РАННИЕ РАБОТЫ, АНТВЕРПЕН, НЮЭНЕН(126 работ) ПАРИЖ (187 работы) АРЛЬ (178 работ)
СЕН-РЕМИ-де-ПРОВАНС (147 работы) ОВЕР-сюр-УАЗ (78 работы) ЛИТОГРАФИИ, АКВАРЕЛИ, ПЕРВЫЕ РАБОТЫ (180 работ)
Автопортреты Подсолнухи Ирисы

 

 

"Письма Винсента Ван Гога"

 

АНТВЕРПЕН НОЯБРЬ 1885—ФЕВРАЛЬ 1886

 

450

 

Очень рад, что ты не возражаешь против моего намерения приехать в Париж. Думаю, что это поможет мне продвинуться вперед; я боюсь, что попаду в тупик, оставаясь здесь, продолжая вращаться в прежнем кругу и делая прежние ошибки. Кроме того, полагаю, что и тебе не повредит возможность возвращаться по вечерам домой, в собственную мастерскую. Впрочем, я должен сказать о себе совершенно то же самое, что ты пишешь о себе: ты разочаруешься во мне.

И все-таки надо объединяться: это поможет нам лучше понять друг друга...

Зиберт, преподаватель по классу рисования, который вначале разговаривал со мной так, как я тебе писал, сегодня явно пытался затеять со мной ссору — вероятно, для того, чтобы избавиться от меня; но у него ничего не вышло, потому что я сказал: «Зачем вы затеваете со мной ссору? Я не хочу ссориться и во всяком случае не имею ни малейшего желания противоречить вам; вы же просто нарочно хотите поссориться со мной»...

Он, видимо, никак не ожидал такого отпора и не нашел, что сказать; но в следующий раз он, конечно, может взять верх.

А стоит за этим делом то, что у нас в классе обсуждают мои работы, и я однажды после занятий сказал — не Зиберту, а кое-кому из воспитанников, — что их рисунки совершенно неправильны...

При нужде я мог бы пройти курс рисования с античных гипсов и без преподавателя, отправляясь, например, рисовать в Лувр. В случае необходимости я так и сделаю, хотя, конечно, предпочел бы, чтобы мои работы поправляли, если только поправки не превращаются в нарочитые придирки, лишенные какого-либо основания, кроме моей несколько своеобразной манеры работать, которой я и отличаюсь от других...

То, что я рисую с гипсов, объясняется желанием «ne pas prendre par le contour, mais prendre par le milieu»; я еще не овладел таким методом, но чувствую его все больше и несомненно буду продолжать в том же духе: это очень интересно...

В наше время есть так много интересного, особенно если предположить, что мы еще станем очевидцами начала гибели нынешнего общественного строя.

Нашей эпохе присуща та же бесконечная поэтичность, которая есть в осени или в закате солнца, когда становится особенно ясно, что в природе имеет место некое таинственное развитие. И в искусстве, если угодно, после Делакруа, Коро, Милле, Дюпре, Тройона, Бретона, Руссо и Добиньи тоже намечается декаданс. Que soit! Но декаданс этот исполнен такого очарования, что мы все еще можем ожидать появления поразительно красивых вещей, которые, впрочем, каждый день и делаются...

Меня не удивит, если, свыкнувшись с мыслью о нашей совместной жизни, ты будешь все больше удивляться тому, что на протяжении целых десяти лет мы так мало находились вместе. Но теперь с этим покончено, и я от всего сердца надеюсь, что больше так не будет.

 

451

Мы должны преисполниться воодушевления и выбросить за борт все сомнения, а также известное недоверие к себе.

Хочешь знать, на каком фундаменте можно строить, сохраняя душевный покой даже тогда, когда ты одинок, никем не понят и утратил всякую надежду добиться материального благополучия?

Этот фундамент — вера, которая остается у тебя при любых условиях, инстинктивное ощущение того, что уже происходят огромные перемены и что скоро переменится все.

Мы живем в последней четверти века, который, как и предыдущий, завершится грандиозной революцией. Но даже предположив, что мы оба увидим ее начало в конце нашей жизни, мы, конечно, все равно не доживем до лучших времен, когда великая буря очистит воздух и обновит все общество. Хорошо уже и то, что мы не дали одурманить себя фальшью нашего времени и в его нездоровой гнетущей духоте увидели признак надвигающейся грозы. Надо говорить так: нас еще гнетет удушливый зной, но грядущие поколения уже смогут дышать свободнее. В это с наивностью взрослых детей верят даже Золя и Гонкуры, суровейшие аналитики, чьи диагнозы так беспощадны и так точны.

Те, которых ты упоминал — Тургенев и Доде, — тоже работают не без цели, тоже не отказываются заглянуть вперед. Но все они, и с полным основанием, избегают утопических предсказаний и в какой-то мере являются пессимистами, ибо, анализируя историю нашего века, с ужасом видишь, что даже самая благородная революция порою ни к чему не приводит.

Но одно то, что тебе не надо вечно оставаться наедине со своими мыслями и чувствами, то, что ты работаешь и думаешь вместе с другими людьми, — уже большая поддержка. Благодаря ей можешь больше и чувствуешь себя неизмеримо счастливее.

Я уже давно хочу, чтобы именно так было между нами; уверен, что, оставшись в одиночестве, ты быстро пришел бы в состояние подавленности, потому что времена теперь невеселые, а значит, удовлетворение находишь только в работе.

Посылаю тебе упомянутый мной роман Гонкуров, прежде всего ради предисловия, в котором кратко изложены цели и история их работы.

Ты увидишь, что эти люди, в сущности, не были счастливы, равно как Делакруа, сказавший о себе: «Я совсем не был счастлив в том смысле, в каком понимал счастье прежде»...

Так же несчастливы были и последние дни старика Тургенева. Он тогда часто общался с Доде. Эти восприимчивые, тонкие, проницательные, как женщины, и по-женски чувствительные к своим собственным страданиям люди до конца были полны жизни и самосознания, чужды безразличного стоицизма и презрения к жизни. Повторяю: эти люди умерли так, как умирают женщины — без навязчивой идеи бога, без абстракций, неизменно оставаясь на твердой почве жизни и привязанные только к ней. Повторяю: они умерли, как женщины, которые много любили — с кровоточащими сердечными ранами, что напоминает слова Сильвестра о Делакруа: «Так, почти улыбаясь, он и умер».

Нам покамест рано об этом думать; напротив, нам сначала еще надо поработать, пожить, хотя и не наслаждаясь счастьем в обычном смысле этого слова. Но, что бы ни сулило нам будущее, не сомневайся, что я буду рад поработать годик у Кормона, если уж мне не представится возможность порисовать в Школе изящных искусств или в какой-нибудь мастерской, о которых я столько здесь слышал...

В конце концов, секрет, дающий человеку вторую молодость, — это работа...

Скажи, ты читал Карлейля?.. Это тоже был человек, много дерзавший и видевший много дальше, чем другие. Но сколько я ни знакомлюсь с жизнью таких людей, всюду одна и та же история — нехватка денег, плохое здоровье, сопротивление окружающих, одиночество, короче говоря, мука от начала до конца.

 

452

Должен откровенно сказать, что на душе у меня станет гораздо легче, если ты одобрительно отнесешься к моему намерению приехать в Париж значительно раньше, чем в июне или июле...

Должен также сообщить, что хотя я продолжаю ходить в Академию, придирки тамошних преподавателей становятся для меня невыносимы, потому что они, как и прежде, оскорбительны. Я же упорно стараюсь избегать ссор и иду своим путем. Я уже напал на след того, что ищу, и нашел бы его, пожалуй, еще скорее, если бы мне позволили рисовать с гипсов одному, без присмотра. Тем не менее я рад, что пошел в Академию, так как в изобилии вижу там примеры того, к чему приводит стремление prendre par le contour.

A ведь это именно то, чем там систематически занимаются и из-за чего придираются ко мне. «Делайте сначала контур: у вас неправильный контур; я не стану поправлять рисунок, если вы будете моделировать прежде, чем основательно закрепите контур». Как видишь, все вечно сводится к одному и тому же. А поглядел бы ты, какие плоские, безжизненные, пресные результаты дает такая система!

Повторяю: да, я очень рад, что имел возможность наблюдать все это так близко...

Впрочем, это не так уж важно. Вопрос в другом — в том, чтобы попытаться найти более эффективный метод работы.

В Академии зашли так далеко, что уверяют: «Цвет и моделировка не имеют значения — этому можно научиться очень быстро; контур — вот что самое существенное и самое трудное».

Как видишь, и в Академии можно научиться кое-чему новому: я никогда прежде не знал, что цвет и моделировка даются сами собой.

Как раз вчера я закончил рисунок, который делал на конкурс по вечернему классу. Это известная тебе статуя Германика.

Так вот, я уверен, что займу последнее место, потому что рисунки у всех остальных в точности одинаковы, мой же — совершенно другой. Но я видел, как создавался рисунок, который они сочтут лучшим: я как раз сидел сзади; этот рисунок абсолютно правилен, в нем есть все, что угодно, но он мертв, и все рисунки, которые я видел, — такие же...

Здесь очень мало пользуются обнаженной женской моделью — в классе, по крайней мере, никогда, да и частным образом чрезвычайно редко.

Даже в классе антиков на десять мужских фигур приходится одна женская. Так оно, конечно, куда легче.

В Париже с этим будет, несомненно, гораздо лучше. Право, мне кажется, что постоянное сравнение мужской фигуры с женской, которые всегда и во всем совершенно непохожи друг на друга, очень многому учит. Женская фигура — это, может быть, difficulte supreme,1 но чего бы стоили без нее искусство и сама жизнь?

1 Наивысшая трудность (франц.).

 

453

Какая жалость, что, постепенно приобретая опыт, человек в то же время утрачивает молодость. Будь это не так, жизнь была бы, право, слишком хороша...

Работать и мыслить совместно — это поистине блистательная идея.

Я ежедневно нахожу новые подтверждения тому, что главная причина всех бедствий художников заключается в их раздорах, в нежелании объединиться, в том, что они не помогают, а лгут друг другу. Ни на секунду не сомневаюсь, что, веди мы себя в этом отношении разумнее, мы бы уже через год вышли на более верную дорогу и почувствовали себя счастливее...

Сегодня воскресенье, день почти весенний; утром я совершил долгую одинокую прогулку через весь город, по парку, вдоль бульваров. Погода была такая, что в деревне, по-моему, уже можно было слышать пение первого жаворонка.

Одним словом, во всем чувствовалось нечто вроде возрождения.

И, однако, какая подавленность чувствуется в делах и в людях! Думаю, что не преувеличиваю, рассматривая повсеместные забастовки и т. д. как очень серьезный симптом. Грядущим поколениям эти забастовки, конечно, покажутся далеко не бесполезными, потому что тогда дело будет уже выиграно. Однако сейчас для каждого, кто должен зарабатывать свой хлеб, стачка — вещь очень трудная, тем более что — как легко предвидеть — положение с каждым годом будет становиться все хуже. Коллизия — рабочий против буржуа — сегодня не менее оправдана, чем сто лет тому назад коллизия — третье сословие против двух остальных. Нам лучше всего помалкивать: судьба не на стороне буржуа, и нам придется еще многое пережить, потому что конец отнюдь не близок. На улице весна, а сколько тысяч людей мечется в отчаянии!

Разумеется, я не хуже самого неисправимого оптимиста вижу, как в весеннем небе парит жаворонок. Но я вижу и то, как девушка, которой едва стукнуло двадцать и которая могла бы отличаться хорошим здоровьем, становится жертвой чахотки и, вероятно, утопится, не дожидаясь, пока ее убьет болезнь.

Когда постоянно вращаешься в так называемом обществе, среди состоятельных буржуа, все это, вероятно, замечаешь не так остро; но когда, как я, долгие годы получаешь на обед la vache enragee, тогда уже нельзя отмахнуться от такого весомого факта, как всеобщее обнищание.

Если человек даже бессилен исправить и спасти положение, он все-таки может посочувствовать и проявить сострадание.

Возьмем, к примеру, Коро, натуру особенно безмятежную, особенно глубоко воспринимавшую весну. Разве он не прожил всю свою жизнь как простой рабочий, разве он не был исполнен сочувствия к горестям ближних? В его биографии меня поразил один факт: в 1870— 1871 гг., когда он был уже глубоким стариком, хотя несомненно мог еще любоваться ясным небом, он, тем не менее, посещал госпитали, где лежали и подыхали раненые.

Иллюзии разбиваются, подлинно великое остается; можно сомневаться во всем, но в таких людях, как Коро, Милле и Делакруа, — сомневаться нельзя.

 

457

Все время, что я жил здесь, я дружил с одним стариком французом, чей портрет — он одобрен Ферлатом — я написал и покажу тебе. Для этого бедняги из-за его возраста зима оказалась еще тяжелее, чем для меня: состояние здоровья у него прямо-таки критическое. Сегодня я стащил его к тому же врачу, у которого побывал сам; ему, видимо, придется лечь в больницу на операцию. Вопрос этот решится завтра.

Несчастный так нервничал, что мне пришлось долго убеждать его, прежде чем он согласился пойти со мной и выслушать свой приговор: он знал, что серьезно болен, но боялся довериться больничному врачу.

Не знаю, чем все это кончится. Возможно, в марте я пробуду здесь еще несколько дней, чтобы не оставлять беднягу в одиночестве.

В конце концов самое интересное в жизни — люди: сколько ни изучай их, все мало. Вот почему такие мастера, как Тургенев, могут по праву считаться великими: они учат нас наблюдать. Современный роман, начиная, скажем, с Бальзака, отличается от всего, что было написано в предшествующие века: он бесспорно прекраснее.

Тургенев особенно интересует меня теперь, когда я прочел о нем статью Доде, где отлично разобраны и его творчество, и его характер. Он — образец человека: даже в старости во всем, что касалось работы, он остался молод и остался только потому, что ему всегда было чуждо самодовольство и он всегда стремился работать лучше.

 

458

Антверпен мне, в общем, очень понравился. Конечно, было бы лучше, если бы я явился туда во всеоружии опыта, какой накопил за время пребывания там. Будь это возможно, мне жилось бы, несомненно, много лучше; но, увы, на каждом новом месте всегда начинаешь, как greenhorn.1 Впрочем, я надеюсь еще вернуться в Антверпен: тому, кто стремится жить свободно и творчески, здесь осуществить свои стремления, пожалуй, легче, чем где бы то ни было.

1 Зеленый юнец, новичок (англ.).

Кроме того, тут видишь всяких людей — англичан, французов, немцев, бельгийцев, а значит, встречаешь разнообразные типы.

Если в мире есть город, сколько-нибудь похожий на Париж, то это именно Антверпен, а не Брюссель. Во-первых, он представляет собой место скопления всех национальностей; во-вторых, это деловой центр; в-третьих, город очень оживлен и в нем есть где поразвлечься.

Еще раз тщательно взвесь, нельзя ли придумать такую комбинацию, которая позволила бы мне перебраться в Париж до начала июня. Мне этого очень хочется: я убежден, что так будет лучше по многим причинам, которые я уже излагал. Добавлю только, что мы сможем гораздо тщательнее обдумать вопрос о найме мастерской в июне, если оба окажемся в Париже несколько ранее и успеем обсудить все за и против.

 

ПИСЬМА К АНТОНУ ВАН РАППАРДУ

1881—1885

Голландский живописец и график Антон ван Раппард (1858—1892) в 1880—1885 гг. был близким другом Винсента и единственным, кроме Тео, человеком, который уже в эти ранние годы распознал и оценил его талант. Их дружба началась в Брюсселе зимой 1880/81 г., когда Винсент ежедневно работал в мастерской Раппарда. Раппард остался верен этой дружбе и в гаагский период, когда «порядочное» общество отвернулось от Ван Гога. Конец ей положил сам Винсент, раздраженный критическими замечаниями Раппарда по поводу его работ, сделанными с позиций академизма.

 

P1 Эттен, 12 октября 1881

Только что получил от тебя книгу «Гаварни, человек и художник»; благодарю, что ты не забыл вернуть ее. Гаварни, по-моему, — великий художник и, конечно, очень интересен как человек. Время от времени он, несомненно, ошибался — взять, например, его отношение к Теккерею и Диккенсу, но такие ошибки в природе всех людей.

Кроме того, он, по-видимому, раскаялся в своем поведении, так как впоследствии посылал рисунки людям, к которым вначале относился недостаточно хорошо. Впрочем, сам Теккерей вел себя по отношению к Бальзаку подобным же образом и, кажется, зашел еще дальше; тем не менее они, в сущности, родственные души, хотя это не всегда бывало ясно им самим...

Не терпится узнать, какие у тебя планы на зиму. В случае, если ты поедешь в Антверпен, Брюссель или Париж, обязательно загляни по пути к нам; если же останешься в Голландии, мы, надеюсь, будем встречаться. Зимой здесь тоже очень красиво, и мы, несомненно, сумеем кое-что сделать: если нельзя будет писать на воздухе, поработаем с моделью, скажем, в доме у кого-нибудь из крестьян.

Последнее время я много работал с моделью, так как подыскал людей, которые охотно соглашаются позировать. У меня готовы всевозможные этюды — мужчины, женщины, землекопы, сеятели и т. д. В настоящий момент я много работаю углем и черным карандашом, пробую также сепию и акварель. Не скажу, что ты обнаружишь в моих рисунках успехи, но перемену в них ты несомненно усмотришь...

Я очень удивлюсь, если ты спокойно не проживешь эту зиму в Эттене; лично мое намерение именно таково — я ни в коем случае не поеду за границу. Ведь с тех пор как я вернулся в Голландию, я сделал довольно большие успехи не только в рисовании, но и во многом другом. Вот я и намерен потрудиться здесь еще некоторое время: я провел за границей — в Англии, Франции и Бельгии — так много лет, что мне давно уже пора некоторое время снова побыть на родине...

Уверен, что если бы ты мог приехать на этих днях, пока продолжается листопад, то даже за одну неделю сумел бы сделать что-нибудь очень хорошее. Если решишь приехать, мы все будем в восторге.

 

P 2 Эттен, 15 октября 1881

Итак, ты серьезно намерен еще до рождества отправиться в Брюссель, чтобы писать там обнаженную натуру.

Что ж, я это понимаю, особенно при твоем теперешнем настроении, и отпускаю тебя с легким сердцем. Ce que doit arriver arrivera.1

1 Чему быть, того не миновать (франц.).

