности и не взвешиваю все «за» и «против».

У меня от разговоров об этом раскалывается голова.

Надеюсь, будет достаточно, если я скажу, что решительно не способен искать новую мастерскую и жить там в одиночестве — ни здесь, в Арле, ни в другом месте: для меня сейчас любое одинаково. Я пытался привыкнуть к мысли, что мне придется все начинать сначала, но в данный момент это немыслимо.

Работоспособность моя постепенно восстанавливается, но я боюсь потерять ее, если стану перенапрягаться и если на меня сверх того ляжет вся ответственность за мастерскую. Итак, я решил на время перебраться в убежище ради собственного спокойствия и ради спокойствия окружающих.

Меня несколько утешает то обстоятельство, что теперь я начинаю считать безумие такой же болезнью, как любая другая, и воспринимаю его как таковую, тогда как во время приступов все, что я воображал, казалось мне реальностью. Честное слово, не хочу ни думать, ни говорить об этом. Избавь меня от необходимости объясняться, но прошу тебя и г-д Салля и Рея устроить так, чтобы в конце этого месяца или в начале мая я смог бы поселиться там в качестве постоянного пациента.

Начать снова жизнь художника, какую я вел прежде, уединиться в мастерской без развлечений, если не считать посещения кафе или ресторана под осуждающими взорами соседей и пр., — нет, этого я не могу. Жить же с другим человеком, даже с художником, трудно, очень трудно: берешь на себя слишком большую ответственность. Не смею даже думать об этом.

Давай попробуем месяца три, а потом увидим. Содержание мое обойдется франков в 80. Я буду там немного писать и рисовать, но, конечно, не так неистово, как в прошлом году. Не расстраивайся из-за всего этого. Последние несколько дней были грустными — переезд, перевозка мебели, упаковка картин, которые я посылаю тебе. Грустно мне главным образом потому, что все это ты дал мне с такой большой братской любовью, что в течение долгих лет ты один поддерживал меня, а теперь я снова докучаю тебе этой печальной историей, — но мне очень трудно выразить все, что я чувствую. Доброта, проявленная тобой по отношению ко мне, не пропала даром, поскольку ты обладаешь ею и она остается при тебе, даже если ее практические результаты равны нулю. Нет, никак не могу выразить то, что я чувствую.

Пойми, если одной из главных причин моего помешательства был алкоголь, то пришло оно очень медленно и уйти может тоже только медленно, если ему, конечно, вообще суждено уйти. Если виновато курение — то же самое. Надеюсь, однако, что они здесь ни при чем, хотя многим людям свойственно такое закоренелое предубеждение против наркотиков, что они даже не курят и не пьют.

А ведь нам и без того возбраняется лгать, красть и вообще иметь какие бы то ни было большие или малые пороки, хотя довольно трудно обладать лишь одними добродетелями в том обществе — хорошо оно устроено или дурно — другой вопрос, — в которое мы, бесспорно, вросли всем своим существом...

Что ж, мой милый, от пороков нашего времени никуда не денешься, и, в конце концов, только справедливо, что после долгих лет сравнительно хорошего здоровья мы рано или поздно получаем, что заслужили. Что до меня, то должен признаться, я не выбрал бы сумасшествие, если бы мог выбирать, но уж раз такая штука приключилась, от нее легко не отделаешься. Тем не менее я могу найти утешение в том, что еще способен немного заниматься живописью...

Мысленно жму твою руку, но не знаю, сумею ли часто писать тебе, поскольку не каждый день мой ум бывает настолько ясен, чтобы я мог писать совершенно логично.

 

 

586

Способность мыслить постепенно восстанавливается, но практически я все еще много, много беспомощней, чем раньше. Я не в себе и не в силах сейчас сам устраивать свою жизнь.

Но лучше говорить обо всем этом как можно меньше...

Уверяю тебя, я стал гораздо спокойнее с тех пор, как знаю, что у тебя есть настоящая подруга жизни. Главное — не воображай, будто я чувствую себя несчастным.

