"Письма Винсента Ван Гога"

 

в начало...

 

304

 

Главное, постарайся поскорее приехать, брат: я не знаю, долго ли еще выдержу. Все это чересчур для меня, и я чувствую, что скоро вконец обессилю.

Говорю прямо: постепенно меня охватывает страх, что так я никогда не приду к цели. Здоровья у меня хватило бы, если бы мне не пришлось так долго голодать: всякий раз, когда вставал вопрос — голодать или меньше работать, я по возможности выбирал первое, пока окончательно не ослаб. Как выдержать? Я так ясно и бесспорно вижу, насколько мое состояние отражается на моей работе, что просто не знаю, как быть дальше.

Не рассказывай никому про меня, брат: ведь если обо всем этом узнают определенные люди, они объявят: «Ну вот, мы это давно предвидели и предсказывали».

И они не только не помогут мне, но еще отнимут у меня всякую возможность постепенно восстановить свои силы и преодолеть слабость. При данных обстоятельствах мои работы не могут быть иными, чем сейчас. Если справлюсь со своим недомоганием, постараюсь опять двинуться вперед. Я все тянул и никак не успевал сделать что-нибудь для укрепления своего здоровья: я ведь должен был беспокоиться о других и о своей работе. Но теперь я знаю одно: успехов в работе нечего ждать, пока я опять хоть немного не окрепну. За последнее время я слишком ясно убедился, что мое физическое состояние отражается на работе. Уверяю тебя, что моя слабость — всего лишь следствие перенапряжения и плохого питания. Кое-кто болтал про меня, будто я страдаю какой-то болезнью; теперь эти люди опять примутся за свое, хотя это клевета самого худшего сорта; поэтому храни все в секрете и никому ничего не говори, когда приедешь сюда. Помни только, что сухость в моих работах появилась, так сказать, не по моей вине, и, когда я немного соберусь с силами, все опять изменится.

305

Сегодня утром приходит ко мне человек, чинивший у меня недели три тому назад лампу; кроме того, я купил у него тогда кое-какую глиняную посуду, которую он сам же мне навязал. Он вваливается ко мне и начинает скандалить, почему это я только что уплатил его соседу, а ему нет. Все это сопровождается соответствующей бранью, шумом, проклятиями.

Я отвечаю, что уплачу ему, как только получу деньги, поскольку в данную минуту у меня нет ни одного сента, но только подливаю масла в огонь. Затем я прошу его уйти, наконец толкаю к двери. Он же, видимо, только того и ждал: он хватает меня за шиворот и швыряет об стену так, что я долго не могу потом встать с пола.

На этом примере ты можешь видеть, с какими petites miseres приходится порою сталкиваться. Такой громила, конечно, сильнее меня — он и не стесняется! Все мелкие лавочники, с которыми ежедневно приходится иметь дело, люди такого же склада. Они являются к тебе по собственному почину и спрашивают, не хочешь ли ты у них что-нибудь купить; если ты обращаешься к другим торговцам, они умоляют тебя остаться их клиентом; но если ты по несчастному стечению обстоятельств задержишься с уплатой больше, чем на неделю, они поднимают шум и учиняют скандал. Такие уж они есть, но и упрекать их за это трудно: им тоже временами приходится туго. Пишу это тебе для того, чтобы ты видел, как необходимо мне найти какую-то возможность заработать хоть немного денег...

С точки зрения моей работы, я не могу считать себя слишком уж несчастным, потому что все эти petites miseres не умаляют моей энергии и не мешают мне делать кое-какие новые вещи. У де Бока я оставил две небольшие марины: одна изображает бурное море, другая — спокойное. Мне хотелось бы и в дальнейшем работать над такими вещами. Вчера я написал ферму с красной крышей, стоящую под большими деревьями. Начал этюд — мальчик на картофельном поле, и второй «Сад с плетеной изгородью». Как мне не хватает возможности поработать в полную силу!

События сегодняшнего утра ясно показывают, что я должен переехать и снять домик поменьше где-нибудь в деревне, поскольку я не имею здесь никакой возможности хоть немного заработать. С другой стороны, тут у меня достаточно удобная мастерская и нет недостатка в красивых сюжетах. Да и море тоже не везде найдешь...

За последнее время обстоятельства сложились для меня слишком уж неблагоприятно, а мои надежды ценой упорной работы вернуть себе прежних друзей не оправдались.

Тео, давай договоримся об одной вещи — я не уверен, что то произойдет в ближайшее время, но могут наступить еще более мрачные дни, и на этот случай я хочу обо всем условиться заранее.

Мои этюды и все без исключения работы, находящиеся в моей мастерской, являются твоей собственностью. Повторяю, в данное время об этом еще нет речи, но может случиться, что, например, из-за неуплаты налогов мои вещи будут описаны; в предвидении такой опасности мне бы хотелось переправить их в какое-нибудь надежное место. Этюды понадобятся мне для дальнейшей работы; к тому же я положил на них много труда.

Пока что на нашей улице не платил налогов ни один человек, хотя все обложены на различные суммы.

Обложили и меня: ко мне два раза приходили оценщики, но я показал им четыре свои табуретки да некрашеный стол и сказал, что меня нельзя числить среди тех, кто подлежит обложению таким высоким налогом. Найди они в мастерской художника ковры, рояль, старинные вещи, они, возможно, были бы правы, обложив такого человека высоким налогом; что же до меня, то я не в состоянии оплачивать даже счета за краски, у меня в доме нет никаких предметов роскоши, ничего, кроме детей, так что и взять с меня нечего.

Тем не менее мне начали слать налоговые декларации и повестки, но я не обращал на них ни малейшего внимания, а когда оценщики зашли еще раз, я заявил, что такие документы посылать мне бесполезно, так как я просто раскуриваю ими трубку, что денег у меня нет, а за мои четыре табуретки и стол ничего не выручишь — даже когда они были новыми, они не стоили той суммы, на которую меня обложили.

С тех пор прошло вот уже несколько месяцев, меня покамест оставили в покое, и остальные обитатели нашей улицы тоже еще ничего не платили.

Но поскольку разговор об этом все-таки зашел, повторяю, что на всякий случай я хотел бы найти место, где можно припрятать мои этюды... Ведь если в моих работах появится нечто такое, из-за чего люди захотят их покупать, я, может быть, тоже встану на ноги.

Меня не столько волнует продажа моих работ как таковая, сколько то, что это даст мне возможность существовать. Скажу тебе откровенно: очень немногие из тех представлений об искусстве, которые я почерпнул, работая у Гупиля, выдержали испытание временем и практикой, хотя вкусы мои с тех пор почти не изменились. Произведения искусства создаются не так, как это представляют себе торговцы картинами, да и сам художник живет и учится совсем по-другому.

Не могу точно объяснить — почему, но теперь я понимаю слова Добиньи: «Больше всего мне платят не за те мои картины, которые я особенно ценю».

Но если бы я услышал такую фразу, когда служил у Гупиля и К°, я решил бы, что он сказал ее просто ради красного словца...

Будущее казалось бы мне более светлым, если бы я умел лучше ладить с людьми. Найти покупателей на мои работы без твоей помощи совершенно немыслимо; при твоем же участии такая возможность не исключена. И если мы напряжем наши силы до предела, мы выстоим и не пропадем, но для этого мы должны держаться вместе.

Конечно, я не придаю значения утреннему инциденту, но когда наваливается сразу так много неприятностей, начинаешь ощущать потребность позабыть обо всем и поговорить с кем-нибудь, кто полностью понимает тебя и сочувствует тебе. Обычно я храню все в себе и стараюсь все перебороть в одиночку. Однако человеку, имеющему сердце, этого мало: хочется еще найти истинного друга и поверенного. Именно потому, что по временам я чувствую, как слабеет мое здоровье и как мне не хватает сил, чтобы переносить удары, я откровенно сознаюсь, что мне мучительно нужно вновь повидать тебя и спокойно поговорить с тобой.

Мне в этом году пришлось немало побороться, чтобы сохранить свою мастерскую, и подчас бывало страшно тяжело продолжать работу. А ведь я еще должен как-то собраться с силами...