Уверен, что ты не должен рассматривать несколько дней, проведенных в Эттене, как пренебрежение своими обязанностями, наоборот, считай само собой разумеющимся, что, находясь здесь, ты не изменишь своему долгу: ведь ни ты, ни я не будем сидеть тут без дела.

Если захочешь, ты сможешь порисовать здесь и фигуру. Не помню, говорил ли я тебе, что мой дядя в Принсенхаге видел маленькие наброски в твоем письме и нашел их очень хорошими, он с удовольствием отметил, что ты делаешь успехи как в рисунке фигуры, так и в пейзаже...

Я держусь того мнения, Раппард, что вначале тебе следует работать с одетой модели. Нет никакого сомнения, что обнаженную модель также следует изучать, и притом основательно, однако в жизни нам приходится иметь дело с одетыми фигурами, разве что ты намерен пойти путем Бодры, Лефевра, Энне и многих других, кто сделал своей специальностью обнаженную натуру. В таком случае тебе, конечно, придется почти исключительно посвятить себя изучению обнаженной модели, и, чем больше ты ограничишь себя, сосредоточиваясь только на ней, тем лучше. Но я в общем-то не думаю, что ты изберешь такой путь: ты слишком глубоко чувствуешь многое другое. Женщина на поле, собирающая картофель, землекоп, сеятель, девушка на улице или дома кажутся тебе настолько прекрасными, что ты едва ли возымеешь желание трактовать их в совсем иной манере, чем ты это делал до сих пор. У тебя слишком глубокое чувство цвета, слишком тонкое восприятие тона, ты слишком пейзажист, для того чтобы пойти по стопам Бодри. Это верно еще и потому, Раппард, что ты, как мне кажется, тоже окончательно осядешь в Голландии. Ты слишком голландец, для того чтобы стать вторым Бодри. Тем не менее, я счастлив узнать, что ты пишешь такие красивые этюды обнаженной фигуры, как те два больших, что я видел: лежащую коричневую и сидящую фигуры. Я сам не прочь бы написать такое. Я высказываю тебе откровенно все, что думаю; ты, со своей стороны, должен платить мне тем же.

Замечание, сделанное тобой по поводу «Сеятеля»: «Этот человек не сеет, а позирует для фигуры сеятеля»,— очень метко. Однако я смотрю на свои нынешние работы исключительно как на этюды с модели и не претендую ни на что иное.

Лишь через год или даже несколько лет я получу возможность сделать сеятеля, который по-настоящему сеет; тут я с тобой согласен.

Ты сообщаешь, что ничего не делал на протяжении двух недель. Мне, конечно, знакомы такие периоды: они у меня тоже бывали прошлым летом, когда я работал над рисунком не непосредственно, а, так сказать, косвенно. Это такое время, когда проходишь через какие-то метаморфозы.

Я видел «Панораму» Месдага. Я был там с художником де Боком, который делал ее вместе с ним; де Бок рассказал мне об инциденте, происшедшем после того, как она была закончена, и этот инцидент показался мне очень забавным.

Знаком ли ты с художником Дестре? Между нами говоря, он воплощение слащавого педантизма. Так вот, однажды этот господин явился к де Боку и высокомерно, снисходительно и медоточиво объявил: «Де Бок, я тоже был приглашен писать эту панораму, но отказался ввиду того, что это так антихудожественно».

На что де Бок ответил: «Господин Дестре, что легче — писать панораму или отказаться писать панораму? Что более художественно — сделать вещь или не сделать ее?» Полагаю, что ответ угодил прямо в цель.

У меня хорошие вести от моего брата Тео. Он шлет тебе горячий привет. Не пренебрегай возможностью поддерживать с ним знакомство и время от времени пиши ему. Он умный, энергичный человек, и я очень сожалею, что он не художник, хотя для самих художников очень хорошо, что существуют такие люди, как он. Ты сам убедишься в этом, если поближе познакомишься с ним...

Я разыскиваю одно стихотворение, кажется, Томаса Гуда: «Песнь о рубашке»; не слышал ли ты случайно о нем, а если слышал, то не можешь ли как-нибудь раздобыть его мне?..

Говоря откровенно, Раппард, я охотно сказал бы тебе: «Оставайся здесь». Хотя у тебя, конечно, могут быть неизвестные мне, но достаточно веские причины не отказываться от своего плана.

Поэтому, рассуждая исключительно с творческой точки зрения, я скажу лишь, что, по моему мнению, ты, как голландец, будешь больше чувствовать себя дома в голландском интеллектуальном окружении и получишь больше удовольствия, работая (будь то фигура или пейзаж) в соответствии с характером нашей страны, чем специализировавшись исключительно на обнаженной фигуре.

Хоть я люблю Бодри и других, например Лефевра и Энне, я безусловно предпочитаю им Жюля Бретона, Фейен-Перрена, Милле, Улисса Бютена, Мауве, Артца, Израэльса и т. д.

Говорю так потому, что уверен: в сущности, ты и сам того же мнения. Ты, конечно, знаешь очень много в различных областях искусства, но и я видел не меньше твоего. Я, так сказать, новичок лишь в искусстве рисования, но тем не менее вовсе не такой уж плохой судья в вопросах искусства вообще, и тебе не следует слишком легко отмахиваться от тех немногих суждений, какие я высказываю. А как я понимаю, самое лучшее для нас с тобой — работать с натуры в Голландии (фигура и пейзаж). Тут мы остаемся сами собой, тут мы у себя дома, тут мы в своей стихии. Чем больше мы узнаем о том, что делается за границей, тем лучше; но мы никогда не должны забывать, что корнями своими уходим в голландскую почву.

 

P 3 Эттен, 2 ноября 1881

Рад, что тебе удалось быстро найти квартиру и ты теперь живешь возле Академии.

Насчет некоего невысказанного вопроса, который я прочел между строк твоей открытки, замечу, что отнюдь не считаю «глупостью» твое решение поступить в вышеупомянутое святилище; напротив, я считаю такое решение мудрым, даже настолько мудрым, что мне почти хочется сказать — чересчур мудрым.

На мой взгляд, было бы куда лучше, если бы ты остался здесь и твоя экспедиция не состоялась, но уж раз ты предпринял ее, я от всей души желаю тебе успеха и не сомневаюсь в нем, невзирая ни на что и quand meme.1

1 Несмотря ни на что (франц.).

Даже усердно посещая занятия в Академии, ни ты, ни другие никогда не станете в моих глазах «академиками» в уничижительном смысле этого слова. Я, разумеется, не принимаю тебя за одного из этих педантов, которых можно назвать фарисеями от искусства и образцом которых, на мой взгляд, является «добряк» Сталларт...

Пожалуйста, не считай меня фанатиком или человеком предвзятым. Конечно, у меня, как и у любого из нас, хватает мужества брать чью-либо сторону: иногда в жизни поневоле приходится высказать то, что думаешь, откровенно выложить свое мнение и держаться его.

Но, принимая во внимание, что я изо всех сил стараюсь видеть во всем сперва бесспорно хорошую сторону и лишь потом, с крайней неохотой, замечаю также и плохую, я беру на себя смелость утверждать, что постепенно выработаю широкий непредубежденный, так сказать, великодушный взгляд на вещи, даже если сейчас еще не дошел до этого. Поэтому я рассматриваю как «une petite misere de la vie humaine» встречу с человеком, который считает, что он всегда прав, и требует, чтобы его всегда считали правым; поэтому же я так сильно сомневаюсь в собственной непогрешимости и непогрешимости всех детей человеческих вообще.

Что касается тебя, то ты, по-моему, тоже стремишься к великодушному, широкому и непредубежденному взгляду на вопросы жизни и особенно искусства. Поэтому я отнюдь не смотрю на тебя как на фарисея в нравственном и художественном смысле.

Тем не менее такие люди, как мы с тобой, при всей чистоте своих намерений, в конце концов также не совершенны и часто совершают очень тяжкие ошибки, а кроме того, находятся под влиянием окружения и обстоятельств. И мы обманывали бы себя, если бы возомнили, что твердо стоим на ногах и что нам нечего опасаться падения.

Мы с тобой думаем, что твердо стоим на ногах, но malheur a nous,1 если мы станем безрассудно храбры и неосмотрительны лишь потому, что уверены — и с некоторым основанием — в наличии у нас известных достоинств. Переоценивая то хорошее, что в нас есть (если оно действительно есть), легко можно прийти к фарисейству.

l Горе нам (франц.).

Когда в Академии или еще где-нибудь ты пишешь энергичные этюды с обнаженной модели вроде тех, которые показывал мне, когда я рисую людей, копающих картошку на поле, мы делаем хорошие вещи, благодаря которым добьемся успеха. Но мне кажется, мы должны становиться особенно недоверчивы и держаться особенно начеку по отношению к самим себе, как только замечаем, что стоим на верном пути.

В таком случае мы должны сказать себе: «Мне надо быть особенно осторожным, потому что я такой человек, который способен сам себе все испортить своей неосмотрительностью именно в тот момент, когда все по видимости идет хорошо». Каким же образом должны мы соблюдать осторожность? Этого я точно определить не могу, но я самым решительным образом держусь того мнения, что в упомянутом выше случае необходимо соблюдать осторожность, ибо то, на чем я настаиваю, я познал на основании моего собственного горького опыта, ценой собственных страданий и стыда...

Итак, я одобряю твое решение писать обнаженную натуру в Академии именно потому, что уверен: в отличие от фарисеев, ты не сочтешь себя праведником и не станешь смотреть на тех, чьи взгляды отличаются от твоих, как на людей незначительных. К этому убеждению, которое становится все более глубоким, меня привели не твои слова и уверения, а твоя работа...

И все-таки мне хотелось бы, чтобы ты писал обыкновенных людей в одежде. Нисколько не удивлюсь, если ты преуспеешь именно в этом: я часто думаю о том клерке, портрет которого ты нарисовал во время проповеди досточтимого и ученого отца Кама. Но с тех пор я не видел у тебя подобных рисунков. А жаль! Уже не исправился ли ты случайно и не стал ли прислушиваться к проповедям, вместо того чтобы обращать все внимание на проповедника и его аудиторию?

 

P 4 Эттен, 12 ноября 1881

Не получив от тебя до сих пор письма, я подумал: «Наверно, Раппарду пришлось не по вкусу мое последнее письмо: в нем, видимо, содержалось нечто такое, от чего он пришел в скверное настроение». Qu'y faire? Но предположим, я прав. Разве это хорошо с твоей стороны? Я, конечно, не всегда могу разобраться, верны или неверны мои рассуждения, уместны они или неуместны. Но я знаю одно: как бы грубо и резко я ни выражался в письмах к тебе, я питаю к тебе такую горячую симпатию, что, спокойно прочитав и перечитав мое послание, ты всегда увидишь и почувствуешь, что человек, который говорит с тобой таким образом, не враг тебе. А зная это, совершенно невозможно не извинить или даже не проглотить некоторые выражения, пусть немножко грубые или резкие, которые впоследствии, возможно, покажутся тебе менее грубыми и резкими, чем вначале.

Как ты думаешь, Раппард, почему я пишу тебе и говорю с тобой таким образом? Неужели потому, что я норовлю поймать тебя в ловушку, что я соблазнитель, который хочет, чтобы ты свалился в волчью яму; или потому, что у меня, напротив, есть веские основания думать: «Раппард пытается совершить прогулку по очень скользкому льду»? Да, я хорошо знаю, что существуют люди, которые не только твердо стоят на очень скользком льду, но даже выкидывают на нем tours de force;1 но даже если ты твердо держишься на ногах (я не утверждаю, что это не так), я все же предпочел бы, чтобы ты шел по тропинке или мощеной дороге, а не по льду.

1 Фокусы, акробатические номера (франц.).

Прошу тебя, не злись и дочитай до конца; а если уж рассердишься, то не рви письмо, а сначала сосчитай до десяти: один, два, три, и так далее.

Это успокаивает, что очень важно: дальше последует нечто действительно страшное. Вот что я хочу сказать.

Раппард, я верю, что, хотя ты работаешь в Академии, ты все более упорно пытаешься стать настоящим реалистом и что даже в Академии ты будешь держаться за реализм, хотя сам и не сознаешь этого. Незаметно для тебя Академия становится докучной любовницей, которая мешает пробуждению в тебе более серьезного, горячего и плодотворного чувства. Пошли эту любовницу ко всем чертям и без памяти влюбись в свою настоящую возлюбленную — Даму Натуру или Реальность.

Уверяю тебя, что я тоже без памяти влюбился в эту Даму Натуру или Реальность и с тех пор чувствую себя глубоко счастливым, хотя она все еще упорно сопротивляется, не хочет меня, и я частенько получаю нахлобучку, пытаясь раньше времени назвать ее своею. Следовательно, я не могу сказать, что уже завоевал ее надолго, но смею утверждать, что ухаживаю за ней и пытаюсь подобрать ключ к ее сердцу, несмотря на весьма ощутительные отповеди.

Но не думай, что существует только одна женщина по имени Дама Натура или Реальность; нет, это только фамилия целого семейства сестер с различными именами. Так что нам нет нужды быть соперниками.

Ясно, дорогой мой? Разумеется, все это, как ты понимаешь, говорится в чисто аллегорическом смысле.

Так вот, на мой взгляд, существует два рода любовниц. Есть такие, с которыми занимаешься любовью, все время сознавая, что с одной или даже с обеих сторон нет постоянного чувства и что ты не отдаешься своему увлечению полностью, безусловно и безоговорочно. Такие любовницы расслабляют человека, они льстят и портят его; они подрезают крылья очень многим мужчинам.

Любовницы второго рода совершенно не похожи на первых. Это collets montes — фарисейки, иезуитки! Это женщины из мрамора, сфинксы, холоднокровные гадюки, которые хотят раз и навсегда связать мужчину по рукам и ногам, не платя ему со своей стороны безоговорочным и полным подчинением. Такие любовницы — сущие вампиры: они леденят и превращают в камень.

Я уже оговорился, старина, что все это следует понимать в чисто аллегорическом смысле. Итак, я приравниваю любовниц первого рода, подрезающих мужчинам крылья, к тому направлению в искусстве, которое переходит в банальность; любовниц же второго рода, les collets montes, что леденят и превращают в камень, я приравниваю к реальности в академическом смысле или — если ты хочешь, чтобы я подсластил пилюлю, — к академической нереальности; впрочем, сахар все равно не прилипает к пилюле, и, боюсь, ты разглядишь ее сквозь тонкий его слой. Пилюля, конечно, горькая, но зато очень полезная — это хинин.

Понял, старина?

Однако, благодарение богу, помимо этих двух женщин существуют и другие — из семейства Дамы Натуры или Реальности, однако, чтобы завоевать одну из них, нужна большая душевная борьба.

Они требуют от нас ни больше ни меньше, как всего сердца, души и разума, всей любви, на которую мы способны; при этом условии они подчиняются нам. Эти дамы просты, как голуби, и в то же время мудры, как змии (Матф., X, 16); они прекрасно умеют отличать тех, кто искренен, от тех, кто фальшивит.

Эта Дама Натура, эта Дама Реальность обновляет, освежает, дает жизнь!

Есть люди — и мы с тобой, Раппард, вероятно, принадлежим к ним, — которые, лишь полюбив по-настоящему, начинают сознавать, что до этого у них были только любовницы первого или второго рода, и которые сознательно или бессознательно, но всегда достаточно знакомы с представительницами обоих этих родов.

Словом, соответственно моей аллегории, ты сейчас связался с любовницей, которая леденит тебя, сосет твою кровь, превращает тебя в камень.

Поэтому говорю тебе, дружище, ты должен вырваться из объятий этой мраморной (А вдруг она гипсовая? Какой ужас!) женщины, иначе окончательно замерзнешь.

Помни истину: если даже я — соблазнитель, роющий глубокую яму, в которую ты должен упасть, не исключено, что яма эта может оказаться кладезем, где обитает истина. Вот так-то, старина. Думаю, что твоя любовница обманет тебя, если ты дашь обратить себя в рабство. Пошли-ка ее ко всем чертям, и чем скорее, тем лучше. Но повторяю, толкуй все сказанное в чисто аллегорическом смысле...

Недавно я сделал рисунок «Завтрак»; отдыхающий рабочий, который пьет кофе и отрезает себе кусок хлеба. Рядом, на земле, лопата, принесенная им с поля.

И все-таки женщина, которую, судя по твоим словам, ты любишь, друг мой, и которая пока что является твоим идеалом, слишком холодна. Она именно такова, как я представлял ее себе: мрамор, гипс, в лучшем случае сомнамбула. Словом, все, что угодно, только не живое существо.

Итак, ты утверждаешь следующее: откуда она взялась? С небес. Где обитает? Повсюду. К чему стремится? К красоте и возвышенности.

Слава богу, ты, по крайней мере, искренен и, сам того не подозревая, соглашаешься со мной в том, что избрал себе любовницу из тех, кого я именую collets montйs и т. д.

Да, ты описал ее совершенно правильно. Но до чего же фарисейка эта красивая дама и до чего же ты влюблен в нее. Экая жалость!

«Сударыня, кто вы такая?» — «Я — Красота и Возвышенность». — «Мне ясно, красивая и возвышенная дама, что вы считаете себя именно такой. Скажите только, таковы ли вы на самом деле? Я охотно допускаю, что в определенные критические минуты, скажем, в дни большого горя или радости, человек может почитать себя и красивым и возвышенным; надеюсь, я принадлежу к тем, кто способен оценить такие качества. Почему же, несмотря на все это, вы оставляете меня холодным и равнодушным, сударыня? Я уверен, что я не чересчур толстокож: я встречал немало женщин, порою даже не хорошеньких и далеко не возвышенных, которые очаровывали меня. Но вы-то, сударыня, ни в коей мере не очаровываете меня. Человеку не подобает избирать своим ремеслом красоту и возвышенность!

Сударыня, я вовсе не люблю вас и, кроме того, не верю, что вы умеете любить, если говорить не о любви на академических небесах, а о настоящей близости — где-нибудь в кустах или у домашнего очага. Нет, госпожа Красота и Возвышенность, о настоящей любви вы ничего не знаете. Видите ли, сударыня, я всего лишь человек с человеческими страстями, и пока я хожу по земле «в этом мире», у меня нет времени заниматься небесной и мистической любовью, потому что я испытываю чувства более земного и откровенного характера.