Я отчетливо сознаю, что болезнь давно уже подтачивала меня и что окружающие, замечая у меня симптомы душевного расстройства, испытывали вполне естественные и понятные опасения, хотя сам-то я ошибочно считал себя вполне нормальным. Это заставляет меня весьма смягчить свои суждения о людях, которые, в сущности, хотели мне добра и которых я слишком часто и самонадеянно порицал. Словом, мне очень жаль, что эти мысли и чувства возникли у меня лишь теперь, когда уже слишком поздно и прошлого, естественно, не воротишь.

Прошу тебя принять все это во внимание и считать решенным делом тот шаг, который мы предпринимаем сегодня, как и уговорились с г-ном Саллем, — я имею в виду мой переезд в убежище. Во всяком случае, мои неоднократные приступы были слишком сильными, чтобы я мог колебаться и дальше.

К тому же я должен подумать о будущем — мне ведь теперь не 20, а 36 с лишним.

Отказавшись остаться на излечении, я обрек бы на форменную пытку и себя, и окружающих: я чувствую — так оно и есть на самом деле, — что я вроде как парализован и не в состоянии ни действовать, ни устраивать свою жизнь. Что будет потом — увидим.

Хотел еще порасспросить тебя о Голландии и о том, как ты провел последние дни, у меня целая куча вопросов. Но я всегда был жалким эгоистом и остался им поныне, а потому никак не могу не вернуться к тому, о чем толковал уже несколько раз: самое лучшее для меня — перебраться в убежище, причем мне, вероятно, придется пробыть там долго. В какой-то очень слабой степени мою назойливость извиняет лишь то, что живопись поглощает все мысли художника и он, видимо, не способен одновременно заниматься своим ремеслом и думать о посторонних вещах. Это несколько печально, так как ремесло у нас неблагодарное, а полезность его весьма спорна.

Тем не менее я не отказываюсь от мысли об ассоциации художников, о совместной жизни нескольких из них. Пусть даже нам не удалось добиться успеха, пусть даже нас постигла прискорбная и болезненная неудача — сама идея, как это часто бывает, все же остается верной и разумной. Но только бы не начинать этого снова!..

Думаю, что в случае со мной природа сама по себе возымеет более благотворное действие, чем лекарства. Покамест я ничего не принимаю.

 

 

587 [29 апреля]

Я зашел к г-ну Саллю и передал ему твое письмо к директору убежища Сен-Реми, куда он поедет сегодня же; таким образом, к концу недели все, надеюсь, устроится. Но сам я был бы очень рад и доволен, если бы мне через некоторое время удалось завербоваться в иностранный легион лет на пять (туда, как мне кажется, берут до 40). Физически я чувствую себя лучше, чем раньше, и военная служба, возможно, подействует на меня благотворнее всякого лечения. Я, разумеется, ничего не решил — сперва надо все обдумать и посоветоваться с врачом, но мне думается, такой выход был бы наилучшим.

Если военная служба отпадает, я все равно хочу по возможности продолжать занятия живописью и рисунком. Однако я не в состоянии перебраться в Париж или Понт-Авен; к тому же у меня нет ни охоты ехать, ни сожалений о том, что я не могу себе этого позволить.

Иногда, подобно тому как валы исступленно бьются о глухие скалы, на меня накатывает бурное желанно держать кого-нибудь в объятиях, скажем, женщину типа наседки, но насчет подобных порывов не следует заблуждаться — они всего лишь следствие истерической возбужденности, а не реальные планы.

Мы с Реем уже не раз подтрунивали над этим. Он ведь предполагает, что и любовь возбуждается микробами; его догадка меня не удивляет и, думается мне, вряд ли кого-нибудь может шокировать. Разве ренановский Христос не дает нам бесконечно больше утешения, чем множество христов из папье-маше, которых нам предлагают в заведениях, выстроенных Дювалем и именуемых католическими, протестантскими и бог весть еще какими церквами? Почему сказанное не может относиться и к любви? При первой же возможности я прочту «Антихриста» Ренана. Не представляю себе еще, о чем идет речь в этой книге, но заранее уверен, что найду там несколько незабываемых мест. Ах, милый Тео, если бы ты мог взглянуть сейчас на здешние оливы, на их листву цвета старого, позеленевшего серебра на голубом фоне. А оранжевые пашни! Это необычайно тонко, изысканно, словом, нечто совсем иное, чем представляешь себе на севере.