И все-таки самое главное — чтобы мы и дальше понимали друг друга и чтобы дружба наша по-прежнему оставалась горячей. Если придет беда, мы померимся с ней, но давай при любых обстоятельствах хранить верность друг другу, дорогой брат.

Я выигрываю от этого во всех отношениях, потому что без тебя не смог бы продержаться так долго; ты же не выигрываешь ничего, кроме сознания того, что помог человеку выйти на такой жизненный путь, который в противном случае был бы для него закрыт. А впоследствии — кто знает, что мы еще сделаем вдвоем с тобой!

306

Пока я работаю, я безгранично верую в искусство и убежден, что добьюсь своей цели; но в дни физической слабости и материальных затруднений я чувствую, что вера моя слабеет, и меня охватывают сомнения, которые я пытаюсь преодолеть, немедленно возобновляя работу.

То же с Христиной и детьми: когда я нахожусь с ними и малыш, радостно посмеиваясь, ползет ко мне на четвереньках, у меня нет ни малейших сомнений в том, что все хорошо. Как часто этот ребенок служит мне утешением!

Когда я дома, он ни на минуту не оставляет меня; когда я сижу за работой, он дергает меня за полу куртки или карабкается по моей ноге, пока я не посажу его на колени.

В мастерской его занимает все, и он тихонько играет кусочком бумаги, обрывком веревочки, старой кисточкой; этот малыш всегда доволен.

Если он останется таким на всю жизнь, он будет удачливее меня...

Думаю, что через несколько дней, если я, конечно, буду немного лучше питаться, чем в последнее время, мне удастся избавиться от своего отвратительного недомогания; однако причины его коренятся куда глубже, и я хотел бы снова прийти в то состояние, когда у меня были в избытке здоровье и силы, в чем, в конце концов, нет ничего невозможного: нужно только побольше бывать на воздухе и работать над тем, что тебе по душе. Ведь это же факт, что сейчас все мои работы слишком уж худосочны и сухи.

Теперь мне это ясно, как день, и я не питаю ни малейшего сомнения, что мне нужно все в корне менять. После того как ты посмотришь работы текущего года, мы обсудим, не согласишься ли ты со мной в отношении некоторых мер, и, если ты согласишься, нам, думается мне, удастся преодолеть трудности.

309

В последние дни, занимаясь живописью, я вдруг почувствовал, что у меня пробуждается особое чувство цвета, более острое и совсем непохожее на то, какое было до сих пор.

Возможно, что мое нервозное состояние в последние дни находится в связи с каким-то переворотом в методе моей работы, к которому я давно уже стремился и о котором долгое время раздумывал.

Я часто пытался работать менее сухо, но у меня снова и снова получалось примерно то же, что и раньше. Однако теперь слабость не позволяет мне работать привычным для меня способом, и это, кажется, не вредит мне, а, скорее, идет на пользу; теперь я немного отпустил вожжи и, вместо того чтобы вглядываться в структуру вещей и анализировать ее, смотрю на предметы прищуренными глазами, а это позволяет мне более непосредственно воспринимать их, как цветовые, взаимно контрастирующие пятна.

Интересно, что будет дальше и чем все кончится. Я давно уже удивлялся, почему я не такой сильный колорист, каким мог бы стать при моем темпераменте, но до сих пор это качество развивалось во мне слабо.

Повторяю, мне очень интересно, во что все это выльется, но я уже сейчас ясно вижу, что мои последние живописные этюды совсем непохожи на предыдущие.

Насколько помнится, у тебя есть один мой прошлогодний этюд — стволы деревьев в лесу. Я отнюдь не считаю его плохим, но в нем еще нет того, что видишь в этюдах настоящего колориста.

Некоторые цвета верны, но, даже будучи верными, они не производят того впечатления, которое должны производить, и, хотя краски кое-где наложены густо, общее впечатление остается бедным. Сравнивая этот этюд с последними, написанными менее пастозно, я нахожу, что, невзирая на это, они стали сильнее по цвету, поскольку краски в них как бы переплетаются, а мазки покрывают друг друга, так что все в целом получается сочнее и лучше передает, скажем, мягкость облаков или травы.

Было время, я очень тревожился, что не делаю успехов в цвете, но теперь снова обрел надежду... Я не могу полностью доверять своему глазу, когда дело касается моей собственной работы. Например, оба этюда, которые я сделал во время дождя — грязная дорога с маленькой фигуркой,— кажутся мне полной противоположностью некоторым другим этюдам. Глядя на них, я снова чувствую тоскливую атмосферу дождливого дня, и в фигурке, хотя она состоит лишь из нескольких пятен краски, есть, на мой взгляд, какая-то жизнь, причем достигается это отнюдь не правильностью рисунка, потому что фактически рисунка там нет. Я хочу сказать вот что: как мне кажется, в этих этюдах есть нечто от той таинственности, которую ощущаешь, когда смотришь на природу, прищурив глаза, вследствие чего формы упрощаются до цветных пятен. Все это выяснится со временем, но в данный момент я нахожу в некоторых своих этюдах нечто новое в смысле цвета и тона.

В последнее время я часто вспоминал рассказ, который прочел в одном английском журнале. Это история художника, который тоже подорвал свое здоровье в труднее для него время и отправился в уединенную печальную местность, на торфяные болота, где снова стал самим собой и начал писать природу так, как видел и понимал ее. Все это очень хорошо описано — очевидно, автор разбирается в искусстве. Рассказ поразил меня, и сейчас я снова думаю о нем...

Беда не только в том, что я сравнительно поздно занялся рисованием; отнюдь не исключено также, что у меня нет оснований рассчитывать па долгие годы жизни...

Что же касается времени, которое у меня осталось для работы, то, думается, я не очень ошибусь, предположив, что, вопреки всему, мое тело выдержит еще несколько лет, скажем, от шести до десяти...

Я не намерен ни щадить себя, ни избегать волнений и трудностей — мне в общем безразлично, проживу я больше или меньше; кроме того, я не умею печься о своем физическом состоянии, как, например, делает врач.

Итак, я и впредь буду жить, не зная, сколько я проживу, и помня только одно: «за несколько лет я должен закончить определенную работу». Мне не следует слишком спешить — от спешки мало проку, но я должен продолжать работу с полным спокойствием и бодростью, возможно более регулярно и упорно, сжато и четко. Мир касается меня лишь постольку, поскольку я чувствую себя, так сказать, обязанным ему и в долгу перед ним: я ведь тридцать лет ступал по этой земле. И вот из благодарности я хочу оставить по себе какую-то память в форме рисунков или картин, сделанных не для того, чтобы угодить на чей-то вкус, но для того, чтобы выразить искреннее человеческое чувство. Итак, работа — вот моя цель; а когда человек сосредоточивается на одной мысли, все его дела упрощаются и хаос уступает место единому и неуклонному стремлению...

Если я проживу дольше — tant mieux,1 но на это я не рассчитываю.

1 Тем лучше! (франц.).

За оставшиеся несколько лет нужно кое-что создать — вот мысль, которая служит мне путеводной нитью, когда я обдумываю планы дальнейшей работы.

313

Нет горшей муки, чем душевная борьба между долгом и любовью в высшем значении этих слов. Если я скажу тебе, что выбираю долг, ты все поймешь.

Те несколько слов, которыми мы обменялись во время нашей прогулки, доказали мне, что внутренне я ничуть не изменился — вся эта история была и осталась раной, которую я ношу в себе; она скрыта в глубинах моей души, и ничто не исцелит ее, так что даже через много лет она останется такой же болезненной, какой была в первый день...

Я не верил, не верю и никогда не поверю, что она руководствовалась корыстными мотивами, по крайней мере, в большей степени, чем то допускают честность и справедливость. Она лишь держалась в пределах благоразумия, но окружающие все преувеличили. В остальном же, как ты понимаешь, я не обманываю себя — она не любила меня; поэтому все, о чем мы говорили с тобой по дороге, должно остаться между нами. С тех пор произошло много такого, чего не случилось бы, если бы в определенный момент я не оказался, во-первых, перед ее решительным «нет», а во-вторых, перед собственным обещанием убраться с ее пути. Я уважаю в ней чувство долга, я никогда не подозревал и не заподозрю ее ни в чем плохом.