Признаюсь, мне тоже нужны красота и возвышенность, но еще больше — кое-что иное, например доброта, отзывчивость, нежность. Есть ли в вас все это, моя милая фарисейка? Склонен сомневаться. А кроме того, скажите мне, пожалуйста, сударыня, действительно ли вы обладаете телом и душой? Ей-богу, я склонен сомневаться и в этом.

Послушайте, прелестная дама, утверждающая, что ваши заветные стремления — Красота и Возвышенность (которые, однако, могут быть только результатом стремлений, а не самими стремлениями), откуда бы вы ни явились, вы несомненно происходите не из лона живого бога и тем более не из чрева женщины. Вон отсюда, сфинкс, изыди немедля, ибо говорю тебе — ты не что иное, как выдумка. Ты не существуешь («Le tiaple n'eczisde boind»1), как сказал бы Нюсинген. Но если ты действительно существуешь, если ты все-таки от кого-то произошла, то уверена ли ты, что твоим прародителем не является сам отец лжи Сатана? Разве в тебе меньше от ехидны и от змеи, чем в нем самом, моя прекрасная, моя возвышенная дама?..» Спроси ее, добра ли она и полезна, любит ли она и нуждается ли в любви. Тогда она смутится, и если ответит «да», значит, солжет.

1 Искаженная немецким акцентом французская фраза: «Le diable n'existe point» — «Дьявола не существует».

А откуда появилась та, другая, не похожая на даму с вышеописанными стремлениями?

Я далек от того, чтобы отрицать ее божественность и бессмертие: я, безусловно, верю в них и в первую очередь в них; но, с другой стороны, она в то же время совершенно земное существо, она — женщина, рожденная женщиной.

Где она обитает? Я отлично знаю — где: рядом с любым из нас. Каковы ее стремления? Что я о них знаю, и как я могу объяснить их? Я предпочел бы промолчать, но поскольку я должен говорить, скажу, что они, на мой взгляд, таковы: любить и быть любимой, жить и давать жизнь, обновлять ее, возвращать, поддерживать, работать, отвечая пылом на пыл и, самое главное, быть доброй, полезной, на что-то годиться, хотя бы, например, на то, чтобы разжечь огонь в очаге, дать кусок хлеба с маслом ребенку и стакан воды больному.

Но ведь все это тоже очень красиво и возвышенно! Да, но она не знает этих слов; более того, она считает, что все это совсем естественно, она не делает этого нарочито, в ее намерения не входит поднимать вокруг себя шум: она думает, что никто не обращает на нее внимания. Эти ее «рассуждения», как видишь, не слишком блистательны, не слишком изысканны, зато чувства ее всегда подлинны. То know what's her duty she does not go to her head, she goes to her heart...1

У меня есть также много возражений против различных твоих догм, но, понимая, что при данных обстоятельствах моей главной bete noire2 является упомянутая любовница, я оставлю твои догмы в покое. Мне кажется, что если бы ты выпроводил госпожу Красоту и Возвышенность и полюбил ту, другую, новое чувство вложило бы тебе в голову и сердце совсем иные догмы. И некоторые признаки наводят меня на мысль, что, как бы сильно ты ни был привязан к твоей госпоже Красоте и Возвышенности, ты недолго выдержишь в ее обществе, если только она не успеет оледенить, превратить в камень и поработить тебя. Последнее я считаю не очень вероятным: для этого у тебя слишком много здравого смысла. Будь осторожен: не забывай погреться (в качестве маленькой предосторожности от леденящего соседства твоей дамы) и почаще гуляй (особенно если почувствуешь, что каменеешь). Словом, напоминаю: береженого бог бережет. Не сердись на сказанное мною — я добавил бы «ради твоего же блага», если бы это выражение не звучало так академически.

1 О том, в чем состоит ее долг, она спрашивает несвой разум, но сердце (англ.).

2 Что-то особо ненавистное (франц.).

 

P 5 Эттен, 21 ноября 1881

На этот раз поговорим о вещах менее отвлеченных: я хочу обсудить с тобой некоторые факты. Ты пишешь, что Тен Кате говорил с тобой о тех же делах, что я. Прекрасно! Но если этот господин Тен Кате — тот человек, которого я однажды видел несколько минут у тебя в мастерской, то я весьма сомневаюсь, чтобы у нас с ним были, по существу, одни и те же взгляды. Это человечек маленького роста с черными или, по крайней мере, темными волосами, одетый в черную пару? Тебе следует знать, что у меня есть привычка очень тщательно приглядываться к внешности человека, для того чтобы добраться до его истинного духовного содержания. Однако я видел — если вообще видел — этого господина Тен Кате только раз и то очень мимолетно; поэтому я не могу делать никаких заключений по поводу него. Если он в некоторых отношениях говорил тебе то же, что я, — тем лучше. Твой ответ на мое письмо есть, в сущности, ответ лишь наполовину; тем не менее благодарю и за него. Думаю, что ты когда-нибудь дашь мне и вторую половину ответа, но это будет не скоро. Вторая половина, несомненно, окажется длиннее той, которую я получил, и much more satisfactory.1

1 Куда более удовлетворительной (англ.).

Предположим, что когда-нибудь ты в добрый час покинешь Академию; думаю, что тогда ты столкнешься с очень своеобразной трудностью, которая отчасти знакома тебе уже сейчас. Человек, подобно тебе, регулярно работающий в Академии, не может не почувствовать себя выбитым из привычной колеи, если он вынужден каждый день ставить или скорее создавать себе новую задачу, после того как долгое время твердо знал, что является его задачей на каждый данный день. Такое выискивание себе работы — отнюдь не легкое дело, особенно когда им приходится заниматься неделями и месяцами. Словом, меня не удивит, если ты иногда будешь чувствовать себя так, словно почва уходит у тебя из-под ног. Думаю, впрочем, что ты не из тех, кто впадает в панику из-за такого естественного явления, и что ты скоро восстановишь свое душевное равновесие.

Однако когда ты раз и навсегда, бесповоротно и безоговорочно уйдешь в реальность (а уж если ты уйдешь в нее, то никогда не вернешься обратно), ты начнешь говорить с теми, кто продолжает льнуть к Академии, точно так же, как говорит Тен Кате, точно так же, как говорю я.

Ведь из того, что ты сообщил о господине Тен Кате, я заключаю, что его рассуждения могут быть сведены к следующему: «Раппард, оставь колебания и бесповоротно погрузись в реальность».

Твоя подлинная стихия — открытое море, и даже в Академии ты ведешь себя в соответствии с твоим подлинным характером и натурой; вот почему почтенные господа академики никогда не признают тебя, а попытаются отделаться от тебя пустыми разговорами.

Господин Тен Кате — моряк неопытный, а я и подавно: мы еще не умеем вести судно и маневрировать так, как нам хотелось бы; но если мы не потонем и не разобьемся о рифы в кипящих бурунах, мы станем хорошими моряками. Тут уж ничего не поделаешь: каждый, кто рискует выйти в открытое море, должен пройти через период тревог и блужданий на ощупь. Вначале рыба ловится плохо или не ловится совсем, но мы все же знакомимся со своим маршрутом и учимся вести наше маленькое судно по курсу — для начала это необходимо. Но не сомневайся, через некоторое время мы поймаем уйму рыбы и притом крупной!

Думаю, впрочем, что господин Тен Кате забрасывает свои сети в погоне за рыбой другого сорта, чем та, которую ловлю я: по-моему, у нас разные темпераменты. Разумеется, у каждого рыбака своя специальность, но время от времени рыба одной породы попадает в сети, расставленные на рыбу другой породы, и наоборот; таким образом, не исключено, что иногда у нас бывает схожий улов.

Так вот, тебе подчас перестают нравиться сеятели, швеи и землекопы. Ну и что из того? Со мной бывает то же самое, хотя у меня это «подчас перестают нравиться» в значительной мере перевешивается энтузиазмом. Для тебя же эти два фактора имеют, кажется, равный вес.

Сохранил ли ты мои писульки? Если у тебя есть свободная минута и если они не погибли в огне, советую тебе перечитать их, хотя такой совет в моих устах и может показаться претенциозным. Я ведь писал их не без серьезных намерений, хотя и не боялся при этом откровенно высказывать свои мысли и давать свободу своему воображению. Ты утверждаешь, что в душе я фанатик и что я, вне всякого сомнения, проповедую определенную доктрину.

Что ж, если ты хочешь воспринимать это таким образом — не возражаю: когда доходит до сути дела, я не стыжусь своих чувств и не краснею, признаваясь в том, что я человек со своими принципами и своим кредо. Но куда стремится толкнуть людей и в особенности меня самого мой фанатизм? В открытое море! А какую доктрину я проповедую? Друзья мои, отдадим нашему делу всю душу, будем работать от всего сердца и преданно любить то, что любим.

Любить то, что любим — каким излишним кажется этот призыв, и в какой огромной степени он тем не менее оправдан!

Ведь есть такое множество людей, которые тратят свои лучшие силы на то, что недостойно их, и относятся к тому, что любят, как мачеха, вместо того чтобы полностью отдаться непреодолимой склонности сердца. А мы пытаемся усмотреть в подобном поведении «твердость характера» и «силу разума», тратим свою энергию на недостойную тварь, упорно пренебрегая своей настоящей возлюбленной, и проделываем все это с «самыми чистыми намерениями», полагая, что мы обязаны это делать из «нравственных побуждений» и «чувства долга!»

 

P 6 23 ноября 1881

Перечитывая твои письма, особенно последнее, я нашел в них такие живые и забавные остроты, что меня разбирает нетерпение продолжить нашу переписку.

Так, так! Значит, в конечном счете, я фанатик! Очень хорошо, что твои слова попали в цель, ну просто навылет пробили мою шкуру! Que soit! Благодарю тебя за твое открытие! Раньше я не смел этому верить, но ты мне все разъяснил: раз я фанатик, значит, у меня есть воля, убеждение, я иду в определенном направлении и не довольствуюсь этим, но хочу, чтобы и другие следовали за мной! Я — фанатик? Вот и слава богу! Прекрасно, с данной минуты я постараюсь только им и быть! А кроме того, мне хочется, чтобы моим спутником был мой друг Раппард — для меня совсем не безразлично, упущу я его из виду или нет. Не полагаешь ли ты, что я прав?

Я, конечно, чересчур поспешил, заявив, что хочу гнать людей в «открытое море» (см. мое предыдущее письмо). Если бы я занимался только этим, я был бы жалким варваром. Но тут есть одно обстоятельство, которое делает мои желания более разумными. Человек не может долго болтаться в открытом море — ему необходима маленькая хижина на берегу, где его, сидя у горящего очага, ждут жена и дети.

А знаешь, Раппард, куда я гоню себя самого и пытаюсь также гнать других? Я хочу, чтобы все мы стали рыбаками в том море, которое называется океаном реальности. С другой стороны, я хочу, чтобы у меня и моих спутников, которым я время от времени докучаю, была вот такая маленькая хижина. Самым решительным образом хочу! И пусть в этой хижине будет все, что я перечислил! Итак, открытое море и ото пристанище на берегу или это пристанище на берегу и открытое море. А что касается доктрины, которую я проповедую, то эта моя доктрина: «Друзья, давайте любить то, что любим» — основана на аксиоме. Я считал излишним напоминать об этой аксиоме, но для ясности приведу и ее. Эта аксиома: «Друзья, мы любим».

 

P 9 [Июнь 1882]

Пришло письмо насчет моих рисунков, но денег я получил еще меньше, чем ожидал, хотя и рассчитывал всего на 30 гульденов за семь листов. Я получил 20 гульденов и нагоняй в придачу: «Подумал ли я о том, что такие рисунки не могут представлять собой никакой продажной ценности?»

Я думаю, ты согласишься со мной, что времена сейчас нелегкие, и такие случаи (а бывают и похуже: в сравнении с тем, что достается многим другим, 20 гульденов еще можно назвать щедростью) не слишком-то ободряют человека.

Искусство ревниво, оно требует от нас всех сил; когда же ты посвящаешь их ему, на тебя смотрят, как на непрактичного простака и еще черт знает на что. Да, от всего этого во рту остается горький вкус.

Ну, да ладно, все равно надо пробиваться дальше.

Я ответил моему корреспонденту, что не претендую на знакомство с продажной ценностью вещей; поскольку он, как торговец, говорит, что мои рисунки не представляют собой продажной ценности, я не хочу ни противоречить ему, ни спорить с ним, так как лично придаю больше значения художественной ценности и предпочитаю интересоваться природой, а не высчитывать цены и определять коммерческую прибыль; если же я все-таки заговорил с ним о цене и не мог отдать свои рисунки бесплатно, то лишь потому, что у меня, как и у всех людей, есть свои человеческие потребности: мне требуется еда, крыша над головой и тому подобное. Поэтому я считал своим долгом оговорить эти маловажные обстоятельства. Затем я прибавил, что не намерен навязывать ему свою работу вопреки его желаниям и готов послать ему другие рисунки, хотя в равной мере готов и примириться с отказом от его услуг.

Я совершенно уверен, что такое мое поведение будет сочтено неблагодарностью, грубостью и нахальством и что, как только зайдет речь на эту тему, я услышу примерно такие упреки: «Твой дядя в Амстердаме питал насчет тебя такие благие намерения, был так добр к тебе, оказал тебе такую помощь, а ты из-за непомерных претензий и упрямства проявил такую неблагодарность по отношению к нему, что во всем виноват ты один, и т. д., и т. д.»

Дружище Раппард, я, в сущности, не знаю, что мне делать после такого инцидента — смеяться или плакать. Я считаю его чрезвычайно характерным. Конечно, эти богатые торговцы — люди пристойные, честные, справедливые, лояльные, чувствительные, а мы — просто несчастные дураки, которые сидят и рисуют в деревне, на улице, в мастерской, с раннего утра до поздней ночи, иногда на солнцепеке, иногда под снегом; к тому же нам чуждо чувство признательности, здравый смысл и, главное, «пристойные манеры». Ладно, что поделаешь!

 

P 11 Воскресенье, вечер [до 15 августа 1882]

Некоторое время тому назад у нас была выставка произведений французского искусства из частных коллекций: Добиньи, Коро, Жюль Дюпре, Жюль Бретон, Курбе, Диаз, Жак, Т. Руссо; их работы действовали на меня вдохновляюще, но не помешали мне с грустью подумать о том, что эти верные ветераны уходят один за другим.

Коро уже нет, Т. Руссо, Милле, Добиньи отдыхают после долгих трудов. Жюль Бретон, Жюль Дюпре, Жак, Эд. Фрер еще в строю, но долго ли им носить блузу художника? Все они престарелые люди, стоящие одной ногой в могиле. А их преемники, достойны ли они этих первых поистине современных мастеров? Ну что ж, тем больше у нас причин энергично взяться за дело и не раскисать.

 

P 12 [Около 15 сентября 1882}

Я положил много усилий на коллекционирование произведений, касающихся шахтеров. «Забастовка углекопов» и английский рисунок на тему катастрофа в шахте — самые лучшие среди них, хотя такие сюжеты встречаются нередко. Мне бы хотелось со временем самому делать подобные этюды. Дай мне знать, Раппард, серьезно ли ты намерен поехать со мной, в случае если я, скажем, месяца на два отправлюсь в край углекопов — Боринаж?

Край этот — не райские кущи, и поездка туда — не увеселительная прогулка; тем не менее я буду счастлив предпринять ее, как только почувствую, что приобрел достаточную сноровку и научился с молниеносной быстротой изображать людей за работой: я ведь знаю, что там можно найти много замечательных сюжетов, которых почти или вернее никогда не разрабатывали другие художники. Но поскольку в таком краю предстоит столкнуться со всевозможными трудностями, было бы весьма полезно отправиться туда вдвоем.

В данный момент обстоятельства не позволяют мне совершить эту поездку, но мысль о ней глубоко засела у меня в голове. Последнее время я часто работал на берегу — рисовал или писал, и меня все больше и больше влечет к себе море.

Не знаю, что подсказывает тебе твой опыт общения со здешними художниками, но я неоднократно наблюдал, как злобно они нападают на все, что именуют «иллюстративностью», причем то, как они это делают, ясно доказывает, что они совершенно незнакомы с ремеслом иллюстратора и не имеют ни малейшего представления о том, что происходит в этой области.

Более того, они даже не соглашаются или, вернее, не желают дать себе труд посмотреть на сами произведения, а если уж смотрят их, то впечатление задерживается у них в голове лишь на короткое время, а затем полностью исчезает.

Мой же опыт общения с тобой подсказывает мне, что ты смотришь на эти вещи совершенно иначе.

Вчера я разыскал у себя еще несколько вещей Лансона: «Раздача супа», «Встреча тряпичников», «Уборщики снега»; ночью я встал, чтобы снова посмотреть на них — такое сильное впечатление они на меня произвели.

Поскольку я сам работаю в этом жанре и пытаюсь делать вещи, которые все больше меня интересуют — сцены на улице, в залах ожидания третьего класса, на берегу, в больнице, — то к этим черно-белым бытописцам народа, как то: Поль Ренуар, Лансон, Доре, Морен, Гаварни, дю Морье, Ч. Кип, Ховард Пил, Хопкинс, Херкомер, Френк Холл и бесчисленное множество других, я питаю особенно глубокое и все более возрастающее уважение.

Ты в какой-то мере чувствуешь, вероятно, то же самое. Во всяком случае, мне всегда приятно видеть, что ты работаешь над столь симпатичными мне сюжетами, и по временам искренне огорчаюсь из-за того, что мы живем так далеко друг от друга и сравнительно мало общаемся.

 

P 13 [Сентябрь — октябрь 1882}

Твое долгожданное письмо было вручено мне минуту тому назад; отвечаю на него сразу же, так как мне не терпится поболтать с тобой.

Ты спрашиваешь, много ли у меня произведений немцев. Недавно, в связи с некоторыми этюдами фигур, сделанными мною, я написал брату о Вотье и кое-каких других немцах фактически то же самое, что пишешь ты.

Я сказал ему, что был на выставке акварели, где видел много вещей итальянцев. Все это сделано ловко, очень ловко и тем не менее оставляет у меня ощущение пустоты. Поэтому я написал брату: «Старина, что это было за чудесное время, когда в Эльзасе организовался клуб художников: Вотье, Кнаус, Юндт, Георг Сааль, ван Мейден и в особенности Брион, Анкер и Т. Шулер, которые делали преимущественно рисунки, так сказать, объясняемые и поддерживаемые художниками другого рода, а именно такими писателями, как Эркманн — Шатриан и Ауэрбах. Конечно, итальянцы искусны, очень искусны, но где их настроение, их человеческие чувства? Мне приятнее смотреть на маленький серый набросок Лансона, на каких-нибудь тряпичников, которые едят суп на улице под дождем или снегом, чем на пышные страусовые перья всех этих итальянцев, которые, по-видимому, размножаются с каждым днем, в то время как более здравомыслящие художники так же редки, как всегда».