Это — как подстриженные ветлы наших голландских равнин или дубовый подлесок на наших дюнах: в шелесте олив слышится что-то очень родное, бесконечно древнее и знакомое. Они слишком прекрасны, чтобы я дерзнул их написать или хоть задался такой мыслью. Олеандры — те дышат любовью, те красивы, как «Лесбос» Пюви де Шаванна. Знаешь, женщины на берегу моря? Но оливы — это нечто совсем особое; в них, если прибегнуть к сравнению, есть что-то от Делакруа.

Кончаю. Хотел поговорить с тобой еще об очень многом, но у меня, как я тебе уже писал, голова не в порядке...

Тем не менее пробую утешать себя той мыслью, что для человека недуги, подобные моему, — все равно что плющ для дуба.

 

 

588 [30 апреля]

По случаю первого мая желаю тебе не слишком неудачного года и прежде всего доброго здоровья.

Как мне хотелось бы перелить в тебя часть моих собственных сил — мне иногда кажется, что их сейчас у меня слишком много! Тем не менее голова моя все еще не в том состоянии, в каком ей полагается быть.

Насколько прав был Делакруа, питавшийся только хлебом и вином! Это давало ему возможность жить в гармоническом согласии со своим ремеслом. Но тут сразу же встает роковой вопрос о деньгах — ведь у Делакруа была рента. У Коро тоже. А Милле — но Милле был крестьянином и сыном крестьянина. Ты, вероятно, не без интереса прочтешь статью, которую я вырезал для тебя из одной марсельской газеты, — в ней упоминается Монтичелли и дается описание весьма примечательной его картины, изображающей уголок кладбища. Но увы! Вот еще одна печальная история.

Как грустно думать, что художник, добившийся успеха лишь наполовину, увлекает своим примером с полдюжины других, еще более неудачливых, чем он сам!..

Я не в восторге от статьи о Моне, опубликованной в «Figaro». Статья в «Le XlX-e Siecle» была неизмеримо лучше. Читая последнюю, так и представляешь себе картины, тогда как в первой содержатся одни общие места, от которых становится тоскливо на душе.

Весь день сегодня занят упаковкой ящика с картинами и этюдами. Один этюд мне пришлось заклеить газетами — краски шелушатся. Это одна из моих лучших работ, и, увидев ее, ты, надеюсь, сумеешь более отчетливо представить себе, чем могла бы стать моя мастерская, если бы затея с нею не провалилась.

Этот этюд, равно как и некоторые другие, во время моей болезни испортился от сырости.

Во-первых, случилось наводнение и в дом проникла вода; во-вторых — и это главное, — дом не топили вплоть до моего возвращения, когда я обнаружил, что из стен сочится вода и селитра,

У меня создалось впечатление, что погибла не только мастерская, что непоправимо испорчено и воспоминание о ней — мои этюды. А ведь мне так хотелось создать нечто пусть очень простое, но долговечное! Видимо, я затеял борьбу против слишком превосходящих меня сил. А еще вернее — все это просто проявление слабости с моей стороны, так как я с тех пор испытываю необъяснимые, но очень болезненные угрызения совести. Ими, вероятно, и объясняется то, что во время приступов я так много кричал, пытался обороняться и был не в силах защищать себя. А ведь мастерская должна была служить не мне, но всем художникам вроде того несчастного, о котором пишется в прилагаемой к этому письму статье. Не меня первого постигает такая участь.

Что поделаешь!

Брийя в Монпелье пожертвовал искусству всю жизнь и целое состояние и тоже ничего не добился.

Впрочем, нет, добился — холодного зала в городском музее, где, видя его безрадостное лицо на портрете и прекрасные картины, посетитель, конечно, испытывает волнение, но точно такое же, какое чувствуешь на кладбище.