Что же касается меня, то я знаю лишь одно: самое важное — это не уклоняться от своего долга и не идти ни на какие компромиссы там, где речь заходит о нем. Долг есть нечто абсолютное.

А последствия? Мы отвечаем не за них, а за сделанный нами выбор — выполнять или не выполнять свой долг. Такая точка зрения — прямая противоположность принципу: цель оправдывает средства. Мое собственное будущее — это чаша, которая не минует меня; следовательно, ее надо испить...

Как ты, однако, понимаешь, я должен обходить все, что может поколебать меня, должен избегать всех и всякого, кто может напомнить мне о ней. Эта мысль придала мне в нынешнем году больше решительности, чем я проявляю обычно, и, как видишь, я умудрился устроить все таким образом, что никто не понимает истинных мотивов.

314 [19 августа 1883]

Очень хочется знать, можете ли вы с отцом понять мои чувства в вопросе о том, оставаться мне или нет с этой женщиной. Я горячо желаю не толкать ее обратно на улицу, а, добившись от нее обещания исправиться, от всего сердца простить ее и все позабыть. Пусть уж лучше живет, чем гибнет.

Сегодня утром она сказала мне: «Я и сама не собираюсь приниматься за старое, и матери об этом не говорила. Я знаю только, что если мне придется уйти, я не заработаю сколько требуется — мне ведь надо еще платить за содержание детей; если я пойду на улицу, то сделаю это не потому, что хочу, а потому, что вынуждена». Я тебе, по-моему, однажды уже писал, что произошло между нами, когда она лежала в больнице, а я еще не решил, возьму ее к себе или нет. Она тогда тоже ничего не просила, что очень непохоже на ее обычное поведение. Не могу точно вспомнить ее слова, но в ней было тогда что-то похожее на овцу — она как бы говорила: «Если меня надо зарезать, я не стану сопротивляться». Во всяком случае, это было нечто настолько душераздирающее, что я мог сделать только одно — все простить и обвинять во всем скорее себя, чем ее. Однако я промолчал и лишь заставил ее пообещать мне кое-что, а именно — быть более аккуратной и трудолюбивой, позировать более старательно, перестать общаться с матерью и т. д.

Теперь я тоже все ей простил, все безоговорочно позабыл и, как прежде, стою на ее стороне. Я испытываю к Христине такую глубокую жалость, что перед ней все смолкает, что я и теперь не могу поступить иначе, чем в прошлом году в больнице, когда сказал: «Пока у меня есть кусок хлеба и крыша над головой — они твои».

И тогда и сейчас это была не страсть, а просто обоюдное понимание насущных потребностей каждого из нас. Помня, однако, как часто семья Христины сбивала ее в прошлом году с пути, и боясь, как бы с ней вновь не произошла катастрофа, я хотел бы поселиться с ней в каком-нибудь другом месте, скажем, в маленькой деревушке, где она забыла бы о городе и поневоле видела бы вокруг только природу...

Не знаю, обрету я с этой женщиной счастье или нет, но идеальными наши отношения, конечно, не будут; счастье такая штука, которая от нас не зависит, но следовать велениям своей совести — это зависит только от нас.

315

Я по-прежнему убежден, что моя работа действительно требует большего и что мне следовало бы также иметь возможность тратить немного больше денег на еду и другие необходимые потребности, но раз я должен обходиться меньшим, пусть будет так.

В конце концов жизнь моя, быть может, не стоит того, во что обходится ее поддержание. Так стоит ли мне из-за этого расстраиваться? Тут уж никто не виноват — ни другие, ни я сам.

В одном, надеюсь, ты не сомневаешься — я могу отказать себе в еде, одежде, удобствах, словом, во всем необходимом, но не больше. Когда человек урезает себя во всем, то ведь это достаточно доказывает его готовность идти на жертвы, верно? Ты отлично знаешь, что предложи мне кто-нибудь работу, скажем, выполнить тот или иной рисунок, я не отказался бы от нее, я с удовольствием сделал бы даже несколько попыток справиться с нею, если бы первая не удалась. Но никто не предлагает мне работы, а если о ней и заговаривают, то так неопределенно, так туманно, что это, скорее, сбивает меня с толку, чем подбадривает.

Что же касается моей одежды, дорогой брат, то ношу я то, что мне дают, не требуя и не прося большего. Я донашивал костюмы отца и твои, которые не очень годились мне, — у нас ведь разные размеры. Если ты примиришься с недостатками моего туалета, я вполне удовлетворюсь тем, что имею, и буду благодарен даже за малое. Разумеется, впоследствии я снова вернусь к этому и, надеюсь, смогу напомнить тебе: «Тео, а помнишь те времена, когда я бегал в долгополом пасторском пальто отца?» Мне кажется, гораздо разумнее принимать сейчас все, как оно есть, и не ссориться по этому поводу, а позднее, когда наши дела наладятся, дружно посмеяться над тем, что было.

Мои представления о том, как добывают деньги, так просты, что проще нельзя: все достигается лишь работой, и я ничего но выиграю, если при данных обстоятельствах начну бегать к разным людям и уговаривать их...

Полагаю, что, по зрелом размышлении, ты не можешь усомниться в том, что я много работаю; если же ты будешь настаивать, чтобы я ходил к разным людям и просил их купить мои работы, я, конечно, подчинюсь, но в таком случае, вероятно, впаду в хандру.

Если можно, позволь мне идти тем же путем, что до сих пор. Если же это невозможно, если ты советуешь и требуешь, чтобы я носил свои работы к разным людям, я не стану упрямиться...

Я думаю, между прошлыми и нынешними временами есть существенная разница. Раньше люди относились к созданию и к оценке картин с большей страстностью, решительнее выбирали то или иное направление, энергичнее становились на сторону того или иного художника, словом, проявляли больше воодушевления. А сейчас, как я замечаю, повсюду господствуют непостоянство и пресыщенность. Люди в целом стали равнодушнее. Я уже писал тебе, что, по-моему, со времен Милле наступил резкий спад, словно вершина, наконец, достигнута и дорога круто пошла под гору.

Это действует на всех и вся...

Теперь выскажу то, что считаю себя вправе высказать перед лицом того факта, что мое призвание есть мое призвание и я без колебаний буду держаться за него. Итак, я должен сказать следующее: я не только хочу сохранить наши отношения такими, как они есть, но и настолько благодарен тебе за них, что не обращаю внимания на то, как мне живется — беднее или богаче, труднее или легче; я считаю само собой разумеющимся, что я доволен любыми условиями, готов подчиниться всему и со всем примириться, раз так надо.

Я требую лишь одного — чтобы ты не сомневался в моей доброй воле и моем усердии; и еще я хочу, чтобы ты хоть немножко доверял моему здравому смыслу, не подозревая меня в нелепых поступках, и дал мне спокойно жить на мой собственный лад.

Конечно, чтобы что-то найти, я должен искать, и мне удается далеко не все, но в конце концов работы мои станут подлинно хорошими.

Набраться терпения и ждать, пока дело не пойдет на лад, не отступать до конца — вот чего я хочу от себя и от тебя как сейчас, так и впредь...

Надеюсь, ты правильно поймешь мое письмо и поверишь, что я не сержусь, когда мне что-нибудь говорят о моей одежде.

Нет, этим меня уже не разозлишь, потому что внутренне я делаюсь все более спокойным и сосредоточенным. Куда бы я ни пришел, всюду будет примерно одно и то же: я, вероятно, всегда сначала произвожу на людей плохое впечатление. Но не думаю, что это впечатление остается у них и после того, как мне удастся поговорить с ними с глазу на глаз.

Итак, с этой минуты я вновь погружаюсь в работу.

316

Должен сообщить также, что у меня побывал Раппард; он смотрел мои большие рисунки и очень тепло отозвался о них...

Поговорили мы с ним и о Дренте. На этих днях он отправляется туда и даже еще дальше, а именно в рыбацкие поселки в Терсхеллинге. Я, особенно после посещения Раппарда, тоже охотно поехал бы в Дренте...

Я перебрался бы туда с Христиной и детьми...