Поверь, Раппард, я предпочел бы служить лакеем в ресторане, чем изготовлять акварели на манер некоторых итальянцев. Не скажу того же о всех них, но я уверен, что ты согласишься со мной в оценке направления и целей этой школы. Мои слова отнюдь не означают, что я не ценю многих из них — я имею в виду художников, в чьих вещах есть нечто от Гойи, например Фортуни, Морелли, иногда даже Тапиро, Хейльбута, Зюса и т. д.

Я впервые увидел эти вещи лет десять-двенадцать тому назад, когда служил у Гупиля. Тогда я находил их великолепными и восхищался ими даже больше, чем тщательно проработанными произведениями немецких и английских художников, Рохюссена или Мауве. Но я уже давно переменил свое мнение, потому что, на мой взгляд, итальянские художники немного напоминают птиц, умеющих тянуть только одну ноту, а я испытываю гораздо больше симпатии к жаворонкам и соловьям, которые менее шумно и более страстно говорят нам куда больше. При всем том произведений немцев у меня очень немного — хорошие вещи времен Бриона теперь трудно найти.

В свое время я собрал коллекцию гравюр на дереве, по преимуществу упомянутых выше мастеров, но, покидая Гупиля, я подарил ее своему другу англичанину, о чем теперь страшно сожалею. Если хочешь иметь кое-что очень красивое, закажи в конторе «Illustration» «Вогезский альбом» по рисункам Т. Шулера, Бриона, Валентена, Юндта и т. д. Стоит он, кажется, 5 фр., но боюсь, что он уже распродан. Во всяком случае справиться стоит. Вполне возможно, что цена сейчас повысилась; для просмотра его не высылают, поэтому сам я не рискую выписать его.

Мне известны лишь немногие подробности жизни английских рисовальщиков; я хочу сказать, что не могу изложить биографию ни одного из них.

Тем не менее, пробыв в Англии целых три года и просмотрев целую кучу их работ, я многое знаю о них и их произведениях. Оценить их в полной мере, не прожив долгое время в Англии, почти невозможно.

У этих англичан совершенно особые чувства, восприятие, манера выражения, к которым надо привыкнуть: но, уверяю тебя, изучать их стоит труда, потому что они — великие художники. Ближе всего к ним стоят Израэльс, Мауве и Рохюссен, но все равно картина, скажем, Томаса Феда совершенно непохожа на полотно Израэльса, рисунок Пинуэлла, Морриса или Смолла выглядит иначе, чем рисунок Мауве, а Гилберт или дю Морье отличаются от Рохюссена.

Кстати о Рохюссене. Я видел у него замечательный рисунок: французские генералы в старой голландской ратуше требуют сведений и бумаг у бургомистра и синдиков города. Я нахожу эту вещь такой же прекрасной, как, например, сцену в доме директора Вагнера в «Г-же Терезе» Эркманна — Шатриана. Я знаю, что одно время ты не очень высоко ценил Рохюссена; но я уверен, что, когда ты посмотришь самые значительные его рисунки, ты горячо полюбишь его.

Для меня английские рисовальщики значат в искусстве столько же, сколько Диккенс в литературе. Они отличаются точно таким же благородным и здоровым чувством, и к ним все время возвращаешься снова. Мне очень хотелось бы, чтобы ты как-нибудь на досуге просмотрел всю мою коллекцию.

Когда видишь много работ англичан сразу, начинаешь особенно отчетливо понимать их: тогда они говорят сами за себя и становится ясно, что за великолепное целое представляет собой эта школа художников. Точно так же надо прочесть Диккенса, Бальзака или Золя целиком, для того чтобы стала понятна каждая их книга в отдельности.

Сейчас, например, у меня имеется не меньше пятидесяти листов, посвященных Ирландии. Мимо каждого из них в отдельности можно пройти равнодушно, но когда видишь их вместе, они поражают тебя.

Я не знаю портрета Шекспира работы Менцеля, но я очень хотел бы посмотреть, насколько один лев понял другого. Работы Менцеля роднит с Шекспиром хотя бы одно то, что они такие живые. У меня есть маленькое издание Фреда и большое Менцеля. Когда в следующий раз приедешь в Гаагу, привези с собой, пожалуйста, портрет Шекспира.

Гравюр, о которых ты пишешь, у меня нет, за исключением Регаме, Хейльбута и Маркетти; Жаке у меня тоже нет.

Нет у меня и Уистлера, но в свое время я видел несколько очень красивых его гравюр, фигур и пейзажей.

Марины Уилли в «Graphic», о которых ты пишешь, меня тоже поразили.

«Поле вдовы» Боутона я знаю. Очень красиво. Моя голова настолько полна всем этим, что я стараюсь устроить свою жизнь так, чтобы иметь возможность писать вещи из повседневной жизни — то, что изображал Диккенс и рисуют художники, которых я упомянул. Милле говорит: «В искусстве надо жертвовать своей шкурой». Да, искусство требует, чтобы человек целиком жертвовал собой. Я ввязался в борьбу, я знаю, чего хочу, и болтовня по поводу того, что именуют «иллюстративностью», не собьет меня с толку. Я почти полностью перестал общаться с художниками, хотя и не могу точно объяснить, почему и как это произошло. Обо мне думают бог знает что и распространяют самые эксцентричные и скверные слухи; из-за этого я по временам чувствую себя одиноким и покинутым, но, с другой стороны, получаю возможность сосредоточить свое внимание на вещах, которые вечны и неизменны, иными словами, на вечной красоте природы.

Я часто вспоминаю старую историю про Робинзона Крузо, который не потерял мужества в своем одиночестве и сумел найти себе определенный круг деятельности, так что искания и труды придали его жизни смысл и активный характер.

Последнее время я занимался рисованием и акварелью, затем делал множество рисунков фигуры с модели и набросков на улице. Кроме того, мне довольно часто позировал один человек из богадельни.

Мне уже давно пора вернуть тебе книгу Шарля Роберта «Рисование углем». Я прочел ее несколько раз, но уголь дается мне нелегко, и я предпочитаю работать плотницким карандашом. Я хотел бы посмотреть, как работают углем: рисунки, сделанные им, очень быстро становятся у меня вялыми, и это, вероятно, вызвано чем-то таким, что можно было бы легко устранить, имей я возможность поглядеть, как работают углем другие.

В следующий твой приезд мне придется порасспросить тебя на этот счет.

Тем не менее я был рад прочесть книгу Роберта и совершенно согласен с автором: уголь действительно чудесный материал для работы, и мне хотелось бы знать только, как лучше употреблять его.

Возможно, что в один прекрасный день я, наконец, узнаю это, а также целый ряд других вещей, которые пока еще неясны для меня.

Словом, возвращаю книгу с благодарностью. Прилагаю к ней несколько гравюр на дереве, среди них две немецкие — Маршала. Гравюры Лансона и Грина, в особенности «Углекопов», я нахожу просто прекрасными.

Если у тебя есть дубликаты, пожалуйста, не забудь прислать их мне.

Если прочтешь что-нибудь, заслуживающее внимания, пожалуйста, сообщи мне: я ведь, в сущности, совершенно неосведомлен о том, что издается в наши дни. О литературе предыдущих лет я знаю несколько больше. Во время болезни и после нее я с восторгом читал Золя. Раньше я считал Бальзака уникальным явлением, но теперь вижу, что у него есть преемники. И все же, Раппард, как далеки времена Бальзака и Диккенса, Гаварни и Милле! С тех пор как эти люди вкусили вечный покой, прошло не так уж много времени; однако, с тех пор как они начали работать, утекло очень много воды и произошли большие перемены, хоть я и не сказал бы, что к лучшему. Однажды я прочел у Элиот: «Это умерло, но я думаю об этом, как о живом». По-моему, то же самое можно сказать и о том периоде, о котором я пишу. Вот почему я так люблю, например, Рохюссена. Ты пишешь об иллюстрировании сказок. А знаешь ли ты, что Рохюссен сделал несколько превосходных акварелей — сцены из немецких легенд? Я знаю его серию «Ленора», где блистательно передано настроение. К несчастью, в обращении имеется очень мало значительных рисунков Рохюссена: их гораздо скорее можно обнаружить в папках богатых коллекционеров. Как только ты мало-мальски энергично займешься коллекционированием гравюр на дереве, ты, конечно, услышишь всяческую ученую болтовню об «иллюстративности». Но что происходит с гравюрами на дереве? Хорошие попадаются все реже, доставать их все труднее, и люди, которые охотятся за ними, в конце концов перестают находить их. На днях я видел полный комплект серии Доре «Лондон». Уверяю тебя, это великолепно и благородно по настроению. Пример — «Ночлежка для бедняков», которая, по-моему, у тебя есть; во всяком случае, ты можешь достать ее...

Прилагаю к письму несколько исключительно хороших Моренов и старых Доре — листы, которые попадаются все реже и реже...

Так вот, посылая тебе их, я считаю не лишним прибавить, что в этих засаленных гравюрах на дереве чувствуется аромат времен Гаварни, Бальзака и Виктора Гюго, нечто от почти позабытой ныне «Богемы», к которой я испытываю глубокое почтение. Каждый раз, когда я вижу эти листы, они побуждают меня делать все, что я могу, и энергично браться за работу.

Конечно, я тоже вижу разницу между рисунком Доре и рисунком Милле, но один не исключает другого.

Между ними есть не только разница, но и сходство. Доре умеет моделировать торс и передать сочленения лучше, бесконечно лучше, чем многие, кто с чванливым самомнением поносит его. Доказательство — оттиск «Купальщиков на море», которых сам он рассматривал лишь как грубый набросок.

Вот что я скажу: если бы рисунки Доре критиковал кто-нибудь вроде Милле (сомневаюсь, что он стал бы это делать, но допустим, что стал бы), такой человек имел бы на это право; но когда люди, которые всеми десятью пальцами не могут сделать и десятой доли того, что может Доре одним, поносят его работы, то все их обвинения — просто чушь; было бы куда полезнее, если бы они попридержали язык и сами научились бы рисовать получше.

Какая нелепость, что в наши дни такое неприятие рисунка стало всеобщим явлением!

Ты, конечно, видел в Брюсселе рисунки Лейнена? Как они остроумно, забавно и мастерски сделаны! А вот пойди поговори о них с одним из таких людей, и он высокомерно и не без презрения ответит: «О да, они довольно милы».

Сам этот Лейнен, вероятно, навсегда останется бедняком, хотя он, наверно, очень деятелен, много работает и будет производить все больше и больше. Что ж, я тоже согласен всю жизнь оставаться бедняком при условии, что я буду деятелен, сумею много производить и у меня каждый день хватит на хлеб.

 

P 16 [Сентябрь— октябрь 1882]

Что касается «Арти», то я думаю, что эти господа снова устроили один из своих обычных фокусов — нечто такое, что никогда не изменится, что всегда было и всегда останется таким, как сейчас. Поздравляю тебя с тем, что они отказали тебе. Не могу в данном случае сослаться на свой собственный опыт по той простой причине, что я даже не мечтаю выставить свои вещи. Мысль об этом оставляет меня совершенно равнодушным. Время от времени мне хочется, чтобы кто-нибудь из друзей посмотрел работы, находящиеся у меня в мастерской, что случается очень редко; но я никогда не испытывал и вряд ли испытаю желание зазывать широкую публику смотреть мои вещи. Я вовсе не безразличен к оценке моих работ, но и здесь ненавижу излишний шум: известность и популярность — вот то, к чему я меньше всего стремлюсь...

С другой стороны, я придерживаюсь мнения, что любой, кто хочет писать фигуры, должен, прежде всего и в очень большой степени, обладать тем качеством, которое в рождественском номере «Punch» названо «доброй волей». Нужно питать и хранить горячую симпатию к людям, иначе рисунки станут холодными и пресными. В этом отношении я считаю весьма необходимым следить за собой и не позволять себе разочаровываться; поэтому мне совершенно неинтересно участвовать в том, что я называю «интригами художников», и занимать, сталкиваясь с ними, иную позицию, нежели оборонительную.

Когда я вижу, как некоторые люди надеются почерпнуть вдохновение в общении с художниками, я всегда вспоминаю старую пословицу: «С терновника смокву не снимешь». Фома Кемпийский, помнится, где-то замечает: «Чем больше я вращался среди людей, тем менее чувствовал себя человеком».

Точно так же я чувствую (и не ошибаюсь), что чем больше общаешься с художниками, тем слабее становишься сам как художник. Конечно, когда художники всерьез объединяются для того, чтобы сотрудничать в деле, непосильном для одного человека (например, Эркманн и Шатриан в своих произведениях или художники «Graphic» для создания этого журнала), такое начинание я считаю превосходным. Но, увы, чаще всего это кончается лишь пустой шумихой...

Уверяю тебя, каждый раз, когда я бываю не в духе, моя коллекция гравюр на дереве побуждает меня с новым рвением продолжать работу. Во всех этих художниках я вижу энергию, решительность, свободный, здоровый, бодрый дух, которые воодушевляют меня. В их работах есть нечто возвышенное и достойное, даже когда они рисуют навозную кучу. Читая в книжке о Гаварни, что он «выполнял по шесть рисунков в день», и вспоминая об огромной продуктивности большинства художников, которые делают те маленькие «иллюстрации», «те вещицы, которые можно найти на столиках в «Южноголландском кафе», невольно думаешь, что они должны отличаться невероятным душевным пылом и теплом. А на мой взгляд, тот, в ком пылает такой огонь и кто постоянно поддерживает его, стоит гораздо выше самонадеянных художников, которые считают ниже своего достоинства даже взглянуть на подобные вещи.

 

P 17 1 ноября [1882]

Я ненавижу такие понятия, как «приятность» и «продажная ценность» — по-моему, они хуже чумы; и все же я никогда не встречал торговца картинами, который не был бы ослеплен ими. У искусства нет худших врагов, чем торговцы картинами, невзирая на то, что владельцы крупных художественных фирм, по общему мнению, заслуживают самых высоких похвал за свое покровительство художникам.

Эти похвалы незаслуженны; однако, поскольку публика обращается не к самим художникам, а к торговцам, первые тоже вынуждены обращаться к ним, хотя нет ни одного художника, который явно или тайно не возмущался бы ими. Они льстят публике, поощряют ее самые низменные, самые варварские склонности и вкусы. Но довольно об этом!..

На последней превосходной выставке «Pictura» я был поражен вот чем: хотя Израэльс, Мауве, Марио, Нейхейс, Вейсенбрух и многие другие остались самими собой, у их последователей видны явственные признаки упадка и никаких намеков на прогресс, по крайней мере, если не рассматривать этих последователей поодиночке, а сравнить их творчество в целом с выставками той прошедшей «эры, когда художники, ставшие теперь известными, были еще только на взлете». Эти нынешние художники «на взлете» совсем не то, чем были художники «на взлете» в предыдущем поколении: в наше время больше эффектности, но меньше достоинств. Я уже неоднократно писал об этом. Усматриваю я соответственную разницу и в личностях художников «на взлете» тогда и теперь.

Ты ведь и сам страдаешь, зная, что на нас с тобой смотрят, как на неприятных, вздорных, ничтожных и, главное, тяжеловесных и скучных людей и художников.

Поверь мне: кто знал нынешних известных живописцев как людей и художников десять лет тому назад, когда все они были куда беднее (они ведь заработали огромные деньги именно за последние десять лет), тот сожалеет о тех временах.

Все сказанное побуждает меня повторить свои поздравления по поводу того, что твоя картина отвергнута «Арти». Если бы ты добился большого успеха при нынешних обстоятельствах, я испытывал бы к тебе меньше уважения и симпатии, чем сейчас. Я безусловно и очень ясно вижу, что скоро мы с тобой начнем работать гораздо лучше, хотя и теперешние наши работы совсем неплохи.

Наша позиция по отношению к самим себе должна оставаться суровой, мы должны по-прежнему быть энергичными, но у нас нет никаких оснований чувствовать себя обескураженными или выбитыми из колеи только из-за того, что говорят о нашей работе люди, полагающие, будто они идут более верным путем, чем тот, которым следуем мы, рисуя или пытаясь рисовать все, что поражает нас в домашней жизни, на улице, в больнице и т. д. Если бы ты знал, как настрадался, например, де Гру от критики и недоброжелательства, ты был бы просто ошеломлен. Нам следует не питать иллюзий в отношении самих себя и всегда быть готовыми к тому, что нас будут не понимать, презирать и порочить; тем не менее нам надо сохранять мужество и энтузиазм, даже если дела пойдут еще хуже, чем сейчас.

Думаю, что нам было бы полезно сосредоточить все свое внимание на художниках и произведениях прежнего времени, скажем, эпохи, кончившейся лет двадцать-тридцать тому назад, так как иначе о нас впоследствии справедливо скажут: «Раппард и Винсент тоже должны быть причислены к декадентам». Я говорю суровые слова, но убежден в верности каждого из них и поэтому пойду своим собственным путем, не считаясь с современной школой.

 

P 20 [Начало февраля 1883]

Большое спасибо за твое письмо и список гравюр на дереве, которые ты нашел.

Мне не терпится посмотреть некоторые из них, особенно де Гру и Лансона.

Счастлив слышать, что здоровье твое так быстро налаживается...

Уверяю тебя, номера «Graphic», которые у меня сейчас имеются, потрясающе интересны. Более десяти лет тому назад, когда я был в Лондоне, я каждую неделю ходил к витринам редакций «Graphic» и «London News» смотреть новые выпуски. Впечатления, которые я получал, были так сильны, что, несмотря на все случившееся со мной с тех пор, рисунки эти не изгладились из моей памяти.

Иногда мне кажется, что все это было прямо-таки вчера; во всяком случае к этим изданиям я отношусь еще более восторженно, чем даже тогда. Совершенно уверен: ты не пожалеешь, если заедешь посмотреть их.