А ведь не так-то легко прогуливаться по кладбищу с единственной целью — доказать, что «Надежда», написанная Пюви де Шаванном, действительно существует.

Картины увядают, как цветы. Это сказалось даже на полотнах Делакруа — великолепном «Данииле» и «Одалисках» (совершенно непохожих на ту же вещь в Лувре — здесь сплошь лиловая гамма). Но как глубоко затронули меня эти блекнущие картины, которые, без сомнения, мало понятны большинству посетителей, предпочитающих разглядывать Курбе, Кабанеля, Виктора Жиро и пр.! Что представляем собой мы, художники? Мне думается, что прав, например, Ришпен, чьи «Богохульства» без дальнейших околичностей уготовляют нам всем место в одиночке для буйнопомешанных.

Уверяю тебя, однако, я не знаю такого лечебного заведения, куда меня согласились бы принять бесплатно на том условии, что я буду заниматься живописью за свой счет, а все свои работы отдавать больнице. Это — не скажу большая, но все же несправедливость. Найди я такую лечебницу, я без возражений перебрался бы в нее. Вообще, если бы не твоя дружба, меня безжалостно довели бы до самоубийства: как мне ни страшно, я все-таки прибег бы к нему.

Надеюсь, ты согласишься, что тут мы имеем право восставать против общества и защищать себя. Кстати, марсельский художник, без сомнения, покончил с собою вовсе не из-за абсента по той простой причине, что никто его даром не поил, а покупать абсент ему было не на что. К тому же пил Монтичелли не только для собственного удовольствия — он был уже болен и алкоголь поддерживал его.

Г-н Салль ездил в Сен-Реми. Там не согласны разрешить мне заниматься живописью вне стен заведения и принять меня дешевле, чем за 100 франков в месяц.

Итак, сведения неутешительные. Если бы я мог выйти из положения, завербовавшись на 5 лет в иностранный легион, я предпочел бы военную службу.

В самом деле, если меня будут держать взаперти и не дадут мне работать, я едва ли выздоровею; кроме того, за меня придется ежемесячно платить 100 франков, а сумасшедшие иногда живут долго.

Вопрос, как видишь, стоит серьезно, и его надо обдумать. Возьмут ли еще меня в солдаты?

Разговор с г-ном Саллем очень утомил меня, и я просто не знаю, что делать.

Я посоветовал Бернару непременно отслужить свой срок. Что же удивительного в том, что и я мечтаю попасть в Северную Африку в качестве солдата?

Говорю все это, чтобы ты не слишком ругал меня, если я все-таки туда отправлюсь. Все остальные выходы из положения представляются мне неопределенными и сомнительными.

Ты ведь знаешь, как мало есть оснований надеяться на то, что мне удастся возместить деньги, ушедшие на мои занятия живописью. К тому же физически я, кажется, чувствую себя хорошо.

А ведь в убежище я смогу писать только под надзором! И за это еще платить? Боже мой, да стоит ли?

В казарме я тоже смогу работать и, пожалуй, более успешно.

Словом, я думаю. Подумай и ты тоже, а покамест будем верить, что все к лучшему в этом — что отнюдь не исключено — лучшем из миров.

 

 

589 [2 мая]

На днях отправил тебе малой скоростью два ящика с полотнами. Получишь ты их не раньше, чем через неделю. В них немало хлама, который лучше уничтожить; я отправил тебе без разбора все, что у меня было, а ты уж сам выбери и сохрани то, что сочтешь стоящим. В ящики я, кроме того, вложил фехтовальную маску и этюды Гогена, а также книжку Лемонье.

Уплатив из осторожности эконому 30 франков вперед, я, естественно, все еще остаюсь здесь, но держать тут меня до бесконечности никто не станет. Поэтому пора на что-то решиться, иначе будет поздно. Прими в соображение, что, если я буду помещен в убежище, за меня придется платить долго и дорого, вероятно, дороже, чем обошлась бы аренда дома. С другой стороны, мысль о том, что я опять начну жить один, повергает меня в совершенный ужас.