Оказавшись там, я, вероятно, надолго осяду на этих равнинах и торфяных болотах, где селится все больше и больше художников, так что спустя некоторое время там, возможно, возникнет целая колония живописцев.

317

Надеюсь, ты не возражаешь, что при сложившихся обстоятельствах, когда нам безусловно необходимо двигаться вперед, как мы с тобой и решили, и когда я по зрелом размышлении намерен остаться с Христиной, если только она сама не сделает нашу совместную жизнь абсолютно невозможной, — надеюсь, повторяю, ты не будешь возражать, если я немедленно осуществлю свой план и перееду в Дренте.

Поедет она со мной или нет — зависит только от нее; я знаю, что она ведет разговоры с матерью, но не знаю — о чем. Я и не спрашиваю. Но если она захочет поехать со мной, пусть едет. Оставить ее — значит снова толкнуть на путь проституции, а этого та рука, которая пыталась спасти ее, сделать не может, верно?

318

То, что ты пишешь, вероятно, правильно. Мы с тобой об этом уже говорили, да и сам я иногда прихожу к такому же выводу: если бы этой женщине пришлось расстаться со мной и самой становиться на ноги, она вышла бы на правильный путь...

Короче, мы с ней обязаны вести себя разумно и разойтись друзьями. Она должна заставить родных взять к себе ее детей, а сама пойти работать. Итак, мы уговорились, что, поскольку в данный момент мы оба находимся в затруднительном положении, которое лишь усугубим, оставшись вместе, нам следует разойтись — на время или навсегда, как уж выйдет.

319

Только что получил твое письмо. Утро я провел в дюнах за Лоосдейненом — просидел там три часа под дождем на месте, где все напоминает о Рейсдале, Добиньи или Жюле Дюпре. Я вернулся домой с двумя этюдами: первый — сучковатые деревца, второй — ферма после дождя. Все здесь уже приобрело бронзовый цвет, все выглядит так, как выглядит только природа осенью или картины некоторых художников, например Дюпре, и это настолько прекрасно, что навсегда остается в памяти...

Как я уже писал, у меня был разговор с Христиной. Мы поняли, что впредь нам нельзя оставаться вместе, ибо мы сделаем друг друга несчастными, хотя оба чувствуем, как сильно мы привязаны друг к другу. А потом я ушел подальше за город, чтобы поговорить с природой наедине. Я добрался до Ворбурга, а оттуда направился в Лейдсендам. Ты знаешь эту местность: пышные, величественные и безмятежные деревья рядом с отвратительными зелеными игрушечными дачами и всеми пошлостями, какие только могла изобрести по части цветочных клумб, беседок и веранд тяжеловесная фантазия богатых голландских бездельников. Дома там большей частью уродливые, хотя попадаются, впрочем, старинные и внушительные.

И вот в эту самую минуту высоко над лугами, бесконечными, как пустыня, поплыли одна за другой гряды облаков, и ветер первым делом накинулся на дома, окруженные деревьями и выстроившиеся шеренгой по ту сторону канала, где проходит черная насыпная дорога. Деревья были великолепны: в каждом из них — я чуть было не сказал: в каждой фигуре — чувствовалось нечто драматическое. Но пейзаж в целом был еще прекраснее, чем эти бичуемые ветром деревья сами по себе; дождь и ветер так хлестали нелепые дачки, что в этот момент даже они приобрели своеобразную характерность.

Я увидел в них доказательство того, что даже человек нелепого вида и поведения или склонный к эксцентричным причудам, когда его поражает настоящее горе и подавляет беда, может стать подлинно драматической, неповторимо характерной фигурой...

Да, на меня всегда производит самое глубокое впечатление драма бурной природы, столь похожая на скорбную драму жизни.

321

Ну почему, почему эта женщина так неразумна?

Она в полном смысле слова то, что Мюссе называет «un enfant du siecle»,1 и, когда я думаю о ее будущем, я не могу не вспомнить о неудавшейся жизни самого Мюссе.

В Мюссе было нечто высокое, и в ней тоже есть «un je ne sais quoi», хотя она, несомненно, не художница. Ах, если бы она хоть немножко была ею! У нее есть дети, и если бы они в большей мере стали для нее idee fixe,2 то уже благодаря одному этому в ней появилось бы что-то основательное; но даже с детьми дело обстоит у нее не так, как следовало бы, хотя ее материнская любовь, при всей ее ограниченности, все же, на мой взгляд, является самой лучшей чертой ее характера...

1 Дитя века (франц.).

2 Навязчивой идеей (франц.).

Меня мучительно тревожит мысль, что, после того как я уйду, она станет о многом сожалеть, захочет исправиться и тогда я опять понадоблюсь ей. В этом случае я охотно ей помогу, но не раньше, чем внушу ей то, что, как я помню из твоих рассказов, тебе говорила одна женщина, которую ты знал: «Ты нашел меня на самом дне, мне нужно подняться». Но боюсь, что вместо «мне нужно подняться» Христина может сказать: «Меня тянет в пропасть»...

Все это сопряжено с тяжелой душевной борьбой, и сердце сжимается при этом от боли сильнее, чем можно себе представить.

322

Завтра я отправлюсь в Хогевен в Дренте...

Тео, уезжая, я испытываю очень грустное чувство, куда более грустное, чем испытывал бы, будь я убежден, что эта женщина достаточно энергична, и не кажись мне ее добрые намерения столь сомнительными. В общем, самое главное тебе известно. Я же, со своей стороны, должен пробиваться вперед, иначе и сам пойду ко дну, не принеся ей этим никакой пользы.

Пока она не станет более деятельной по собственному почину и, главное, на более длительное время, так как сейчас ее хватает только на краткие вспышки, она останется на прежнем уровне, даже если у нее вместо меня одного будет три покровителя: они тоже ничем ей не помогут, коль скоро она сама не сделает всего от нее зависящего. Но дети, которые так запали мне в сердце! Я не все мог сделать для них, но если бы только эта женщина захотела!.. Довольно, однако, ныть — я должен выдержать, несмотря ни на что.
ДРЕНТЕ
СЕНТЯБРЬ 1883—НОЯБРЬ 1883

Осень 1883 г. Винсент проводит на севере страны, в провинции Дренте, в городах Хогевене и Ньив-Амстердаме. Он интересуется в первую очередь жизнью крестьян и создает здесь восемь картин и двенадцать рисунков (преимущественно этюды работающих крестьян и печальные осенние пейзажи).

Приближение зимы, тоска и одиночество гонят его в Нюэнен, куда в августе 1882 г. переехали его родители.

324

Теперь, когда я уже пробыл здесь несколько дней и обегал всю округу, я могу более подробно рассказать тебе о местности, в которой поселился.

Прилагаю набросок с первого написанного мной в этих местах этюда — хижина в степи. Хижина, сооруженная только из кусков сухого дерна и жердей. Я побывал в полудюжине таких хижин, посмотрел их изнутри и сделаю с них еще несколько этюдов.

Самый лучший способ объяснить, как выглядят эти хижины снаружи в сумерках или сейчас же после захода солнца, — это напомнить тебе об одной картине Жюля Дюпре, принадлежащей, кажется, Месдагу: две хижины, замшелые кровли которых удивительно глубоким тоном выделяются на туманном, мглистом вечернем небе.

Вот так и здесь. Внутри этих хижин темно, как в погребе, но очень красиво.

Рисунки некоторых английских художников, работавших на равнинах Ирландии, дают самое реальное представление о том, что я здесь вижу...

Я наблюдал тут великолепные фигуры, волнующие своей сдержанностью. Например, грудь у здешних женщин вздымается так тяжко, движение это настолько исключает всякую мысль о сладострастии, что иногда оно возбуждает прямо-таки сострадание и уважение, особенно если женщина стара и болезненна. На всем здесь лежит отпечаток той же здоровой грусти, что и на рисунках Милле.

К счастью, мужчины носят здесь короткие штаны: последние лучше обрисовывают форму ноги и делают движения более выразительными.

Чтобы дать тебе представление об одной из целой кучи вещей, которые во время моих разведывательных вылазок пробудили во мне новые ощущения и чувства, упомяну о груженных торфом барках, которые мужчины, женщины, дети, белые и вороные лошади тащат прямо посреди поля, точь-в-точь как у нас в Голландии, например на Рейсвейкском бечевнике.