Я знаю, что ты смотришь на рисунки пером иначе, чем большинство голландцев, и хотя не знаю, собираешься ли ты работать в этой манере, все же верю, что у тебя нет предубеждения против нее. Она, разумеется, не исключает и другие, однако во многих случаях именно рисунки пером являются методом, дающим возможность сравнительно быстро зафиксировать на бумаге эффекты, которые в ином случае отчасти утратили бы то, что называют spontane.1

1 Непосредственным (франц.).

Не думаю, что если бы, например, «Лондонские наброски» и «Ночлежный дом св. Джильберта» Херкомера или «Работный дом» Филдса были написаны маслом, в них сохранилось бы столько же чувства и характера, сколько есть сейчас, когда они сделаны в этой грубой графической манере.

В рисунке пером есть что-то мужественное, что-то грубоватое, и это меня сильно привлекает. И еще одно обстоятельство: существует, кажется, мастер перового рисунка, которого мы с тобой не знаем. В общем обзоре выставок я нашел упоминание о работах Лермита, француза, который рисует сцены из жизни рыбаков в Бретани.

О нем пишут, что он «Милле и Жюль Бретон в графике», его имя появляется снова и снова. Хотелось бы мне посмотреть что-нибудь из его вещей; на днях я написал об этом моему брату, который не раз давал мне очень точные сведения (например, о картинах Домье)...

Мне хочется снова поговорить с тобой, и я был бы счастлив, если бы ты в ближайшее время нашел возможность приехать и посмотреть мое собрание номеров «Graphic». Пишу тебе, чтобы заранее предупредить о переменах в моей домашней жизни, потому что не знаю точно, как ты смотришь на такие вещи.

Живи мы во времена «Богемы», такая семья и такая мастерская, как моя, не представляли бы собой для художника ничего необычного. Но в наше время мы далеко ушли от прежней «Богемы», и художники стали считаться с соображениями респектабельности, которые я не совсем понимаю, хотя и не хочу обижать тех, кто за них держится.

Повторяю, живи мы во времена «Богемы», я не стал бы останавливаться на этом, но теперь, дружище Раппард, скажу тебе откровенно: я сожительствую с женщиной, у которой двое детей, и нашлось немало людей, отказывающихся из-за этого общаться со мной, что обязывает меня поставить тебя обо всем в известность.

Итак, приедешь ли ты посмотреть мои «Graphics» в ближайшие дни?..

Ах, друг мой, как бы я хотел, чтобы в нашем обществе и особенно среди художников сохранилось немножко больше от прежней «Богемы»!

Не думай, что люди не приходят ко мне только из-за этой женщины. Она, конечно, одна из причин моего одиночества, но главная его причина — в самой живописи, хотя этим летом я ежедневно писал этюды. Короче говоря, я глубоко разочарован своим общением с художниками. Наладятся ли у меня отношения с ними?

Не так давно одного здешнего художника-пейзажиста Бока поместили в сумасшедший дом. До того как он заболел, было очень трудно добиться для него хоть какой-то помощи, хотя во время болезни, благодаря вмешательству Мауве, для него кое что делали. Теперь, когда его упрятали, все отзываются о нем с большой симпатией и называют его очень искусным мастером.

Например, некий господин, который неизменно отказывал ему в помощи и отказывался покупать его рисунки, объявил на днях, что они «лучше рисунков Диаза» — заявление, на мой взгляд, несколько преувеличенное. Несчастный Бок сам рассказывал мне год назад, что однажды в Англии он получил серебряную медаль, которую впоследствии вынужден был продать на лом...

Другой художник, Брейтнер, с которым я по временам ходил делать наброски на улице и который лежал в больнице одновременно со мной, получил место учителя рисования в городской школе, хотя, как мне известно, эта работа нисколько не интересовала его.

Хорошее ли ныне время для художников? Когда я впервые приехал в этот город, я обошел все мастерские, какие только мог, чтобы познакомиться с людьми и завести друзей. Теперь я в этом отношении сильно поостыл и держусь того мнения, что у таких знакомств есть весьма неприглядная оборотная сторона, так как художники часто прикидываются дружелюбными лишь для того, чтобы потом подставить тебе ножку. Это просто проклятие какое-то. Ведь мы должны были бы помогать и верить друг другу, потому что в обществе и без того много враждебности и потому что в целом нам жилось бы гораздо легче, если бы мы сами не вредили нашим общим интересам. Зависть систематически понуждает многих дурно отзываться о других, а каков результат? Вместо того, чтобы составить единое целое, корпорацию художников, чья сила в единении, каждый держится отдельно, работает один, а те, кто в данный момент находятся наверху, своей завистью создают вокруг себя пустыню, что, на мой взгляд, весьма неблагоприятно отражается на них самих. Острое соревнование в живописи и рисунке — вещь в определенном смысле хорошая или, по крайней мере, оправданная, но художникам не следует становиться личными врагами: они должны сражаться друг с другом иным оружием.

Во всяком случае, если, конечно, эти соображения не являются для тебя препятствием, обдумай, пожалуйста, не хочешь ли ты приехать и посмотреть мои «Graphics»; они просто великолепны...

Я написал бы тебе обо всем, о чем пишу сейчас, еще раньше, но события эти казались странными даже мне самому; кроме того, неприятные переживания, связанные с кое-какими людьми, обозлили меня. И теперь я пишу тебе все это не потому, что считаю тебя человеком ограниченных взглядов в некоторых житейских вопросах, не потому, что боюсь, как бы ты не нашел мои поступки несообразными, а потому, что считал бы нечестным снова пригласить тебя посмотреть мои гравюры на дереве, не предупредив о том, что в моей домашней жизни произошли большие изменения и что в связи с этими изменениями многие люди избегают меня и самым решительным образом отказываются переступить порог моего дома.

Мастерская моя гораздо просторнее прежней, но я вечно боюсь, как бы хозяин не повысил плату или не нашел жильцов, которые в состоянии платить больше, чем я. Как бы то ни было, эта мастерская пока что за мной, а она очень удобна.

Ах, были у меня и другие женщины, и иллюзия, и разочарования, но я никогда не думал, что все обернется таким вот образом! Что же касается вышеупомянутой женщины, то меня так тронула заброшенность и беспомощность этой одинокой матери, что я не стал колебаться. Думаю, что я не сделал тогда ничего дурного, как не делаю и сейчас. Нельзя же ведь — по крайней мере, с моей точки зрения — пройти мимо женщины-матери, которая всеми покинута и погибает от нужды. А эта женщина так похожа на одну из фигур, которые рисовали Холл или Филдс!

 

P 25 [Февраль 1883]

Только что получил рулон гравюр на дереве, за которые сердечно благодарю. Они все без исключения хороши, а Хейльбут — самый прекрасный из листов, уже находящихся в моем владении. Помнится, ты как-то говорил мне о необыкновенно тонком выполнении этих гравюр. Почему я об этом вспомнил? Да просто потому, что сам был поражен их выполнением: это как раз то, о чем писал мне брат в последнем письме. Когда ты приедешь сюда, я покажу тебе, как это делается, и ты, надеюсь, будешь удивлен не меньше, чем удивлялся я сам. Не сомневаюсь, что тогда ты поймешь, как достигаются эти эффекты серого, белого и черного...

Мне кажется, когда владеешь вот таким листом и неоднократно его разглядываешь, им начинаешь восхищаться все больше и больше. Думаю, что ты знаком со всеми тремя гравюрами Херкомера, которые я посылаю тебе сегодня: мне хочется, чтобы они были и у тебя...

На мой взгляд, собрание таких вот листов становится для художника чем-то вроде Библии, в которую он время от времени вчитывается для того, чтобы привести себя в благочестивое настроение. Я считаю, что их хорошо не только знать, но и постоянно иметь под рукою у себя в мастерской.

Я ни на мгновение не сомневаюсь, что, получив эти листы, если только у тебя их еще нет, ты сразу поймешь, как хорошо иметь их, и почувствуешь желание никогда с ними не расставаться... И это вполне естественно: обладание такими листами само по себе заставляет часто думать о них и отчетливо и глубоко запечатлевает их в твоей памяти. Верю, что и с этими произойдет то же самое: они постепенно будут становиться все более близкими твоими друзьями...

Много лет тому назад я думал, что большинство художников испытывает те же чувства в отношении искусства и смотрит на него так же, как мы с тобой, но в известном смысле я очень заблуждался...

Хочу сказать еще два слова по поводу «Ирландских эмигрантов» Холла.

Тип женщины, о которой я писал тебе, до известной степени напоминает главную фигуру этого листа, — я имею в виду мать с ребенком на руках,— если взять ее в целом, не обращая внимания на детали.

Я не сумел бы описать ее тебе лучше.

 

P 32 [Март — апрель 1883]

Эту неделю я работал над рисунками фигур с тачками; возможно, они пригодятся и для литографий; впрочем, откуда мне знать, что из этого выйдет? Я просто продолжаю рисовать, вот и все. Как я уже писал тебе, на этой неделе меня зашел навестить ван дер Вееле. Я только что кончил работать с моделью, и мы устроили нечто вроде художественной выставки листов из «Graphic», разложив их на тачке — атрибуте модели, которую я рисовал с особым вниманием; мы рассмотрели один лист Бойда Хоутона — я уже однажды писал тебе о нем; он изображает коридор в редакции «Graphic» под рождество. Натурщики пришли пожелать художникам веселого рождества и, по всей вероятности, получить чаевые. Большинство натурщиков — инвалиды; шествие открывает человек на костылях, за полу его пальто держится слепой, который несет на плечах безногого, а за полу его пальто, в свою очередь, держится еще один слепой, за которым следует раненый с повязкой на голове; за ним тащатся остальные. Я спросил ван дер Вееле: «Как вы думаете, достаточно ли мы пользуемся моделями?» Ван дер Вееле ответил: «Когда Израэльс зашел на днях ко мне в мастерскую и увидел мою большую картину с тачками песка, он сказал: «Прежде всего, советую вам использовать как можно больше моделей».

Да, я думаю, что многие, будь у них чуть больше денег, чаще пользовались бы моделями; но если бы мы тратили на них хотя бы каждые десять пенсов, которые можем уделить, то и тогда...

Было бы замечательно, если бы художники объединились и существовало такое место, где каждый день собирались бы модели, как в добрые старые времена «Graphic».

Как бы то ни было, будем, насколько возможно, поощрять и вдохновлять друг друга, честно и правдиво, с горячностью, силой и убежденностью работая именно в этом направлении, а не в том, какого требуют торговцы картинами...

Все это, на мой взгляд, непосредственно связано с работой с модели.

По какому-то роковому стечению обстоятельств все, что бы человек ни сделал, работая таким способом, именуется «неприятным»; думаю, впрочем, что это воображаемое, но очень закоренелое предубеждение будет побеждено противодействием художников в том случае, если последние придут к соглашению, начнут помогать друг другу, поддерживать сотоварищей и время от времени возвышать свой голос, отняв у торговцев картинами исключительное право на разговор с публикой; хотя я готов признать, что высказывания художника о своей собственной работе не всегда могут быть поняты, я все-таки верю, что таким путем на ниве общественного мнения будут посеяны семена получше тех, которые обычно сеют торговцы картинами и им подобные в соответствии со своим неизменным девизом — «Условность»...

Эти мысли не могут не привести меня к вопросу о выставках. Ты работаешь для выставок — дело твое; я же, со своей стороны, самым решительным образом отказываюсь иметь что-либо общее с выставками.

Раньше я неизвестно почему придавал им больше значения и смотрел на них иначе, чем сейчас; вероятно, с тех пор я имел слишком много случаев заглянуть за кулисы и познакомиться с некоторыми обстоятельствами, связанными с выставками. Поэтому, когда я говорю, что многие люди ошибаются относительно результатов выставки, это не просто равнодушие с моей стороны. Я не хочу распространяться на такую тему в данный момент и скажу лишь вот что: лично я ожидаю больше добра от объединения художников, связанных взаимной симпатией, единством стремлений, теплой дружбой и честностью отношений, чем от объединения их работ на выставках.

Тот факт, что я вижу, как в одном зале бок о бок висит ряд картин, еще не дает мне оснований заключить, что среди тех, кто написал эти картины, царит дух единства, взаимного уважения, здорового сотрудничества и т. д. Я же считаю такое единство обстоятельством столь первостепенно важным, что в сравнении с ним все другие отходят на задний план; каким бы важным само по себе ни было каждое данное обстоятельство, оно никогда не заменит этого единства, ибо отсутствие его означает отсутствие твердой почвы под ногами. Я отнюдь не желаю, чтобы все выставки и пр. прекратились, но я желаю сотрудничества между художниками и реформы, вернее, обновления и укрепления сообщества художников, так как все это вместе взятое сразу приобретет такое значение, что даже выставки станут действительно полезны.

Что касается твоей картины, изображающей «Мастеров, расписывающих изразцы», — я с интересом узнал, что ты снова начал работать над ней, — то мне крайне любопытно, что это такое и что из нее получится.

Я интересуюсь всем связанным с этой и другими твоими картинами; все, что я вижу и слышу в этой связи, возбуждает мою симпатию; вопрос же о том, будут они посланы на выставку или нет, волнует меня не больше, чем форма и цвет рам, в которые ты вставишь вышеназванные полотна.

 

P 34 [Май 1883}

Не думай, пожалуйста, что я против декоративных работ и орнаментов вообще; но я против них в данное время и при тех обстоятельствах, с которыми мы сталкиваемся сейчас в Голландии. Я не возражаю, если некоторый излишек сил расходуется в этом направлении во времена подъема, энергии, возрождения. Но я возражаю против такого расточительства в те времена, когда атмосферу, особенно среди младшего поколения, отнюдь нельзя назвать оживленной и энергичной, когда каждый, в ком есть энергия, должен сосредоточиться. Делу время, потехе час: нужно уметь быть суровым, когда это требуется. Сейчас действительно нельзя позволять себе предаваться самоуспокоенности, присущей тем, кто считает, что все идет хорошо; а ведь последняя точка зрения, с общего молчаливого согласия, приобретает все более широкое распространение...

Когда налицо упадок — избавьте нас от орнаментов; надо не заниматься ими, не мириться с положением вещей, а стремиться к духовному объединению всех vieux de la vieulle.1

Мне думается, друг, бывают такие обстоятельства, которые поважнее личных дел и личных трудностей. Но последние являются истинной причиной моего желания поговорить с тобой.

1 Ветеранов старой гвардии (франц.).

Переходя к своей персоне, не стану скрывать, что не слишком ясно представляю себе будущее и сомневаюсь в том, удастся ли мне осуществить свои замыслы.

Вот я и хочу посоветоваться с тобой, в надежде, что это поможет мне увидеть какой-то просвет.

Я верю, что ты правильно судишь о моей работе и что в некоторых случаях твое мнение окажется для меня очень полезным; так, например, ты можешь помочь мне организовать в одно определенное целое этюды, написанные мною на один сюжет. В данный момент у меня есть целая куча этюдов, а в голове брезжит неясная мысль о двух-трех более внушительных композициях, большую часть сюжетного материала для которых я, по-видимому, смогу найти в моих этюдах.

Именно потому что я ценю твое мнение, тебе необходимо хотя бы приблизительно знать мои замыслы. Думаю, что у тебя, вероятно, достаточно воображения для того, чтобы понять мои взгляды, даже если ты не во всем согласен со мной.

Если я возражаю против определенного нового направления, то это, конечно, не относится к стилю Израэльса, Мауве, Мариса; нет, их стиль, на мой взгляд, — наилучший возможный стиль. Однако к тому, что породил в последнее время стиль этих мастеров и что, несмотря на внешнее сходство, резко противоречит ему, я отношусь неодобрительно. Ван дер Вееле, например, более серьезен и держится более прямого пути. Я видел его этюды в прошлое воскресенье.

Я считаю, что путь, которым идешь ты, тоже прямой, но я не уверен, что некоторые твои вещи не являются отклонением от него в том смысле, в каком я только что говорил. Я охотно возьму назад свои слова, но такое впечатление у меня все-таки создалось. Так вот, со своей стороны, я тоже пытаюсь найти путь, который считаю лучшим, скажем, путь Израэльса, Мауве, Мариса; не знаю, насколько я уже преуспел в этом; еще меньше я знаю, насколько преуспею потом, но я сделал все, что мог, и буду продолжать делать все, что могу. А раз так, то я, как юг от севера, далек от того, чтобы на манер и в стиле школьного учителя возражать против твоих декоративных работ; напротив, я делаю это как человек, который сам ищет нечто правдивое, здоровое и серьезное, и не потому, что уже нашел его, а потому, что ищу.

Все, что я думаю о тебе и, безусловно, не в меньшей мере о себе, сводится вот к чему: мы должны не разбрасываться, а стремиться к сосредоточенности и лаконичности. Ей-богу, я собираюсь навестить тебя не для того, чтобы рассуждать о философских теориях, а для того, чтобы обсудить с тобой практические вопросы. Мы будем говорить только о практике, прозаичной, как утро в понедельник.

Ты пишешь о прекрасном листе Ховарда Пила в «Graphic». Если ты имеешь в виду его композицию «Пейн и колонисты», напоминающую Терборха или Николаса Кейзера, то знай, что я также был поражен ею и заказал этот выпуск. Чертовски замечательная вещь! По той же причине из-за листа Кинга «Рабочие в вагоне подземной железной дороги» я купил очередной номер «London News».

Подписался я также на «Салон 1883 г.» Дюма,* первый выпуск которого — всего их будет двенадцать — стоит 1 фр...

Здесь, в Гааге, отчасти из-за того, что я взял к себе в дом женщину с детьми, многие считают неприличным общаться со мной.

Полагаю, однако, что на твой счет я могу не питать никаких опасений, поскольку сам слышал, как ты высказывался об условностях в таком духе, который сильно разнится от общепринятой точки зрения.

Я поступаю следующим образом: если кто-нибудь избегает меня в связи с вышеупомянутым обстоятельством, я не ищу общества такого человека и предпочитаю не навязываться ему, а уйти в сторону, тем более что я в очень малой, совсем-совсем крохотной степени принимаю во внимание предрассудки тех, кто считается или старается считаться с социальными условностями. По этой причине я оставляю таких людей в покое, а предрассудки их считаю такой слабостью, что просто не хочу бороться с ними, во всяком случае активно нападать на них. Надеюсь, ты не думаешь, что это педантизм?..