Я предпочел бы все-таки завербоваться. Боюсь, однако, что меня не возьмут — об инциденте, происшедшем со мною, в городе знают; возможный же, точнее, вполне вероятный отказ так пугает меня, что я робею и не решаюсь ничего предпринять. Будь у меня знакомые, которые могли бы устроить меня на пять лет в иностранный легион, я бы уехал.

Однако я не желаю, чтобы такое решение рассматривалось как новое проявление моего безумия; поэтому я и советуюсь с тобой и г-ном Саллем. Пусть, если уж я приму решение, оно будет вполне обдуманным и бесповоротным.

Поразмысли-ка сам: не слишком ли жестоко заставлять тебя тратить деньги на мою живопись, хотя они могут понадобиться вам с женою самим, а шансы на успех у меня ничтожные?..

Чувствую я себя отлично и немного работаю. Сейчас пишу аллею цветущих розовых каштанов с маленькой цветущей вишней, глицинией и садовой тропинкой, на которой светлые солнечные пятна чередуются с тенями.

Картина будет парной к тому саду, который вставлен в ореховую рамку.

Не думай, что, рассказывая тебе о своем желании завербоваться на пять лет, я руководствуюсь мыслью о самопожертвовании или собираюсь совершить доброе дело.

В жизни я неудачник, а мое душевное состояние таково и всегда было таким, что я, как бы обо мне ни заботились, даже не мечтаю упорядочить свою жизнь. Там же, где, как здесь, в лечебнице, мне приходится подчиняться правилам, я чувствую себя спокойно. А на военной службе меня ждет примерно то же самое. Правда, тут, в Арле, я серьезно рискую натолкнуться на отказ — власти считают, что я действительно сумасшедший или эпилептик (кстати, я слышал, что во Франции 50 тысяч эпилептиков, госпитализировано из которых всего 4; следовательно, ничего особенного в таком заболевании нет). Однако в Париже меня сразу же возьмут на службу — мне стоит лишь обратиться к Детайлю или Каран д'Ашу. Такое решение было бы отнюдь не более безрассудно, чем любое другое. Словом, подумать, конечно, надо, но пора уже и действовать. Покамест же я делаю, что могу, и охотно занимаюсь чем угодно, включая живопись.

Однако последняя стоит так дорого, что при мысли о том, сколько я уже должен, меня совершенно подавляет сознание моей никчемности. Выло бы хорошо, если бы это поскорее кончилось.

Я ведь уже говорил, что самое лучшее, на мой взгляд, — чтобы вы с г-ном Саллем все решили за меня...

Это давно пора сделать — меня не станут держать тут до бесконечности...

Хотя со мной до сих пор не заговаривают на этот счет, я полагаю, что мне лучше побыстрее убраться. Я мог бы опять обосноваться в ночном кафе, где сейчас хранится моя мебель, но там мне придется ежедневно сталкиваться с моими прежними соседями: кафе расположено рядом с тем домом, где была моя мастерская.

В городе, однако, мне сейчас никто ни о чем не напоминает, и я могу работать в общественном саду без всякой помехи, если не считать любопытных взглядов прохожих...

Вот список тех работ, из числа посланных тебе, которые, на мой взгляд, стоит натянуть на подрамники:

«Ночное кафе»

«Зеленый виноградник»

«Красный виноградник»

«Спальня»

«Борозды»

То же

Портрет Боша

Портрет Лаваля

Портрет Гогена

Портрет Бернара

«Аликан» (дорога с гробницами)

То же

Сад с олеандрами и большим кустом

Сад с кедром и геранью

Подсолнечники

То же, астры и ноготки и т. д.

Скабиозы и т. д.

 

 

590 [3 мая]

Твое сегодняшнее ласковое письмо очень меня успокоило. Раз так — еду в Сен-Реми. Но снова повторяю тебе: взвесив все и посоветовавшись с врачом, мне, может быть, было бы разумнее и уж во всяком случае проще и полезнее завербоваться. Будем смотреть на это решение, как на любое другое, — без предвзятости, вот и все. Отбрось всякую мысль о жертве с моей стороны. Я уже как-то писал сестре, что всю или почти всю жизнь стремился к чему угодно, только не к участи мученика, которая мне не по плечу.