Степь — богата: я видел отары овец и пастухов, которые красивей брабантских.

Печи здесь более или менее похожи на «Общинную печь» Т. Руссо: стоят они в садах под старыми яблонями, среди капусты и сельдерея.

Во многих местах есть и пчелиные ульи. Судя по многим местным жителям, им чего-то не хватает; здесь, я думаю, не очень здоровые места — вероятно, из-за плохой питьевой воды; правда, я видел нескольких девушек лет семнадцати и моложе, очень свежих и красивых, но у большинства остальных довольно поблекший вид, несмотря на юный возраст. Тем не менее это не лишает благородства их осанку и фигуру, хотя вблизи они выглядят очень увядшими...

Я часто с большой грустью вспоминаю о Христине и ее детях — ах, если бы только о них заботились как следует! Знаю, ты скажешь, что все случившееся — вина самой Христины, и это правда; но боюсь, что тут больше ее беды, чем вины. Я с самого начала знал, что характер ее испорчен, но надеялся, что она исправится; теперь же, когда я больше ее не вижу и размышляю обо всем, что я замечал за ней, мне все больше и больше кажется, что она зашла слишком далеко, для того чтобы исправиться. Но это лишь усиливает мою жалость к ней, и мне становится грустно из-за того, что я бессилен чем-нибудь помочь.

Тео, когда я встречаю в степи такую же несчастную женщину с ребенком на руках или у груди, глаза мои становятся влажными, потому что в каждом подобном создании я вижу Христину, причем слабость и неопрятность лишь усиливают это сходство.

Я знаю, что Христина — плохая; что я был вправе поступить так, как поступил; что я не мог оставаться с нею; что я действительно не мог взять ее с собой; что все, сделанное мною, было, если хочешь, разумно, мудро и т. д., и, несмотря на все это, у меня сердце переворачивается, когда я вижу такое жалкое, больное лихорадкой, несчастное существо. Как много все-таки печального в жизни!

325

Здесь, куда ни пойдешь, повсюду красиво. Степь необозрима, не то что в Брабанте, по крайней мере около Зюндерта или Эттена; правда, в полдень, особенно когда светит солнце, она немного монотонна, но именно это настроение, которое я несколько раз безуспешно пытался передать, мне и не хочется упустить. Море тоже не всегда живописно, но такие моменты и эффекты также следует наблюдать, если хочешь правильно представлять себе подлинный характер ландшафта. У степи в этот жаркий полуденный час вид порою далеко не привлекательный — она надоедлива, однообразна, утомительна, негостеприимна и враждебна, как пустыня. Писать на таком пылающем свету и передавать исчезающую в бесконечности перспективу — это такая штука, от которой начинает кружиться голова...

Вечером, когда сквозь сумерки движется жалкая маленькая фигурка и необъятная выжженная солнцем земля темнеет на фоне нежных лиловатых тонов вечернего неба, от которого ее отделяет на горизонте лишь последняя тоненькая темно-синяя полоска, эта надоедливая, однообразная местность становится такой же возвышенной, как картины Жюля Дюпре. То же свойство присуще здесь и фигурам — крестьянам, женщинам: они не всегда интересны, но, терпеливо присмотревшись к ним, неизменно открываешь в них нечто подобное Милле.

326

Вначале у меня были здесь, в степи, кое-какие неприятности с моделями: люди смеялись надо мной, принимали меня за дурачка, и я не мог закончить начатые этюды с фигурами из-за того, что модели не хотели позировать, хоть я хорошо, во всяком случае, по местным условиям, платил им.

Однако я не сдался, ограничил себя одним местом и одной семьей и располагаю теперь старухой, девочкой и мужчиной, которые, надеюсь, согласятся мне позировать и впредь.

Я сделал несколько этюдов равнины, которые пришлю тебе, как только они высохнут, и начал также несколько акварелей. Набросал я и несколько рисунков пером, потому что пером можно передать такие подробности, которые немыслимы в этюдах маслом; вот почему, если, конечно, позволяют обстоятельства, рекомендуется всегда делать два этюда: один, выполненный исключительно в рисунке, — для композиции; другой — в цвете; таким путем можно впоследствии оживить живописные этюды. Равнина великолепна: на ней встречаются заболоченные луга, которые часто напоминают мне Т. Руссо.

Могу тебя заверить, что деревенский воздух и деревенская жизнь благотворно влияют на мое здоровье. Ах, если бы эта несчастная женщина тоже могла наслаждаться природой! Здравый смысл ясно подсказывает мне, что при данных обстоятельствах это невозможно, и тем не менее я думаю о ней с глубоким сожалением.

328

Я испытываю потребность откровенно высказаться, поэтому не скрою от тебя, что меня охватило чувство большой тревоги, подавленности, je ne sais quoi, вроде невыразимой обескураженности и отчаяния. Если я не сумею хоть чем-то утешиться, это чувство станет поистине невыносимым. Я близко принимаю к сердцу свойственное мне неумение ладить с людьми — оно очень сильно огорчает меня, потому что от него в значительной мере зависят мой успех и возможность дальнейшей работы.

Кроме того, тревога о судьбе этой женщины, моего бедного малыша и второго ее ребенка камнем лежит у меня на сердце. Я по-прежнему хочу им помочь и не могу.

Настал такой момент, когда мне необходимы уважение, доверие, немножко тепла, но, как видишь, доверием я не пользуюсь ни у кого.

Ты, разумеется, исключение, но именно потому, что все взвалено на твои плечи, я особенно остро чувствую, как все кругом безнадежно и мрачно...

У нас стоят пасмурные, дождливые дни, и, когда я возвращаюсь на чердак, где обосновался, все кажется мне удивительно грустным; даже свет, падающий через единственное окно на пустой этюдник и кучу стертых, уже негодных кистей, — и тот удивительно грустен. К счастью, во всем этом есть своя достаточно комическая сторона, которая позволяет не разрыдаться, а напротив, от всего сердца посмеяться над собой. Однако все это в такой огромной степени не соответствует моим планам и серьезности моей работы, что смех сразу же обрывается...

Кроме того, в последние дни меня одолели мрачные мысли относительно будущего, а также по поводу жалкого состояния моих живописных принадлежностей, которое лишает меня возможности делать необходимейшие, полезнейшие вещи так, как их, по существу, следует делать. Ведь я с самого начала нашел здесь столько красивого, что если бы мог себе это позволить, послал бы за своими вещами в Гаагу, приспособил бы чердак под мастерскую (расширив окно) или подыскал бы себе новое помещение, а также пополнил бы и обновил свой живописный инвентарь.

Я хотел бы иметь возможность проделать все это с величайшей тщательностью, и, если бы мне кто-нибудь помог, самые мои большие огорчения отпали бы сами собой. Но раз я покамест не нахожу никого, кто поверил бы мне, любые мои новые расходы неизбежно лягут на твои плечи. Вот круг, в котором вращаются мои мысли и из которого я не вижу никакого выхода...

Что мне еще сказать? Иногда мысли мои принимают такое направление: я работал, экономил и все же не избежал долгов; я был верен женщине и все же вынужден был покинуть ее; я ненавидел интриги и все же не завоевал доверия окружающих и ничего не имею за душой. Не думай, что я мало ценю твою неизменную помощь, — напротив; но я часто задаю себе вопрос, не должен ли я сказать тебе: «Предоставь меня судьбе — тут уж ничего не поделаешь; тяжесть, лежащая на тебе, слишком велика для одного человека, а получить помощь с моей стороны нет никаких шансов. Разве это не достаточное доказательство того, что нам следует сдаться?»...

Что делать? Станет мне со временем лучше или хуже? Я этого не знаю, но не могу отделаться от чувства безмерной грусти.

У всех бывают черные дни,

Дни сумрачной непогоды.

Все это так и не может быть иначе; весь вопрос в том, не слишком ли велико бывает подчас количество черных и сумрачных дней!

И все-таки я снова писал с модели в сарае с очень скверным светом. Что ж, я не отказываюсь делать все, что в моих силах, но могу ли я при данных условиях сделать то, что необходимо?