Я просто не могу поверить, чтобы у художника не было другой задачи и других обязанностей, кроме писания картин. Я хочу этим сказать, что если многие художники считают чтение книг и тому подобное потерей времени, то я, наоборот, придерживаюсь того мнения, что такие занятия отнюдь не мешают художнику, а скорее побуждают его работать больше и лучше, расширяя его кругозор в области, близко примыкающей к его ремеслу; чтение, во всяком случае, крайне важное дело, которое оказывает большое влияние на художника, с какой бы точки зрения он ни смотрел на вещи и как бы он ни воспринимал жизнь.

Я думаю, что чем больше человек любит, тем сильнее он хочет действовать: любовь, остающуюся только чувством, я никогда не назову подлинной любовью.

 

P 35 [Май 1883]

Повторяю, я считаю твою работу превосходной, а набросок «Женщина за прялкой» особенно замечательным. Знаешь, это уже настоящее.

Хотелось бы, чтобы у тебя был рисунок углем и с «Мастеров, расписывающих изразцы»; предполагаю, что ты его еще сделаешь. Почему? Да потому, что такие композиции несомненно получаются сильнее в рисунке, чем в живописи: тут они во многих отношениях более правдивы и более энергично акцентированы...

Однако у графики также есть свое очарование и свои достоинства; к тому же это легко воспроизводить и размножать; фотография же с картины «Мастера, расписывающие изразцы» не удастся, так как синее выйдет на репродукции белым.

Головы (этюды) слепых я считаю просто замечательными...

Ниже следует отрывок из предисловия к «Крошке Доррит» Диккенса, который ярко передает то, что происходит в голове мастера фигуры, когда он работает над композицией:

«Я работал над этой книгой в течение двух лет, отдавая ей много времени и труда. И если ее достоинства и недостатки не говорят сами за себя при чтении, значит, моя работа пошла впустую. Но так как у меня есть основания предполагать, что я держал в руках все нити книги дольше и более внимательно, чем кто-либо другой мог это сделать до ее окончательной публикации, я вправе просить, чтобы ее ткань и рисунок на ней рассматривали лишь в их законченном виде».

Вот, дружище, как удачно обосновано право мастера фигуры требовать, чтобы его работу оценивали в целом.

Точно так рассматривал я сегодня твою работу, и она укрепила во мне симпатию к тебе.

Хочу, чтобы и ты, в отличие от остальных, продолжал оценивать мои работы в их совокупности.

На мой взгляд, замечательно и то, что в мастерской у тебя можно увидеть книги — Гюго, Золя, Диккенса — настольные книги фигурных живописцев. Я пошлю тебе «Историю одного крестьянина» Эркманна — Шатриана. Французская революция и конституция 1789 г., это Евангелие современности, не менее возвышенное, чем Евангелие от 1 века нашей эры,— вот ее центральная тема. Мне непонятно, как можно писать фигуру, не вкладывая в нее определенного чувства, и я ощущаю известную пустоту в тех мастерских, где отсутствуют современные книги. Думаю, что и у тебя складывается такое же впечатление.

Знаешь, что я забыл захватить с собой? «Забастовку шахтеров» Роба, дубликат которой у тебя, кажется, имеется. У меня она тоже есть, но я предназначал ее для ван дер Вееле, которому — строго между нами — было бы очень полезно посмотреть некоторые иностранные композиции: он, думается мне, в какой-то мере заражен голландскими предрассудками, хотя и преодолел их в своей большой картине...

Какие у тебя великолепные иллюстрации Лермита, Перре и Бастьена Лепажа!

На твоем месте я сделал бы еще несколько красивых голов, вроде голов твоих слепых.

 

P 37 [Май — июнь 1883]

Только я начал писать тебе, как почтальон принес мне твое долгожданное письмо. Рад слышать, что ты сделал успехи в рисунке. Я никогда не сомневался, что так и будет: ты ведь взялся за дело с большим мужеством.

Начну с того, что я признаю совершенно справедливым и верным все сказанное тобой по поводу английских рисовальщиков. В твоей работе я усматриваю именно то, что ты говоришь. В общем я совершенно согласен с тобой, особенно в отношении смелого контура.

Возьми, например, офорт Милле «Землекопы», любую гравюру Альбрехта Дюрера и прежде всего большую гравюру на дереве «Пастушка», сделанную самим Милле, и ты со всей очевидностью увидишь, как много можно выразить таким вот контуром. Глядя на эти вещи, неизменно испытываешь то чувство, которое ты так удачно выразил словами: «Вот как хотелось бы сделать и мне, если бы я всегда шел своим путем», и т. д. Хорошо сказано, старина, сказано, как подобает мужчине!

Я считаю еще одним примером характерного, смелого и энергичного контура картины Лейса, в особенности его декоративную серию для столовой: «Прогулка по снегу», «Конькобежцы», «Прием», «Стол» и «Служанка». То же самое можно видеть и у де Гру с Домье. Даже Израэльс, Мауве и Марис порой дают себе волю и рисуют энергичный контур, хотя делают это не в манере Лейса или Херкомера.

Судя по их разговорам, они о контуре и слышать не хотят: гораздо чаще они разглагольствуют о «тоне» и «цвете».

Тем не менее в некоторых рисунках углем Израэльс использовал линии, напоминающие Милле. Должен решительно заявить, что при всем моем уважении к названным выше мастерам, которыми я восхищаюсь, я сожалею, что в своих беседах с другими художниками они, в особенности Мауве и Марис, не подчеркивают более настойчиво, как много можно сделать с помощью контура, а советуют рисовать осторожно и мягко. Таким образом, получается, что в наше время в центре внимания стоит акварель, считающаяся самым выразительным средством, в то время как графике уделяется, на мой взгляд, слишком мало внимания, настолько мало, что к ней испытывают даже некоторую антипатию. Черного в акварели, так сказать, не существует, и это дает людям основание твердить: «Ах, эти черные вещи!» Не стоит, однако, посвящать этому все мое письмо.

Хочу сообщить тебе, что в данный момент у меня на мольберте четыре рисунка: «Резчики торфа», «Песчаный карьер», «Навозная куча», «Погрузка угля».

Навозную кучу я сделал даже дважды: в первом варианте было слишком много исправлений, чтобы его стоило заканчивать...

Я очень много работал с тех пор, как посетил тебя: я так долго делал только массу этюдов и воздерживался от композиций, что, взявшись за последние, словно с узды сорвался. Я прокорпел над ними не одно утро, садясь за работу в четыре часа. Ужасно хочется, чтобы ты посмотрел мои композиции: я не могу сам разобраться в том, что мне сказал ван дер Вееле, единственный человек, видевший их.

Оценку он им дал в общем довольно сочувственную, но по поводу «Песчаного карьера» заметил, что здесь слишком много фигур и композиция недостаточно проста. Он сказал: «Послушайте, нарисуйте-ка просто одного этого паренька с тачкой на дамбе, на фоне яркого предзакатного неба. Вот тогда это будет красивая вещь, а сейчас она кажется слишком беспокойной».

Тогда я показал ему рисунок Колдекотта «Брайтонская дорога» и спросил: «Вы хотите сказать, что в композицию нельзя вводить много фигур? Не обращайте внимания на рисунок, а просто скажите мне, что вы думаете об этой композиции?»

«Ну, — ответил ван дер Вееле, — она мне тоже не по сердцу. Но, — оговорился он, — это мое личное мнение, не больше. Тем не менее ваша композиция — не та вещь, которая мне нравится и на которую я хочу смотреть».

«Что ж, — подумал я, — в известном смысле неплохо сказано!» Как ты понимаешь, я не встретил у ван дер Вееле того здравого взгляда на вещи, какой мне нужен. Однако в целом он человек вполне разумный; мы совершили с ним очень приятную прогулку, и он указал мне на некоторые чертовски удачные сюжеты.

Как раз во время прогулки с ним я и обратил внимание на этот песчаный карьер, хотя сам он даже не взглянул на него. На следующий день я отправился туда уже один. Я нарисовал этот песчаный карьер со многими фигурами, потому что в то время там действительно трудилось много народу: зимой и осенью городские власти занимают таким путем людей, не имеющих работы. Кроме того, сцена эта отличалась чрезвычайной динамичностью.

Недавно у меня было несколько прекрасных моделей, в том числе великолепный косец, замечательный деревенский мальчишка, настоящая фигура Милле, и парень с тачкой, тот самый, чью голову, если помнишь, я нарисовал, но тогда он был в воскресной одежде и с по-воскресному чистой повязкой на поврежденном глазу.

Теперь он приходит ко мне в повседневной одежде, и трудно поверить, что для обоих этюдов мне позировал один и тот же человек.

Размер этих четырех больших рисунков 1 м X 50 см.

Я очень доволен тем, что пользуюсь коричневым паспарту с очень глубоким черным внутренним ободком. Благодаря этому многие оттенки черного кажутся серыми, тогда как на белом паспарту они представлялись бы слишком черными, а так все в целом производит впечатление светлого.

Черт побери, как мне хочется, чтобы ты посмотрел мои рисунки! Я, конечно, отнюдь не считаю их хорошими и не удовлетворен ими, но мне не терпится узнать, что ты о них думаешь. По моему мнению, они еще не являются достаточно выраженными рисунками фигур, хотя это уже несомненно рисунки фигур; но мне хотелось бы выразить действие и структуру еще более угловато и грубо.

Ты пишешь, что у тебя сейчас такое чувство, будто ты не идешь больше окольными тропами, а выбрался на прямую дорогу. Это, на мой взгляд, подмечено очень верно. Я испытываю сходное чувство, так как на протяжении всего прошлого года еще упорнее, чем прежде, сосредоточивал свои усилия на фигуре.

Если ты веришь в то, что у меня есть глаза, которыми я вижу, то можешь не сомневаться, что в твоих фигурах, несомненно, есть определенное настроение; то, что ты делаешь, отличается здоровой мужественностью, — на этот счет будь спокоен; а раз у тебя нет оснований сомневаться в себе, работай решительно и без колебаний.

Считаю, что этюды голов слепых у тебя превосходны.

Тебя не должно удивлять, что отдельные мои фигуры так резко отличаются от тех, которые я иногда делаю с модели. Я очень редко работаю по памяти — я почти не пользуюсь этим методом.

Но я постепенно настолько привык стоять непосредственно перед натурой, что это сковывает теперь мое личное восприятие гораздо меньше, чем вначале: оказываясь лицом к лицу с натурой, я уже не так подавлен ею и больше остаюсь самим собой. Если мне везет и модель попадается спокойная и собранная, я рисую ее неоднократно, и тогда на свет появляется этюд, отличающийся от обычного этюда, то есть более характерный, более глубоко прочувствованный.

Тем не менее он был сделан в тех же условиях, что и предшествовавшие ему более деревянные, менее прочувствованные этюды. Подобная манера работы — не хуже любой другой, более подробной, в которой сделаны, например, «Зимние садики». Ты сам сказал — они прочувствованы. Отлично! Однако это не случайно: я рисовал их снова и снова, потому что сперва в них не было никакого чувства. А затем, после окостенелых, неуклюжих и неловких вариантов, появились эти, окончательные. Почему они что-то выражают? Да потому, что они вызрели у меня в сознании прежде, чем я начал писать их.

Первые этюды производят на стороннего наблюдателя совершенно отталкивающее впечатление. Говорю это для того, чтобы ты понял: если в этюдах что-то есть, то это, бесспорно, получается не случайно, а обдуманно и намеренно.

Счастлив слышать, что ты подметил еще одно обстоятельство: в настоящее время я придаю большое значение (и делаю в этом смысле, что могу) умению выражать соотношение масс и показывать каждую вещь отдельно на фоне головокружительной сумятицы, царящей в любом уголке природы.

Прежде светотень в моих этюдах появлялась довольно случайно, по крайней мере недостаточно логично; поэтому они казались более холодными и плоскими.

Когда я чувствую и знаю сюжет, будь то фигура или пейзаж, я обычно рисую три или больше вариантов его, но каждый раз и для каждого из них я обращаюсь к натуре. При этом я изо всех сил стараюсь не давать деталей, потому что тогда исчезает элемент воображения. И когда Терстех, или мой брат, или другие спрашивают: «Что это — трава или капуста?» — я отвечаю: «Счастлив, что вы не можете этого определить».

И все-таки этюды мои достаточно близки к натуре, потому что честные туземцы узнают в них определенные подробности, которым я почти не уделял внимания; они говорят, например: «Да ведь это изгородь матушки Ренессе» или «Смотрите-ка, колышки для бобов ван де Лоува»...

Да, чуть не забыл: не можешь ли одолжить мне выпуски «Harper's Magazine», потому что я хочу прочесть статьи о Голландии, иллюстрированные Боутоном и Эбби. Я пошлю тебе бандероль с отдельными старыми номерами, которые у меня есть и в которых содержатся иллюстрации Ховарда Пила и других. Просмотри их на досуге. В пакет я вложу также «Историю одного крестьянина» Эркманна — Шатриана, иллюстрированную Шулером, и несколько иллюстраций Грина — если помнишь, я обещал их тебе. Если у тебя есть еще какие-нибудь дубликаты, пожалуйста, пошли их вместе с «Harper's». He можешь ли ты ссудить мне последние дня на четыре, так, чтобы я успел прочесть их, а также книжечку Золя о Мане, коль скоро ты уже закончил ее.

Я очень огорчен, что здоровье твое еще не пришло в надлежащий порядок; тем не менее думаю, что успехи в рисунке возвратят тебя к жизни скорее, чем все эти ванны и прочее, что с тобой могут проделать в Содене. Полагаю, что не успеешь ты покинуть свою мастерскую, как тебе уже захочется обратно. Я отчетливо помню, как страшно тосковал Мауве во время паломничества в подобного рода заведения, если выражаться с надлежащей почтительностью.

Как ты знаешь, я в этих вопросах неверующий и симпатизирую тому, что говорил Брезиг в «Сухих травах» Фрица Рейтера по поводу (воспользуемся словечком вышеназванного авторитета) «гидропатических фокусов»...

Должен еще сообщить тебе, что на днях мне удалось достать чудесную старую схевенингенскую женскую накидку и чепец, но последний менее красив. И я получу также рыбацкую куртку с отложным воротником и короткими рукавами. Мне ужасно хочется посмотреть твой рисунок углем; когда мой брат приедет сюда (когда — точно не знаю), я, вероятно, отправлюсь с ним в Брабант и тогда, если удастся, загляну к тебе, поскольку мы будем проезжать через Утрехт; впрочем, я постараюсь попасть к тебе еще до этого, потому что мне очень любопытно взглянуть на рисунок...

Если мне повезет с моделями и дальше, я, несомненно, сделаю этим летом еще несколько больших рисунков.

Мне хочется еще поработать и над теми, какие я делаю сейчас, чтобы к приезду брата довести их до надлежащего уровня.

В «Harper's Weekly» я видел очень характерную вещь, сделанную по Смедли: черная фигура человека на белой песчаной дороге. Художник назвал ее «Прошлое поколение»; фигура представляет собой что-то вроде священника, и впечатление от нее я, вероятно, мог бы передать следующими словами: «Да, вот так выглядел мой дедушка». Я бы не отказался быть ее автором. В том же выпуске есть вещь, сделанная но Эбби: две девочки удят рыбу, стоя на краю канавы, обсаженной ветлами. Обе эти вещи из «Harper's» именуются в каталоге выставки всего лишь набросками.

 

P 38 [Начало июля 1883}

Хочу написать тебе еще одно письмо, пока ты в поездке. Спасибо за посылку с книгами. Я отнес бы к Золя его собственные слова, сказанные им о Гюго в книге «Мои ненависти»: «Мне хочется доказать, что результатом работы такого автора над таким сюжетом могла явиться только такая книга», а также другое высказывание Золя по тому же самому поводу: «Я неустанно буду повторять, что та критика, которую вызвала эта книга, представляется мне чудовищно несправедливой».

Я очень рад начать с заявления о том, что не принадлежу к людям, осуждающим Золя за такую книгу. Благодаря ей я познакомился с уязвимым местом Золя — недостаточным представлением об искусстве живописи и предубежденностью, которая мешает ему здраво судить об этой специальной области. Но, старина, могу ли я обижаться на своего друга за недостатки его характера? Отнюдь нет. Напротив, я люблю его за них еще больше. Таким образом, я читаю статью Золя о Салоне с очень странным чувством: я считаю, что он чудовищно ошибается, что представления его о живописи совершенно неверны, за исключением, пожалуй, оценки Мане, — я тоже считаю Мане очень искусным; тем не менее познакомиться с мыслями Золя об искусстве столь же интересно, как, например, смотреть пейзаж, выполненный художником, который специализировался на фигуре. Это не его жанр, это поверхностно, это неверно, но что за концепция! Пусть она непоследовательна и не совсем ясна — неважно: она оригинальна, она будит мысль и, во всяком случае, полна жизни. При всем этом, она, конечно, ошибочна, в высшей степени неточна и необоснованна. Очень любопытно также его мнение об Эркманне — Шатриане. Здесь он стреляет гораздо более метко, чем когда говорит о картинах, и его критика иногда чертовски точно попадает в цель. Я получаю величайшее удовольствие, читая, как он упрекает Эркманна — Шатриана за примешивание к морали известной доли эгоизма. Далее он прав, утверждая, что как только Эркманн — Шатриан начинают описывать парижскую жизнь, они становятся слишком пресными, ибо не владеют своим предметом. Однако в связи с этим замечанием можно поставить и контрвопрос: владеет ли предметом сам Золя, описывая Эльзас? Если да, то почему его столь мало интересуют образы Эркманна — Шатриана, которые так же прекрасны, как фигуры Кнауса или Вотье?

Золя роднит с Бальзаком его неосведомленность в живописи. Оба художника у Золя — Клод Лантье в «Чреве Парижа» и другой в «Терезе Ракен» — лишь смутно напоминают Мане; я полагаю, что Золя хотел изобразить в них нечто вроде импрессиониста.

Художники же Бальзака необычайно утомительны и очень скучны.

Вот тут я мог бы поговорить о себе, но я не критик. Добавлю, тем не менее, вот что: я рад, что он попадает Тэну не в бровь, а в глаз. Тэн вполне заслуживает этого, потому что по временам его математический анализ прямо-таки раздражает. Несмотря на это, он (Тэн) приходит посредством такого анализа к некоторым удивительно глубоким заключениям. Вот один из его выводов, сделанный по поводу Диккенса и Карлейля: «Основа английского характера — неспособность к счастью». Не стану вдаваться в оценку степени правильности этих слов, но подчеркну, что они являются плодом очень глубоких размышлений. Тот, кто умеет сказать такие слова, приучил себя вглядываться в темноту до тех пор, пока его глаза не начнут кое-что различать там, где другие не видят ничего. Я нахожу, что эти слова прекрасны, чертовски прекрасны; они значат для меня больше, чем тысячи других слов, посвященных той же проблеме. Итак, в данном случае я испытываю к Тэну глубочайшее уважение...