Всякий раз, когда я наталкиваюсь на неприятности или сам причиняю их, я, честное слово, прихожу в растерянность. Конечно, я чту мучеников, восхищаюсь ими и т. д., но ведь, как тебе известно, в «Буваре и Пекюше», например, есть кое-какие иные свойства, которые гораздо больше соответствуют условиям нашего существования. Словом, я укладываюсь и при первой же возможности уезжаю в Сен-Реми. Г-н Салль будет меня сопровождать.

То, что ты говоришь по поводу Пюви де Шаванна и Делакруа, чертовски верно: они действительно показали, чем может стать живопись. Однако не следует сравнивать явления, между которыми огромная дистанция.

Как художник я уже никогда не стану чем-то значительным — в этом я совершенно уверен. Об этом могла бы идти речь лишь в том случае, если бы у меня все изменилось — характер, воспитание, жизненные обстоятельства. Но мы слишком трезвые люди, чтобы допустить возможность подобных изменений. Иногда я жалею, что но остался при своей серой голландской палитре и принялся за пейзажи Монмартра. Поэтому я подумываю, не взяться ли мне опять за рисунки камышовым пером, вроде тех видов с Монмартра, что я делал в прошлом году. Стоят они гораздо дешевле, а развлекают меня отнюдь не меньше. Сегодня я изготовил один такой рисунок. Он довольно черен и меланхоличен для весны, но, что бы со мной ни было и где бы я ни находился, подобные вещи могут послужить мне занятием надолго и, что вполне допустимо, стать источником какого-то заработка...

Во мне живет известная надежда, что при тех познаниях в моем искусстве, которыми я обладаю, мне со временем удастся начать работать даже в убежище. Так для чего же мне вести гораздо более ненормальную жизнь парижского художника, блеск которой ослепляет меня лишь наполовину и для которой у меня, следовательно, не хватает первобытной жажды успеха — его непременного условия.

Физически я чувствую себя на редкость хорошо, но этого недостаточно: я ведь не верю, что я так же здоров и духовно.

Хочу, как только осмотрюсь на новом месте и ко мне привыкнут, попробовать стать санитаром или чем угодно еще, лишь бы снова начать хоть что-нибудь делать.

Мне ужасно часто приходится напоминать себе о примере папаши Панглосса, потому что я вновь начинаю испытывать любовное томление. В конце концов, алкоголь и табак хороши или плохи — последнее зависит от точки зрения — тем, что они, бесспорно, представляют собою успокаивающее средство, которым не следует пренебрегать, когда занимаешься изящными искусствами.

Словом, все это может явиться для меня нешуточным испытанием, так как воздержание и добродетельная жизнь способны, боюсь, завести меня в такие области, где я легко сбиваюсь с дороги и где мне теперь потребуется поменьше темперамента и побольше спокойствия.

Плотские страсти сами по себе значат для меня немного, но я смею думать, что во мне по-прежнему очень сильна потребность в близости с людьми, среди которых я живу...

Судя по газетам, в Салоне появилось кое-что стоящее. Послушай, не будем все-таки увлекаться исключительно импрессионистами и проходить мимо того хорошего, что удается порою встретить. Конечно, именно импрессионистам при всех их ошибках мы обязаны успехами в колорите, но ведь уже Делакруа был в этом отношении гораздо совершенней, чем они.

У Милле почти совсем нет цвета, а какой он, черт возьми, художник!

Помешательство в известном смысле благотворно — благодаря ему, возможно, перестаешь быть исключением.

Не жалею о том, что в некоторой степени пытался разрешить вопросы теории цвета на практике.

Каждый художник — всего лишь звено в единой цепи и может утешаться этим независимо от того, находит он или нет то, что искал.