330 Ньив-Амстердам

На этот раз лишу тебе из самого дальнего уголка Дренте, куда прибыл после нескончаемого путешествия на барже через всю равнину. Не вижу никакой возможности описать тебе как следует эту местность — у меня не хватает слов. Представь себе просто берега канала, как растянувшиеся на целые мили пейзажи Мишеля или Т. Руссо, ван Гойена или Конинка.

Плоские планы или полосы различного цвета, делающиеся все уже и уже по мере приближения к горизонту и подчеркнутые то здесь, то там навесами для торфа, или маленькой фермой, или несколькими тощими березами, тополями, дубами. Повсюду груды торфа, мимо постоянно проходят барки, груженные торфом или камышом с болот. Там и сям худые коровы необычного цвета, отары овец, свиньи.

Фигуры, время от времени возникающие на равнине, отличаются по большей части ярко выраженным своеобразием, а иногда и подлинным очарованием; я нарисовал, в частности, женщину на барке с крепом на чепце — она была в трауре, а также мать с ребенком — у матери на голове лиловый платок. Здесь много типов Остаде — физиономии, напоминающие свиней или ворон, но время от времени попадается фигурка, которая выглядит, как лилия среди чертополоха. В общем, я очень доволен своим путешествием, потому что полон новых впечатлений.

Вечер в степи был невыразимо прекрасен. В одном из альбомов Бетцеля есть лист Добиньи, передающий точно такой же эффект. Воздух неописуемо нежного лиловато-белого цвета, облака не кудрявые, а плотные и покрывающие все небо, и в них более или менее яркие пятна фиолетового, серого, белого и разрывы, сквозь которые просвечивает голубизна. На горизонте сверкающая красная черта, под нею очень темная полоса коричневой торфяной равнины, и на фоне ослепительной красной черты ряд маленьких хижин с низкими крышами.

Вечером на этой равнине можно довольно часто наблюдать эффекты, которые англичане называют «weird»1 или «quaint».2 Донкихотские мельницы и странные громады подъемных мостов вырисовываются фантастическими силуэтами на фоне вибрирующего вечернего воздуха.

В сумерках, когда из окон падает свет, который отражается в воде или в слякоти и лужах, такая деревня выглядит иногда очень приветливо.

Перед отъездом из Хогевена я написал там несколько этюдов, в том числе ферму с замшелой крышей. Дело в том, что я заказал краски у Фурне3 и получил их, так как пришел к той же мысли, которую ты выразил в своем письме: мое настроение переменится лишь при условии, что я погружусь в работу и, так сказать, растворюсь в ней; теперь оно уже значительно улучшилось.

Однако по временам, в такие же точно минуты, в какие ты подумываешь, не уехать ли тебе в Америку, меня подмывает добровольно завербоваться в ост-индскую армию. О, эти проклятые, мрачные минуты, когда чувствуешь себя таким подавленным!

1 Таинственный, сверхъестественный (англ.).

2 Причудливый (англ.).

3 Парижский торговец красками.

Как мне хочется, чтобы ты взглянул на молчаливые топи, которые я вижу из своего окна: такое зрелище успокаивает и располагает к вере, невозмутимости и спокойной работе!

332 Ньив-Амстердам

Ты писал мне о Либермане: по твоим словам, его палитра состоит из шиферно-серых тонов, обычно идущих от коричневого до желтовато-серого. Я никогда не видел его работ, но теперь, посмотрев здешний пейзаж, прекрасно понимаю, что он вполне обдуманно пришел к такой красочной гамме.

Нередко цвет здешних предметов напоминает мне также Мишеля; как тебе известно, небо у него тоже серое (иногда шиферно-серое), а почва коричневая с желтовато-серыми тонами. Это совершенно правильно и точно соответствует натуре.

Встречаются здесь и эффекты в духе Жюля Дюпре, но сейчас, осенью, все тут выглядит точно так, как ты описываешь палитру Либермана. И если я найду то, что ищу, — а почему бы мне не найти? — я, разумеется, буду работать в той же самой красочной гамме. Понимаешь, чтобы видеть вещи, как видит их Либерман, следует видеть не локальный цвет сам по себе, а рассматривать локальный цвет в связи с тоном неба.

Небо тут серое, но такое светящееся, что даже наш чистый белый не в силах передать этот свет и мерцание. Если писать такое небо серым, что исключает возможность достичь интенсивности цвета натуры, то, чтобы остаться последовательным, необходимо передать коричневые и желтовато-серые тона почвы в более низком ключе. Мне кажется, выводы из такого анализа настолько самоочевидны, что просто трудно понять, как можно было не заметить всего этого раньше.

Но именно локальный цвет зеленого поля или ржаво-коричневой пустоши, если его рассматривать отдельно, легко может ввести в заблуждение...

Здесь можно встретить поразительные типы священников-сектантов — свиные рыла в треугольных шляпах. Впрочем, прежде чем священники, которых я здесь видел, возвысятся до уровня культуры и разумности обыкновенных свиней, вероятно, пройдут долгие годы, в течение которых им придется немало поработать над собой. Пока что, насколько я мог заметить, любая свинья лучше их.

333

Мысленно я всегда с тобой: поэтому не удивительно, что я довольно часто пишу тебе. Я, прежде всего, нахожу маловероятным, что ты останешься в хороших отношениях с Гупилем. Конечно, это такая огромная фирма, что пройдет немало времени, прежде чем разложение скажется во всем и мириться с положением дел станет окончательно невозможно. Но, по-моему, период разложения тянется уже довольно давно; поэтому я отнюдь не удивлюсь, если узнаю, что дело зашло достаточно далеко.

Думается, все настолько говорит само за себя, что я просто не в силах сказать тебе нечто такое, что не являлось бы совершенно очевидным для тебя самого.

Кроме того, я нахожу весьма любопытным то обстоятельство, что за последнее время произошла перемена и во мне.

Сейчас я нахожусь в окружении, которое так сильно захватывает меня, так упорядочивает, проясняет, укрепляет, обновляет, расширяет мои мысли, что я совершенно поглощен ими.

И это позволяет мне полностью передать тебе все, что говорят мне здешние молчаливые, заброшенные топи. Именно теперь я чувствую, что в какой-то мере начал изменяться к лучшему. Перемена эта не завершилась, но я уже вижу в своей работе кое-что, чего еще недавно в ней не было. Живопись дается мне легче, и я с охотой берусь за многое такое, мимо чего проходил раньше.

Я знаю, как неустойчиво мое положение, и совершенно не уверен в том, что смогу остаться здесь. Возможно, что в связи с изменением твоего положения все изменится и для меня. Меня это, конечно, огорчит, но из равновесия не выведет.

Не могу отделаться лишь от одной мысли — будущее неизменно рисуется мне не как мое одинокое, а как наше с тобой совместное пребывание в этом болотном краю, где мы будем работать, как два сотоварища-художника. Такая перспектива представляется мне необыкновенно заманчивой...

Не думаю, что ты почувствуешь себя здесь, как кошка в чужом амбаре; напротив, тебе покажется, что ты вернулся на родину. Став художником, ты сразу же ощутишь прилив жизнерадостности и станешь спокойнее, чем был бы в любом ином положении, спокойнее, чем даже у Гупиля и К°...

Ты человек волевой, с хорошей, умной, светлой головою и добрым сердцем. Считаю, что ты легко можешь стать художником, если только продержишься некоторое время.

Не хочу сказать, что у тебя не будет забот — гладко ничто не проходит, но ты должен руководствоваться одним соображением: «Я делаю то, что мне кажется наиболее простым; я хочу жить не в городе, а в деревне, не сидеть в конторе, а писать». Да, только так и не иначе! Все это следует рассматривать как чисто деловое предприятие, хотя вопрос и стоят глубже, да, бесконечно глубже. Но все твои мысли должны решительно сосредоточиться в таком направлении.

В будущем тебе следует рассматривать и меня и себя только как художников; как бы плохо и трудно нам ни было, ты должен видеть одно — свою собственную работу. Глядя на уголок природы, неизменно думай: «Я это напишу». Задайся одной мыслью — стать художником...