Заметил ли ты, что Золя совершенно не упоминает Милле? И тем не менее я читал у Золя описание деревенского кладбища, смерти и похорон одного бедняка крестьянина, которое так прекрасно, словно принадлежит Милле. Следовательно, такое умолчание, вероятно, объясняется лишь тем, что Золя не знал работ Милле.

Хочу также сказать тебе, что я нашел необычайно красивый лист Т. Грина, брата или родственника Ч. Грина. Это «Праздник в лондонском приюте»: девочки-сироты, сидящие за столом. Ты от него просто обалдеешь!..

Если ты уже отправился в поездку, сообщи мне, как подвигаются твои рисунки.

Я работаю над «Копкой картофеля». У меня готова отдельная фигура старика и ряд необработанных этюдов, сделанных во время уборки картофеля: человек, жгущий сорняки, человек с мешком, другой человек с тачкой и т. д.

Я сделал еще одного «Сеятеля» — вероятно, седьмой или восьмой этюд на эту тему. На этот раз я поместил его на воздухе среди большого вспаханного поля, над которым нависает небо. Я очень хотел бы задать Золя один вопрос, который, впрочем, задал бы и другим: «Неужели между красной глиняной миской с треской и, скажем, фигурой землекопа или сеятеля действительно нет разницы? Есть или нет разницы между Рембрандтом и ван Бейереном (технически одинаково искусными), между Воллоном и Милле?»

 

P 42 [Март 1884]

Вот тебе еще несколько стихотворений Жюля Бретона; уверен, что они произведут на тебя большое впечатление, если ты еще не знаком с ними. Сегодня или, вернее, последние несколько дней я писал этюд ткацкого станка, набросок которого у тебя имеется. Пытался я также передать колорит зимнего сада. Но он теперь уже весенний сад и стал совершенно другим.

Сейчас ты получишь маленькую нахлобучку. Я хочу сказать, что, когда заезжал к тебе зимой, ты был настроен против «энтузиазма». Я имею в виду повторенную тобой фразу Япа Мариса, который якобы сказал, что не знает слова энтузиазм. Но он-то сам, то есть Яп, слава богу, на практике, в жизни вел себя как раз наоборот. Допускаю, что он действительно сказал что-то в этом роде, применительно к специальному случаю; однако писать он продолжал при любых обстоятельствах. Птицы перестали бы петь, а художники писать, если бы они постоянно спрашивали себя, не слишком ли они усердствуют. А теперь я не прибавлю больше ни одного слова — читай-ка лучше «Сверчков».

 

P 43 [Апрель 1884]

Благодарю за письмо: оно очень порадовало меня. Я был счастлив услышать, что ты находишь кое-что в моих рисунках.

Не стану входить в обсуждение общих мест, касающихся техники, но самым решительным образом утверждаю, что если я приобрету больше, употребляя мое словечко, выразительности, люди станут говорить не реже, а, наоборот, еще чаще, что у меня нет техники.

Как видишь, я совершенно согласен с тобой в том, что все выражаемое мною в моей работе нужно выражать еще более энергично, и я упорно работаю, чтобы набраться сил в этом отношении. Но будет ли меня лучше понимать широкая публика, когда, я наберусь этих сил? Нет. Тем не менее я по-прежнему считаю, что рассуждения того почтенного человека, который, имея в виду твою работу, поинтересовался: «Он рисует за деньги?» — это рассуждения дурака, так как это высокоинтеллектуальное существо, очевидно, почитает аксиомой, что оригинальность мешает человеку делать деньги.

Выдавать подобный тезис за аксиому, потому что он решительно не может быть доказан, — это, как я уже писал, один из обычных трюков таких дураков, таких ленивых маленьких иезуитов.

Неужели ты думаешь, что я не забочусь о технике, что я не ищу ее? Безусловно, ищу, но лишь постольку поскольку, — нет, нет, не мешай мне сказать то, что я могу сказать, — а если это мне не удается или удается не вполне, я делаю все от меня зависящее, чтобы исправить или улучшить ее; но мне совершенно наплевать, соответствует ли мой язык требованиям «грамматистов». (Вспомни свое собственное сравнение: если кто-нибудь может сказать нечто полезное, истинное, необходимое, но делает это в выражениях, которые трудно понять, какую пользу приносит такое высказывание и самому оратору, и его слушателям?)

Хочу несколько задержаться на этом пункте, и прежде всего потому, что история неоднократно являет нам любопытные аналогичные примеры.

Всякому понятно, что с аудиторией следует говорить на ее родном языке, если она знает только один язык: было бы абсурдно не принять этого, как нечто само собой разумеющегося.

Но вот вторая часть проблемы. Предположим, у человека есть что сказать и говорит он на языке, который его аудитория понимает интуитивно. Тогда время от времени ей будет казаться, что оратор, возглашая истину, не владеет ораторским искусством, и то, что он говорит, придется не по вкусу большинству слушателей, и его назовут «человеком с медленной речью и неповоротливым языком», за что и начнут презирать.

Он может почитать себя счастливцем, если найдется хотя бы один или, в лучшем случае, несколько слушателей, для которых его слова будут поучительны, потому что эти слушатели ищут не звонких тирад, а того правдивого, полезного, необходимого, что содержится в его словах, что просвещает аудиторию, расширяет ее кругозор, делает ее свободнее и образованнее.

А теперь о художниках. Разве цель и non plus ultra1 искусства сводятся к созданию своеобразных цветовых пятен и причудливого рисунка, которые именуются отличительными особенностями техники? Безусловно, нет. Возьми Коро, Добиньи, Дюпре, Милле или Израэльса — людей, которые, несомненно, являются великими вождями. Их работа выходит за пределы цвета; она так же отличается от работ всех этих господ изящных художников, как молитва или хорошее стихотворение отличаются от ораторской тирады Нумы Руместана.

1 Высшее достижение (лат.).

Работать над техникой нужно постольку, поскольку ты должен уметь лучше, более точно и более серьезно выражать то, что чувствуешь; и чем менее многословна твоя манера выражения, тем лучше.

Что касается всего остального, то о нем не стоит беспокоиться. Почему я так говорю? Да потому, что заметил, как неодобрительно ты иногда относишься ко многому такому в своей собственной работе, что, на мой взгляд, решительно хорошо. По-моему, техника у тебя лучше, чем, например, у Хавермана, потому что уже сейчас в твоем мазке есть нечто личное, характерное, оправданное и сознательное, в то время как в работах Хавермана неизменно присутствует условность, вечно напоминающая о мастерской и никогда о натуре.

Взять, к примеру, наброски, которые я у тебя видел: «Бедный маленький ткач» и «Женщины Терсхелинга». Они проникают в самую суть вещей. А Хаверман вызывает у меня только чувство неловкости и скуки.

Ты — я боюсь этого и поздравляю тебя с этим — тоже еще услышишь в будущем те же самые упреки насчет твоей техники, не говоря уж об упреках по поводу твоих сюжетов и всего прочего, услышишь даже, если твой мазок, который очень характерен уже сейчас, станет еще более характерным.

Увы, мы живем не во времена Торе и Теофиля Готье; тем не менее существуют любители искусства, которые искренне ценят написанные с чувством вещи.

Подумай сам, так ли уж мудро разглагольствовать о технике в наши дни. Но ты возразишь, что это как раз то, чем занимаюсь я сам. Да, это действительно так, и я сожалею об этом.

Что касается меня, то я намерен, даже когда буду гораздо лучше владеть кистью, чем сейчас, настойчиво заявлять всем и каждому, что я не умею писать. Слышишь? Даже тогда, когда я выработаю собственную манеру, более широкую и точную, чем та, которая характерна для меня сейчас. Я нахожу замечательным то, что сказал Херкомер, открывая свою собственную художественную школу для людей, которые уже умели писать: он настоятельно просил своих учеников оказать ему любезность и писать не так, как пишет он, а соответственно их собственным индивидуальностям. «Моя задача заключается в том, — сказал он, — чтобы давать свободу индивидуальности, а не вербовать последователей теории Херкомера».

Львы не подражают друг другу.

В последнее время я много писал: сидящую девушку, наматывающую шпульки для ткачей, и отдельно фигуру ткача.

Очень хочу, чтобы ты в самое ближайшее время посмотрел мои живописные этюды — не потому, что я удовлетворен ими. а потому, что они, по-моему, убедят тебя в том, что я безусловно набиваю себе руку; если же я говорю, что придаю сравнительно небольшое значение технике, то делаю это не потому, что стремлюсь избежать труда или борьбы с трудностями — мой метод совершенно не таков.

И еще я очень хочу, чтобы ты познакомился с этим уголком Брабанта, на мой взгляд, куда более красивым, чем район Бреды. Сейчас он просто замечателен...

Раппард, я не люблю писать или рассуждать о технике вообще, хотя я с удовольствием готов поспорить и с тобой и с любым другим художником о манере воплощения каждого из моих замыслов и отнюдь не отрицаю практической пользы таких споров.

Однако последнее обстоятельство не опровергает мою первую мысль, которую я, возможно, сформулировал недостаточно точно. Эта мысль — не могу подобрать нужных слов — строится не на чем-то негативном, а, наоборот, на позитивном начале.

Это позитивное начало заключается в сознании того, что искусство есть нечто более великое и высокое, чем наша собственная искусность, талант, познания; искусство есть нечто такое, что создается не только человеческими руками, но и еще чем-то, что бьет ключом из источника, скрытого у нас в душе; ловкость же и техническое мастерство в искусстве чем-то напоминают мне фарисейство в религии.

Мои симпатии как в области литературы, так и в области живописи сильнейшим образом привлекают те художники, которые руководствуются, прежде всего, порывом души.

Например, Израэльс очень искусен в технике, но так же искусен и Воллон; тем не менее я предпочитаю Израэльса Воллону, потому что вижу в работах первого нечто большее и совсем иное, чем мастерское изображение материала, нечто совсем отличное от светотени, нечто совсем отличное от цвета, хотя это «нечто совсем отличное» раскрывается с помощью точной передачи освещения, характера материала, цвета. Элиот также обладает этим особым свойством, которое я в гораздо большей степени нахожу в работах Израэльса, чем в работах Вол-лона; то же самое относится и к Диккенсу.

Объясняется ли это выбором сюжетов? Нет, потому что последний тоже не причина, а следствие. И вот что, между прочим, я еще хочу добавить: Элиот — мастер выполнения, но помимо этого она обладает другим признаком гения, признаком, о котором я сказал бы так: «Читая ее книги, человек стремится стать лучше; вернее, ее книги пробуждают в нем стремление стать лучше».

Сам того не замечая, я много распространяюсь о выставках, хотя на деле придаю им чертовски мало значения.

Ловя себя на том, что думаю о них лишь случайно, я с некоторым удивлением наблюдаю за собственными мыслями. Я не высказался бы с достаточной полнотой, если бы не оговорился, что в некоторых картинах есть нечто настолько честное и хорошее, что они всегда служат добру, независимо от того, какова их судьба и в какие они попадают руки — честные или нечестные, хорошие или дурные. «Пусть свет твой сияет людям» — вот что я считаю долгом каждого художника с той, однако, оговоркой, что свет этот вовсе не обязательно должен сиять людям через посредство выставок. Позволю себе заметить, что я мечтаю о лучших и более действенных, чем выставки, способах донести искусство до народа, а покамест намерен не вставлять свою свечу в подсвечник, а прятать ее под кроватью. Ну, довольно об этом...

Посылаю тебе маленькую книжечку о Коро. Полагаю, что если ты не знаешь ее, то прочтешь с большим удовольствием: она содержит некоторые точные биографические подробности. Выставку, каталогом которой является эта книжечка, я видел.

Примечательно, как много времени потребовалось этому человеку для того, чтобы обрести уверенность в себе и созреть. Обрати особое внимание на то, что он делал в различные годы своей жизни. Я видел среди его первых настоящих работ вещи, явившиеся плодом многолетнего труда, чистые, как золото, в подлинном смысле этого слова, и совершенно здоровые. Но как люди, должно быть, презирали их! Когда я увидел этюды Коро, они явились для меня уроком: я уже тогда был поражен разницей между ними и этюдами многих других пейзажистов.

Если бы я не усмотрел в твоем маленьком «Сельском кладбище» больше техники, чем в этюдах Коро, я приравнял бы твою работу к ним. Настроение в них одинаковое — в обоих случаях налицо серьезная попытка передать только задушевное и существенное.

То, что я хочу сказать в этом письме, сводится к следующему: постараемся овладеть тайнами техники до такой степени, чтобы люди были обмануты ею и клялись всем святым, что у нас нет никакой техники.

Пусть работа наша будет такой ученой, чтобы она казалась наивной и не отдавала нарочитой искусностью.

Я не верю, что достиг такого уровня, которого желаю; не верю я, что и ты, продвинувшийся значительно дальше, чем я, уже достиг его. Надеюсь, что в этом письме ты усмотришь нечто большее, чем тривиальное выискивание недостатков.

Я верю в то, что чем больше общаешься с природой, тем глубже познаешь ее и тем меньше тебя привлекает фокусничанье в мастерской, хотя я воздаю последнему всю ту хвалу, которой оно заслуживает, и жажду видеть. как пишут другие: я, действительно, часто испытываю потребность посещать чужие мастерские.
Увы, не в книгах я это нашел,
Я взял от «ученых» немного, —

говорит, как тебе известно, де Женесте. Чуточку видоизменим стихи и скажем:
Не в мастерских я это нашел
И взял от «ценителей»}
художников} мало

Возможно, ты будешь шокирован тем, что я не делаю различия между «ценителями» и самими хозяевами мастерских — художниками.

Но поговорим о другом. Признаюсь, чертовски трудно остаться равнодушным, не повести и бровью, слыша, как дураки спрашивают: «Он пишет за деньги?»

Я слышу такую глупую болтовню каждый божий день, а потом злюсь на самого себя за то, что меня это огорчает. Вот как обстоит дело со мной; думаю, что и с тобой происходит примерно то же самое. На все это, конечно, плюешь, но оно все-таки раздражает тебя, как фальшивое пение или назойливый звук шарманки.

Куда ни пойдешь, всюду тебя преследует тот же избитый мотив.

Что до меня, то я теперь буду делать вот так: когда люди начнут говорить мне то-то и то-то, я буду заканчивать за них фразу, прежде чем они успеют произнести ее, то есть поступать так же, как я обращаюсь с некоторыми персонами, которые, как известно, имеют привычку протягивать мне палец, вместо того чтобы открыто пожать руку. (Я сыграл вчера подобную же шутку с одним досточтимым коллегой моего отца.) В таком случае я тоже держу наготове один-единственный палец, которым осторожно и с совершенно невинным лицом дотрагиваюсь до пальца собеседника и мы «обмениваемся рукопожатием» таким образом, что человек не может ни к чему придраться, хотя чертовски хорошо чувствует, что я в свой черед выставляю его дураком.

На днях я привел таким образом одного субъекта в очень скверное настроение. Потерял ли я что-нибудь из-за этого? Клянусь богом, нет, потому что такие люди в жизни только метают, а не помогают. Когда я пишу тебе о некоторых твоих фразах, то делаю это лишь с целью спросить: «Полностью ли ты убежден в честных намерениях тех, кто неизменно превозносит технику до небес?»

Я спрашиваю тебя об этом именно потому, что знаю, как ты стремишься, по возможности, избегать «изящества, достигнутого в мастерской»,

 

P 44 [Апрель 1884]

Твое письмо относительно рисунков привело меня в восторг. Что же касается ткацкого станка, то этюд этого аппарата действительно от начала до конца сделан на месте, и это была тяжелая работа, поскольку сидеть приходилось близко к нему и было очень трудно определять размеры; в конце концов, я включил в рисунок фигуру. Выразить рисунком я хотел следующее: «Эта черная махина из грязного дуба со всеми этими палками так резко контрастирует с окружающей сероватой атмосферой, что кажется, будто в середине ее сидит не то черная обезьяна, не то домовой или привидение и грохочет этими палками с самого раннего утра до поздней ночи». И я наметил это место в середине при помощи нескольких царапин и клякс, поместив на сиденье нечто вроде призрака ткача. Словом, я нисколько не заботился о верности пропорций рук и ног. Когда я очень тщательно нарисовал аппарат, мне почудилось, будто я всадил туда привидение именно потому, что машина отвратительна и я не могу больше слышать ее грохот. Допустим, что это просто технический рисунок; и все-таки, если положить его рядом с чертежами станка, в нем все равно будет нечто призрачное. Впрочем, это, конечно, не технический рисунок — в нем есть je ne sais quoi. И если сопоставить мой рисунок с рисунком механика, который точно воспроизвел бы конструкцию этого ткацкого станка, мой этюд острее даст почувствовать, что станок сделан из дуба, захватанного потными руками. Глядя на него (даже если бы я не ввел туда ткача или нарисовал бы его фигуру, не соблюдая никаких пропорций), зритель не может не подумать о рабочем, в то время как при виде чертежа станка, сделанного механиком, подобная мысль отнюдь не придет ему в голову. Из этого набора колес и палок время от времени должен исходить не то тяжкий вздох, не то смутная жалоба.

Я с большим удовольствием рассматриваю твои рисунки машин. Почему? Потому что даже когда ты рисуешь только маховое колесо, я не могу, например, не думать о мальчике, который вращает его и присутствие которого я каким-то необъяснимым образом чувствую. Те, кто смотрит на твои технические рисунки, как на чертежи механизмов, не понимают сущности твоего искусства.

Но я согласен с тобой, что когда рисуешь такой аппарат сам по себе, это надо делать технически наивозможно более точно, если хочешь, чтобы этюд принес тебе пользу.

Тем не менее я вполне разделяю твою мысль, что если уж превращать это в настоящий рисунок (что я и надеюсь сделать, если сумею раздобыть подходящую модель), то маленький черный призрак на заднем плане должен стать глубоко продуманным, виртуозно отделанным центром, исходной точкой, сердцем всей вещи, и все остальное должно быть подчинено этой фигуре...