Я читал, что в Салоне очень хвалили какой-то совершенно зеленый интерьер с зеленой женщиной, один портрет Матэ и «Сирену» Бенара. Пишут также об исключительном даровании какого-то Цорна, хоть и не уточняют, в чем оно проявляется; ругают «Торжество Вакха» Каролюса Дюрана. Однако я нахожу, что его «Дама с перчаткой», находящаяся в Люксембургском музее, очень хороша. В конце концов, существуют ведь и легкомысленные вещи, которые мне очень нравятся, например роман «Милый друг». А творчество Каролюса несколько напоминает эту книгу. Таково уж наше время, равно как и эпоха Баденге1. В том художнике, который пишет, как видит, всегда что-то есть. Ах, если бы уметь писать фигуры так, как Клод Моне пишет пейзажи! Вот чему надо учиться и вот что среди импрессионистов умеет, по существу, лишь сам Моне.

1 Насмешливое прозвище Наполеона III.

В конце концов, Делакруа, Милле, многие скульпторы и даже Жюль Бретон сделали в фигурной живописи гораздо больше, чем импрессионисты.

Надо быть справедливыми, дорогой брат. Поэтому, расставаясь с живописью, я говорю тебе: не будем забывать теперь, когда мы уже слишком стары, чтобы числиться среди молодых, что мы в свое время любили Милле, Бретона, Израэльса, Уистлера, Делакруа, Лейса.

И будь уверен, что я не мыслю себе будущего без них, да и не желаю такого будущего.

Общество таково, как оно есть, и мы, естественно, не можем требовать, чтобы оно приспосабливалось к нашим личным вкусам...

Разумеется, призывая тебя не проходить мимо того хорошего, что существует за пределами импрессионизма. я отнюдь не уговариваю тебя неумеренно восхищаться Салоном. Но зачем забывать таких людей, как Журдан, недавно скончавшийся в Авиньоне, Антинья, Фейен-Перрен, словом, всех, кого мы так хорошо знали, когда были помоложе? И зачем умалчивать о тех, кто равнозначен им сегодня? Почему, например, не считать настоящими колористами Добиньи, или Квоста, или Шаннена? Все эти оттенки в импрессионизме вовсе не имеют того значения, какое им приписывают.

В кринолинах тоже была своя красота; следовательно, и они были хороши, хотя мода на них, к счастью, оказалась кратковременной. Впрочем, кое для кого и нет.

Точно так же мы навсегда сохраним известное пристрастие к импрессионизму, но я лично все больше возвращаюсь к тем взглядам, которых держался до приезда в Париж.

Теперь, когда ты женат, мы должны жить уже не для великих, но для малых идей. И поверь, я нисколько об этом не жалею, а, напротив, испытываю глубокое облегчение.

У меня в комнате висят знаменитый мужской портрет — мандарин работы Моронобу (большая гравюра на дереве из альбома Бинга), «Травинка» (из того же альбома), «Положение во гроб» и «Добрый самаритянин» Делакруа, «Чтец» Мейссонье и два больших рисунка тростниковым пером. Читаю сейчас «Сельского врача» Бальзака — очень хорошо. В книге есть очаровательный образ женщины, не то чтобы сумасшедшей, но слишком восприимчивой. Я пошлю тебе этот роман, когда прочту.

Здесь в лечебнице столько места, что хватило бы на мастерские для трех десятков художников.

Я должен трезво смотреть на вещи. Безусловно, есть целая куча сумасшедших художников: сама жизнь делает их, мягко выражаясь, несколько ненормальными. Хорошо, конечно, если мне удастся снова уйти в работу, но тронутым я останусь уже навсегда. Если бы я мог завербоваться на 5 лет, я оправился бы, поуспокоился и в большей степени стал хозяином своих поступков.

Впрочем, мне все равно, что со мной будет.

Надеюсь, кое-какие полотна из той кучи их, которую я послал в Париж, тебе все же понравятся. Если я останусь художником, то рано или поздно навещу столицу и найду время как следует подправить многие старые холсты. Что поделывает Гоген? Я все еще не хочу ему писать — жду, пока не стану совсем нормальным; но я часто думаю о нем и был бы рад узнать, что дела у него идут относительно неплохо.

Если бы я не торопился так и у меня оставалась бы моя мастерская, я еще поработал бы над посланными тебе полотнами. Сейчас их, естественно, нельзя подчищать — краски не высохли.

 

 

 

далее...