Торговля картинами вселяет в человека известные предубеждения, от которых ты, возможно, еще не отделался. Самое распространенное из них таково: живопись требует дарования. Да, дарование, конечно, необходимо, но не совсем в том смысле, в каком его обычно себе представляют. Нужно уметь протянуть руку и взять это дарование (что, разумеется, нелегко), а не ждать, пока оно проявится само по себе. В слове «дарование» что-то есть, но совсем не то, что предполагают люди. Чтобы научиться работать, нужно работать; чтобы стать художником, нужно рисовать. Если человек хочет сделаться художником, если он наслаждается процессом писания, если он испытывает при этом то, что испытываешь ты, он может стать художником, но это сопровождается тревогами, заботами, разочарованиями, приступами хандры, минутами полного бессилия и всякими прочими неприятностями. Таково мое мнение.

335

Твоя мысль о подыскании себе другого хозяина кажется мне вполне здравой. Во-первых, человек не обязан ждать, пока его хозяева изменят свои взгляды; во-вторых, если он считает себя обязанным ждать этого, ему, возможно, придется ждать вечно; поэтому молодой служащий может либо просто не дождаться такой перемены, либо, если она все-таки произойдет, оказаться к этому моменту слишком усталым и бессильным что-либо изменить...

На мой взгляд, фирма Гупиль и К° сеет сейчас ветер, а кто сеет ветер, тот пожнет бурю.

Я, прослужив у них шесть лет, хоть и в одной из самых низших должностей, даже теперь, десять лет спустя, все еще чувствую, что часть моего сердца осталась там. Все это очень, очень печально. Во времена дяди Винсента фирма начинала с небольшим числом служащих, на которых не смотрели свысока и к которым не относились как к машинам. Тогда предприятие представляло собой подлинное содружество и каждый мог вкладывать в работу всю душу. С того времени количество служащих увеличилось, но среди них все меньше и меньше людей, которые действительно любят свое дело и знают его...

Мне представляется, что торговля картинами в целом переживает сейчас тяжелую болезнь; сказать но правде, я сомневаюсь, что даже на настоящие шедевры долго сохранятся нынешние непомерные цены. Произошло «je ne sais quoi», наступило охлаждение, восторги поулеглись. Имеет ли это большое значение для художников? О нет! Величайшие из них в последние годы своей жизни, когда они уже выбились наверх, лично мало выгадали от непомерных цен; подумай сам, разве Милле и прочие, особенно Коро, работали бы меньше или хуже, даже если бы не произошло такого невиданного повышения цен? Какое бы положение ни сложилось в торговле картинами и как долго бы оно ни продлилось, тот, кто умеет сделать вещь, заслуживающую внимания, всегда найдет на нее любителей, которые дадут ему возможность заработать столько, сколько нужно на жизнь. Я лично охотнее получал бы 150 франков в месяц как художник, чем 1500 за любое другое ремесло, даже такое, как торговля картинами.

Мне кажется, что, будучи художником, в большей мере чувствуешь себя человеком среди людей, чем живя жизнью, которая основана на спекуляциях и при которой приходится считаться с условностями.

Что же касается тебя, то я не вижу никакой беды, если в силу сложившихся обстоятельств ты станешь художником лишь на тридцатом году жизни; напротив, я сочту это великим счастьем: настоящая жизнь, точнее ее наиболее деятельный период, начинается именно с тридцати лет...

Существует старая поговорка: у них есть уши, но они не слышат; у них есть глаза, но они не видят; у них есть сердца, но они не чувствуют; их сердца ожесточились, а глаза и уши закрылись, потому что они не хотят слышать и видеть. Я считаю, что мы с тобой достаточно честны и нам незачем поэтому бояться открыть глаза и увидеть вещи такими, как они есть и какими они представляются. В этой старой поговорке заложен такой глубокий смысл, она все выражает так точно, что я поневоле снова и снова вспоминаю ее.

336

Я знаю двух людей, в которых идет душевная борьба между: «Я — художник», и «Я — не художник». Это Раппард и я сам. Эта борьба, порою отчаянная, проводит резкую грань между нами и некоторыми другими людьми, воспринимающими такие вещи менее серьезно. Что же касается нас, то нам иногда приходится тяжко, но каждый приступ меланхолии приносит с собой немножко света, немножко движения вперед. Другие не так сурово борются с собой и, вероятно, работают легче, но зато индивидуальность их развивается меньше.

Когда что-то в тебе говорит: «Ты не художник», тотчас же начинай писать, мой мальчик, — только таким путем ты принудишь к молчанию этот внутренний голос. Тот же, кто, услышав его, бежит к друзьям и жалуется на свое несчастье, теряет часть своего мужества, часть того лучшего, что в нем есть. Друзьями твоими должны быть лишь те, кто сами ведут такую же борьбу и своим примером пробуждают в тебе жажду деятельности.

Надо начинать такую борьбу с уверенностью в успехе и убежденностью в том, что ты делаешь нечто разумное, как крестьянин, который направляет свой плуг, или как наш друг, который на прилагаемом наброске боронует и даже сам тащит борону. Нет у тебя лошади, значит, ты сам себе лошадь — так здесь поступают многие...

Мне всегда страшно нравились слова Доре: «У меня терпенье вола». Я вижу в них что-то хорошее, определенную убежденность и честность; короче говоря, в этих словах заложен глубокий смысл, они — изречение подлинного художника. Когда думаешь о людях, из чьего сердца выливаются подобные слова, вся болтовня о «природной одаренности», которую так часто слышишь от торговцев картинами, кажется мне мерзким карканьем. «У меня терпенье» — как сдержанно и достойно это звучит! Такого торговцы картинами никогда не скажут, даже если не все, что они говорят, походит на воронье карканье. «Я не художник», — как можно так жестоко отзываться о самом себе? Разве нельзя стать терпеливым, разве нельзя научиться терпению у природы, видя, как медленно созревает пшеница, видя, как все растет? Разве можно считать себя настолько мертвым, чтобы допустить, что ты уже никогда не будешь больше расти? Разве можно умышленно препятствовать собственному развитию? Говорю все это для того, чтобы объяснить, почему разговоры о том, одарен ты или нет, кажутся мне такими глупыми.

Но для того, чтобы расти, нужно уйти корнями в землю. Я говорю тебе: не иссыхай на тротуаре, а пересади себя в почву Дренте — там ты прорастешь. Ты скажешь: «Но ведь существуют же городские растения»; согласен, но ты-то сам зерно и место твое — в полях.

338

Моя цель — делать как можно больше как можно лучших картин и рисунков, а прожив жизнь, с любовью и сожалением оглянуться назад и подумать: «Ах, какие картины я мог бы создать!» Но это отнюдь не исключает необходимости делать все, что в твоих силах. Возражаешь ли ты против этого применительно ко мне и к себе?

Мне хочется, чтобы живопись стала твоей навязчивой идеей и вопрос: «Художник я или не художник?» — отошел в область абстракции, а на первый план выступили бы более интересные практические задачи, скажем, как скомпоновать фигуру или пейзаж.

Тео, открыто заявляю тебе: я предпочитаю думать о том, как руки, ноги и голова соединяются с торсом, чем о том, являюсь ли я художником вообще, и если да, то в большей или меньшей степени,

339

Вспомни о Барбизоне — это величественная история. Те, кто первыми приехали туда работать, внешне были далеко не такими, как по существу. Они выросли на земле и знали только одно: «В городе нет ничего хорошего, я хочу в деревню». Я представляю себе, что они рассуждали примерно так: «Я должен научиться работать, должен стать совершенно иным, прямой противоположностью тому, каков я сейчас». Они говорили: «Сейчас я никуда не гожусь, но я обновлюсь на лоне природы». Что касается меня, то я рассуждаю так же, и, хотя поеду в Париж, если буду к тому вынужден и если найду там, чем заняться, все-таки считаю, что пребывание здесь бесконечно, бесконечно более полезно с точки зрения моего будущего...

Если бы ты был со мной, я обрел бы товарища и моя работа тем самым пошла бы успешнее... Если бы ты был здесь, я скорее начал бы работать более производительно. Повторяю еще раз: для меня одного — задача чересчур велика, у меня не хватает духу приняться за нее в одиночку. Мне необходим человек, с которым можно все обсудить, который понимает, что такое картина...