Что же касается художественных выставок, то я заинтересован не в них, а совсем в другом. Я упорно работаю каждый день — не проходит недели, чтобы я не сделал нескольких этюдов вроде описанного выше, и я по-прежнему верю, что в один прекрасный день найду любителя, который захочет купить их у меня, причем не один или два, а скажем, пятьдесят.

Я не раз слышал о художниках, которые вынуждены были таким путем расставаться со своими этюдами (хотя, вероятнее всего, сохранили бы их для себя, если бы могли себе это позволить), но зато получали немного денег, позволявших им перебиться.

И если я прошу тебя при случае показать кое-кому мои вещи, то, повторяю, делаю это только потому, что считаю вполне вероятным, что тебе удастся свести меня с таким любителем искусства. Не выйдет — ну, что ж, значит, не вышло, и все; по, поскольку жить мне становится не легче, а все тяжелее, я считаю своим непременным долгом охотиться за любой возможностью продать свои работы. Поэтому прошу тебя показать их, если подвернется благоприятный случай; а если на них не обратят внимания, пусть — я и к этому готов. Устраивать же персональную выставку своих работ я покамест вовсе не склонен.

Что касается людей, которые интересуются рисунком, то среди обычной любящей искусство публики всегда есть шанс встретить какое-то сочувствие и немножко доверия; однако среди тех, кто поверхностно знаком с делом, как, например, торговцы картинами (все без исключения), несомненно, не найдешь никакого сочувствия или доверия; тут можно ждать набора устарелых оценок, верхоглядства, общих мест, условностей. Словом, кучи хлама, попытка пробиться через которую, на мой взгляд, не даст ничего, кроме потери времени и нескольких новых шишек на голове.

Поэтому при случае показывай мои рисунки, но не делай этого нарочито, не ускоряй событий, хоть я, со своей стороны, вынужден идти на это. Не будь в этом нужды, я предпочел бы сохранить для себя свои работы, по крайней мере, этюды, и никогда бы не стал продавать их. Но... В общем, остальное тебе известно.

P 46 [Май — июнь 1884]

Очень рад слышать, что из поездки ты привезешь множество новых вещей; из того же, что ты сообщаешь о своих этюдах, я заключаю, что ты везешь немало полезных вещей.

Я очень жалею, что не видел твою картину «Рыбный рынок» хотя бы в начальной стадии...

И все же, на мой взгляд, твой набросок соответствует картине в том смысле, что верно передает соотношение пространства, занятого на холсте фигурами, и пространства, занятого домами, улицей и пр. Так вот, мне сразу бросилось в глаза, что фигуры будут раздавлены всем остальным и что они вступят у тебя в слишком жестокую борьбу с окружением. Да, чертовски жалею, что не видел картину в начальной стадии.

Тем не менее — хоть ты и предполагаешь противное — я ни на минуту не забывал, что картину делаешь ты, а не я; поэтому в своих рассуждениях о ней я основываюсь на неоспоримом даже для тебя факте, а именно на том, что делаешь ее ты.

Картина, кто бы ни писал ее, должна по преимуществу выражать только одну мысль и притом выражать совершенно ясно.

Помнится, я как-то сказал ван дер Вееле, что, вопреки общему мнению, ценю ту его картину, за которую он получил медаль в Амстердаме, именно потому, что ему удалось так хорошо сохранить в ней единство стиля, несмотря на многообразие изображаемых в ней вещей, и что она действительно и доподлинно представляет собой картину, иными словами, нечто совершенно иное, чем реалистический этюд с натуры.

Но, в конце концов, мне ничего не известно о твоем первоначальном замысле, за исключением этого маленького торопливого наброска, и я нисколько не сомневаюсь, что многое в картине будет достойно похвалы. Тем не менее я не отступаюсь от того, что сказал, и хочу снова подчеркнуть: боюсь, что твой передний план, например, не выдержит тяжести всего находящегося на нем — он может оказаться слишком перегруженным краской или некрепким и рыхлым, иначе говоря, «вялым».

Этим летом такая же штука получилась у меня с комнатушкой ткача, которую я так и не закончил, потому что все слишком вылезло на передний план: к несчастью, картина начиналась с того, что должно было быть вторым планом, первого же плана, прочного основания, недоставало. И я упрекал себя точно так же, как сейчас упрекаю тебя. Это — опасность, которая очень часто угрожает почти каждому художнику; порою получается даже так, что спасти картину можно, лишь перенеся ее на холст более крупного размера.

 

P 57 [Сентябрь 1885]

Только что получил твое письмо и набросок твоей картины. Это, конечно, прекрасный сюжет, и у меня нет возражений против композиции с точки зрения ее уравновешенности.

Но разреши мне сказать одну вещь, о которой я умолчал бы, если бы картина была закончена и ее было бы уже трудно изменить, но о которой я говорю, потому что в картину могут быть еще внесены известные изменения, не нарушающие линий. Дело вот в чем: фигура в центре — женщина с граблями расположена хорошо. Но пройтись граблями по этому месту — действие настолько маловажное, что его не должна выполнять главная фигура. По этой причине я лично предпочел бы, чтобы центральной фигурой переднего плана была та, что несет камни (это действие было бы здесь очень выразительно и мотивировано композицией в целом), а фигура на втором плане (которая сейчас несет камни и играет в композиции второстепенную роль) держала бы в руках грабли.

Возможно ли это с точки зрения хода твоей работы? Если нет, все равно подумай над этим: обстоятельство, отмеченное мною, немаловажно и может дать повод к критике. То, что фигура стоит, выпрямившись, — хорошо; но нельзя ли придумать для нее более интересное действие, и притом так, чтобы не изменять линий. Не обижайся, пожалуйста, на мои предложения — они, по-моему, не могут принести вреда, поскольку картина еще находится в стадии создания. Не думаю, что это означает навязывать тебе мое мнение. Я считаю чрезвычайно важным, чтобы действия фигур были выразительными — в особенности если картина будет большая. Я понимаю, что это означает предъявлять тебе большие требования: я ведь знаю, каким первостепенным фактором являются линии и равновесие их.

Но линии эти могут остаться красивыми и спокойными. Нет, я не заблуждаюсь: твоя главная фигура в опасности; вот почему я не посмел скрыть от тебя свои впечатления. Я хотел бы предложить, если ты, конечно, не сочтешь мои требования чрезмерными, чтобы одна из женщин, несущих камни, нагнулась и выкладывала их, то есть чтобы они обе не были заняты одинаковой работой. Впрочем, это ничего не изменит, потому что тогда у тебя будут две наклоненные фигуры. Словом, мое замечание, в конце концов, не имеет большого значения — я просто высказал то, что сразу же почувствовал.

Что касается моей работы «Едоки картофеля» (литографию ее ты видел), то это сцена, которую я попытался написать, будучи вдохновлен своеобразным эффектом света в мрачной хижине. Она написана в такой темной красочной гамме, что, например, светлые ее краски, положенные на белую бумагу, выглядели бы чернильными пятнами; но на холсте они выделяются своей светлостью благодаря силе противопоставленных им, например прусской синей, которая накладывается совершенно несмешанной. Мои собственные критические замечания касаются, главным образом, того, что, уделив внимание цвету, я упустил из виду форму торсов. Головы и руки, однако, были сделаны очень тщательно, а так как наибольшее значение имели именно они, все же остальное было почти совсем темным (и потому совершенно иным по эффекту, чем на литографии), то манера, в какой я написал картину, извинительна в гораздо большей степени, чем ты думаешь. Кроме того, сама картина отличается по рисунку от любого из грубых набросков к ней, которые я до сих пор храню и которые сделал в хижине при свете маленькой лампы; то же самое относится к литографии.

Далее хочу сообщить тебе, что после твоего отъезда отсюда я нарисовал целый ряд голов, а кроме того, множество крестьян: землекопов, полольщиков, жнецов. Цвет — вот главное, что прямо или косвенно занимало меня при этом. Я имею в виду смешение цветов — красного с зеленым, синего с оранжевым, желтого с фиолетовым, комбинации дополнительных цветов, их влияние друг на друга. Природа так же полна ими, как светотенью. Другая проблема, которая каждый день заново поглощает меня и к которой, как мне кажется, ты утверждаешь, я утратил интерес, — это передача формы и выявление ее крупными линиями и массами, когда о контуре думаешь не в первую, а в последнюю очередь...

Продолжая сосредоточивать все внимание, прежде всего, на бедных крестьянках, я каждый божий день должен справляться еще с пейзажем. Когда Венкебах зашел навестить меня, я только что кончил писать хижины.

Что касается гравюр на дереве, то у меня буквально нет ничего нового, за исключением четырех больших композиций Лермита. Для меня этот человек — второй Милле в полном смысле этого слова: я обожаю его работы не меньше, чем работы самого Милле, а талант его считаю таким же крупным, как талант последнего.

Здесь был мой брат. Он кое-что рассказал мне о событии, ставшем в Париже гвоздем сезона и глубоко порадовавшем меня, — об успехе выставки Эжена Делакруа. Очень заинтересовало меня и то, что он сообщил о Рафаэлли, живописце фигур, и Клоде Моне, пейзажисте плюс колористе.

Что же до всего остального, то ты убедился на своем опыте, что век для художников сейчас не столько золотой, сколько железный. Хочу этим сказать только, что им не так-то легко выжить. По крайней мере, что касается меня, мой удел misere ouverte;1 но, несмотря на это, мое мужество, а может быть, и мои силы скорее возросли, чем уменьшились в сравнении с прошлым. Не думай, что ты единственный, кто считает или считал своим долгом критиковать меня до полного уничтожения; напротив, такая критика — пожалуй, единственное, что я до сих пор слышал. А поскольку ты — не единственный, кто говорит или говорил со мной таким образом, твоя критика ассоциируется у меня с критикой со стороны других людей, которой я все более горячо противопоставляю убеждение в том, что мои попытки имеют свой raison d'etre...

1 Неприкрытая нищета (франц.).

Я не всегда могу сохранять хладнокровие: по временам мне кажется, что люди раздирают мое тело — так сильно меня захватывают эти вопросы и настолько мои убеждения являются частью меня самого.

В названной выше литографии, равно как и в моих других работах, есть недостатки, это бесспорно. Но моя работа ясно доказывает, что я передаю то, что вижу; поэтому, когда люди судят о моей работе не в целом, без широты взгляда и не принимая во внимание цель моих стремлений — писать крестьян в их повседневном окружении, — я не могу извинить моих критиков и считать их позицию честной.

Ты, например, считаешь мою работу в совокупности крайне слабой и со всеми подробностями доказываешь, что ее недостатки значительно перевешивают ее достоинства.

Так ты судишь о моей работе, а значит, и о моей персоне.

Ну, а я не принимаю такой оценки, решительно нет. Работа, о которой идет речь, — изображение крестьян — так тяжела, что крайне слабый человек просто не возьмется за нее.

Я же, по крайней мере, взялся за дело и заложил некоторые основы для него, что является отнюдь не самой легкой частью всякой работы! В рисовании, равно как в живописи, я иногда умею схватить кое-что основательное и полезное, и притом схватить крепче, чем ты полагаешь, друг. Но я всегда делаю то, чего еще не могу сделать, для того чтобы научиться это делать... Впрочем, мне надоела эта тема. Поэтому я закончу, сказав, что у художников, которые пишут крестьян и простых людей, трудная работа и что они поступили бы мудро, перестав ссориться и, по возможности, подали друг другу руки. В единении — сила, и бороться мы должны не друг с другом, а с теми, кто даже теперь препятствуют идеям, которые отстаивали Милле и другие новаторы прошлого поколения. Для нас нет худшей помехи, чем эта роковая междоусобная борьба.

Что же касается нас с тобой, то давай прекратим ее: ведь у нас одна и та же цель.

Мое заветное желание состоит в том, чтобы при всем различии между нами твои и мои усилия шли параллельно, а не в противоположных направлениях. Поскольку я замечаю, что в основных тенденциях и в принципе у нас есть много общего и что так, думается мне, будет и впредь, твоя критика в целом — если ты относишь эту критику ко мне — несовместима, на мой взгляд, с характером твоей собственной работы.

Общее у нас то, что мы ищем наши сюжеты в гуще народа; кроме того, нас объединяет желание черпать материал для этюдов из жизни, независимо от того, рассматриваем мы этюды как цель или как средство. Это означает, что у нас с тобой много общего. А в том, что мы решительно противоположны друг другу в отношении техники рисунка или техники живописи, я отнюдь не уверен. Во многом, не отрицаю, ты обогнал меня; тем не менее я считаю, что ты ушел не слишком далеко.

Как бы то ни было, при наличии искреннего к тому стремления и доброй воли мы можем быть полезны друг другу, можем поддержать друг друга, а поскольку в единении сила, я нахожу желательным, чтобы мы остались друзьями.

Что касается техники, то я еще многое ищу; кое-что мне удается найти, и все же остается еще бесконечно много такого, чего мне недостает. Но при всем том я знаю, почему я работаю так, а не иначе, и усилия мои зиждутся на твердой почве. Совсем недавно я сказал Венкебаху, что не знаю ни одного художника, который имел бы столько же недостатков, сколько есть у меня; тем не менее я не убежден, что заблуждаюсь в главном.

По временам дело со мной обстоит так. Произведением двух отрицательных величин является положительная. Возьми любой мой рисунок или этюд, особенно из тех, на которые я сам укажу тебе в спокойном состоянии; в этих рисунках, равно как в цвете и тоне, ты найдешь ошибки, которые реалист строго осудит, и явные неточности, которые я вижу сам и на которые при известных обстоятельствах мог бы указать еще более резко и проницательно, чем другие. Да, в них есть и неточности, и ошибки.

И все-таки я верю в одно: даже если я всегда буду делать работы, в которых люди смогут найти ошибки, эти работы будут все-таки обладать известной жизненностью и своим raison d'кtre, отодвигающими эти ошибки на задний план для всякого, кто ценит характерность и оригинальность восприятия. Поэтому при всех моих ошибках меня не так легко уничтожить, как думают многие. Я слишком хорошо знаю, какова моя цель, и слишком твердо убежден, что, в конечном счете, стою на правильном пути, чтобы обращать много внимания на пересуды. С меня довольно возможности писать то, что я чувствую, и чувствовать то, что пишу.

Тем не менее по временам все это делает жизнь мою очень трудной, и, думается мне, впоследствии некоторые люди, возможно, пожалеют о том, что докучали мне своими обидными отзывами, противодействием и равнодушием. Вот что я сейчас делаю: я так тщательно избегаю людей, что не встречаюсь буквально ни с кем, за исключением бедняков крестьян, с которыми непосредственно связан, потому что пишу их.

Такова политика, которой я держусь, и вполне возможно, что в скором времени я откажусь от своей мастерской и поселюсь в крестьянской хижине, чтобы не видеть и не слышать людей, именующих себя образованными.

Когда я говорю тебе, — ибо таково мое убеждение, — что нам следует остаться друзьями, то делаю это потому, что наблюдаю за твоими стремлениями, которые ценю и уважаю. Ты глубоко проникаешь в душу простых людей, и у тебя достаточно силы воли, чтобы осуществить свои замыслы. Когда я говорю, что мы можем быть взаимно полезны и можем оказать поддержку друг другу, то говорю так потому, что ты не признаешь условностей; когда ты станешь более известен, ты, по всей вероятности, начнешь делать даже еще более смелые вещи, и тогда это может вылиться в решительную борьбу, в которой картины одной школы будут использованы в качестве оружия против другой! А в таком случае было бы неплохо, чтобы несколько художников действовали согласно. С другой стороны, я считаю небесполезным обмениваться взглядами и смотреть работы друг друга.

 

P 58 [Сентябрь 1885]

Сегодня я отправил в твой адрес корзинку, содержащую птичьи гнезда. У меня в мастерской они тоже имеются. Это гнезда дрозда, черного дрозда, золотистой иволги, крапивника и зяблика.

Надеюсь, они доедут в целости и сохранности.

Хорошо ли ты знаком с Эженом Делакруа? Я прочел о нем великолепную статью Сильвестра...

Вот любопытный анекдот о Делакруа. У него был спор с одним другом по вопросу о том, нужно ли работать исключительно с натуры, и Делакруа заявил, что этюды следует делать с натуры, но самое картину — по памяти. Во время спора, который скоро стал весьма накаленным, они шли по бульвару. Делакруа дал ему отойти на некоторое расстояние и затем (сложив руки рупором), к ужасу респектабельных буржуа, проходивших мимо, зычным голосом заорал ему вслед: «По памяти! По памяти!»

Не могу передать, с каким наслаждением я читал эту статью, равно как и другую статью Жигу, посвященную Делакруа. Кроме того, я прочел хорошую книгу гравера Бракмона «О рисунке и цвете».

И вот еще одно замечание Сильвестра о Делакруа: «Говорят, что Делакруа не рисует; следовало бы сказать, что Делакруа не рисует, как другие». Знаешь, то же самое можно было бы сказать в опровержение россказней о том, что Мауве, Израэльс и Марис не рисуют.

И еще одна подробность: как-то художник Жигу приходит к Делакруа с античной бронзой и спрашивает его мнения насчет ее подлинности. «Это не античность, это Ренессанс», — отвечает Делакруа. Тогда Жигу спрашивает его, на каком основании он так утверждает. «Взгляните, мой друг, это очень красиво, но это начато с линий, а старые мастера шли от сердцевины, от массы». Затем Делакруа добавляет: «Взгляните сюда» — и рисует на листе бумаги несколько овалов, после чего соединяет овалы с помощью небольших, почти незаметных линий и из всего этого создает вставшего на дыбы коня, полного жизни и движения. «Жерико и Гро, — говорит он, — научились у греков первым делом выражать массы (почти всегда овальной формы), а контуры и действие намечать, исходя из положения и пропорций таких овальных форм». И я утверждаю, что Жерико первым указал на это Делакруа.

Спрашивается, разве это не великолепная истина?

Но можно ли этому научиться от художников, рисующих гипсы, или в Академии? Думаю, что нет! Если бы там учили таким образом, я с радостью стал бы восторженным поклонником Академии, но я слишком хорошо знаю, что это не так.

Я послал Венкебаху статью Поля Мантца о Салоне с просьбой дать ее прочесть и тебе. Получил ли ты ее? Я нахожу ее превосходной.

Я думал, что птичьи гнезда понравятся тебе так же, как они нравятся мне: ведь таких птиц, как крапивник и золотистая иволга, тоже можно числить среди истинных художников. Кроме того, эти гнезда — красивая модель для натюрмортов.

 

далее...