Ей-богу, мой мальчик, приезжай писать вместе со мной сюда, на равнину, в картофельные поля; приезжай посидеть со мной у огня, и пусть степной ветер хорошенько продует тебя!

Вырвись! Я не знаю, что за будущее ожидает нас, не знаю, изменится наша жизнь или нет, если все у нас пойдет гладко, но могу сказать лишь одно: «Будущее не в Париже и не в Америке — там всегда будет одно и то же, вечно одно и то же. Если хочешь стать иным, приезжай сюда, в степь!»

340

Хочу рассказать тебе о поездке в Звело, деревню, где долгое время жил Либерман и где он писал этюды для своей картины, выставленной в последнем Салоне, той, что изображает бедных прачек...

Представь себе путешествие через равнину в три часа утра, в открытой повозке (я ехал со своим хозяином, которому нужно было попасть на рынок в Ассен), по дороге, или «diek», как ее здесь называют, на полотно которой вместо песка навалили грязь, для того чтобы оно было повыше. Это оказалось еще любопытнее, чем поездка на барже.

При первом проблеске рассвета, когда возле хижин, разбросанных по равнине, запели петухи, все домишки, мимо которых мы проезжали, окружающие их тонкие тополя, желтые листья которых падали на землю так, что было слышно, старая приземистая башня на кладбище, обнесенном земляным валом и живой изгородью из буков, плоские ландшафты равнины и хлебных полей, словом, все стало точно таким же, как самые прекрасные полотна Коро. Повсюду тишина, таинственность, покой — так, как умел писать их лишь он один.

Когда в шесть часов утра мы прибыли в Звело, было еще довольно темно; впрочем, подлинных Коро я видел даже в еще более ранний час. Въезд в деревню был тоже очень красив. Со всех сторон огромные замшелые крыши домов, конюшен, овечьих загонов, сараев.

Вид у здешних домов внушительный, и стоят они среди дубов великолепного бронзового цвета. Мох золотисто-зеленых тонов; темно-лилово-серые с красноватым, голубоватым или желтоватым отливом тона земли; несказанно чистые зеленые тона хлебных полей; черный тон мокрых стволов, контрастирующий с золотым ливнем крутящихся и шуршащих осенних листьев, которые небрежными гирляндами повисли на тополях, буках, липах и яблонях; мерцающее сквозь ветви деревьев небо.

Небо — однотонное, чистое, светящееся, не белое, а фиолетовое, такого оттенка, который едва ли можно расшифровать словами: белое, отливающее красным, синим и желтым; небо, в котором все отражается и которое чувствуешь над собой повсюду; небо, туманное и сливающееся с тонкой полосой тумана внизу. Все это вместе взятое создает гамму нежных серых тонов. В Звело я, однако, не нашел художников, и, говорят, ни один из них никогда не приезжал туда зимой.

Я же надеюсь провести там именно зиму. Поскольку художников в Звело не оказалось, я решил не дожидаться своего хозяина и пошел обратно пешком, чтобы немного порисовать по дороге. Так я начал набросок того яблоневого садика, с которого Либерман написал свою большую картину.

В данный момент вся местность вокруг Звело сплошь, насколько хватает глаз, покрыта молодыми хлебами — самого нежного зеленого цвета, какой я только встречал.

Нежно-лиловато-белое небо над ними создает эффект, который едва ли можно передать; однако для меня этот тон неба является основным тоном, без знания которого нельзя понять, на чем основаны другие эффекты.

Черная, плоская, нескончаемая земля, чистое, нежно-лиловато-белое небо. Из земли пробивается молодая пшеница, и земля под ней выглядит так, словно покрыта плесенью...

Когда часами бродишь по такой вот местности, начинаешь чувствовать, что вокруг нет ничего, кроме этой нескончаемой земли, зеленой плесени пшеницы или вереска и нескончаемого неба. Лошади и люди кажутся маленькими, как блохи. Даже крупные сами по себе предметы не привлекают твоего внимания, и тебе чудится, что в мире есть только земля да небо...

В маленьком придорожном трактирчике я нарисовал старушку за прялкой, темный маленький силуэт из сказки, темный силуэт на фоне светлого окна, сквозь которое виднелось светлое небо, узкая тропинка через нежную зелень и несколько гусей, щипавших траву.

И вот наступили вечерние сумерки. Ты только представь себе эту тишину, этот покой! Представь себе аллейку с высокими тополями, одетыми осенней листвой; широкую грязную дорогу — сплошное черное болото; уходящую в бесконечность равнину справа, уходящую в бесконечность равнину слева; несколько черных треугольных силуэтов дерновых хижин, сквозь маленькие окошки которых падает красный свет очага; несколько луж с грязной желтоватой водой, где отражается небо и гниют стволы деревьев; представь себе весь этот болотистый край в вечерних сумерках под беловатым небом — сплошные контрасты белого и черного. И на этом болоте косматую фигуру пастуха и груду овальных комьев не то шерсти, не то грязи — овец, теснящих и толкающих друг друга. Ты видишь, как они приближаются, ты стоишь среди них, ты поворачиваешься и следуешь за ними. С трудом, неохотно бредут они по грязной дороге. Однако вдали, под тополями, уже виднеется ферма — несколько замшелых крыш, кучи соломы и торфа.

Еще один темный треугольный силуэт — овечий загон. Ворота широко распахнуты и напоминают вход в темную пещеру. Сквозь щели досок, сзади, просвечивает небо. Весь караван комьев шерсти и грязи исчезает в этой пещере, пастух и женщина с фонарем закрывают за овцами ворота. Возвращение отары в сумерках было финалом той симфонии, которую я слышал накануне.

День прошел, как сон; я был так поглощен его упоительной музыкой, что с самого утра буквально не вспоминал ни о еде, ни о питье, получив в том трактирчике, где нарисовал пряху, только ломоть деревенского хлеба да чашку кофе. День прошел, а я совсем забыл о себе, внимая этой симфонии, длившейся с рассвета до сумерек или, вернее, от ночи до ночи.

Я пришел домой и, сев у огня, почувствовал, что голоден — я действительно был страшно голоден. Теперь ты видишь, что такое здешний край? Тут чувствуешь себя так, словно побывал, скажем, на выставке «Ста шедевров». А что приносишь домой после такого дня? Несколько наспех нацарапанных набросков. Нет, еще кое-что — желание мирно работать.

343 1 декабря

Ты знаешь, брат, что единственная моя связь с внешним миром — ты; поэтому я чуть с ума не сошел, не получив от тебя письма в тот момент, когда отнюдь не «процветал», а, напротив, был в очень стесненных обстоятельствах, хотя и не упоминал о них, так как нахожу, что стою выше забот, выклевывающих мне печень; эту пытку я, пожалуй, могу объяснить, но считаю незаслуженной...

Еще раз повторяю, что за время пребывания здесь я должен был привести в порядок свои живописные принадлежности, сделать запас красок, совершить несколько поездок, уплатить за жилье и еду, послать немного Христине и частично расплатиться с долгами. Из-за всего этого мне, мягко выражаясь, пришлось довольно туго. Прибавь к сказанному еще одну пытку — одиночество, и ты больше не подумаешь, будто я «процветаю» или «процветал» в прошлом.

Я говорю не «уединение», а «одиночество» — одиночество художника, которого в такой отдаленной местности всякий и каждый считает безумцем, убийцей, бродягой и т. д. и т. д.

Это, может быть, petite misere, но уж misere — во всяком случае.

На чужбине всегда чуждо и неуютно, даже если эта чужбина так волнующе прекрасна.
НЮЭНЕН
1 ДЕКАБРЯ 1883 — 27 НОЯБРЯ 1885

Первое время, пока Винсент заботливо ухаживал за матерью, сломавшей ногу, обстановка в семье была спокойной. Но когда влюбленная в Ван Гога соседка Марго Бегеманн, которой родители не разрешили выйти за него замуж (Винсент воспринял это как новое тяжелое оскорбление), предпринимает попытку отравиться, ссоры между отцом и сыном вспыхивают с прежней силой, И однако Винсент тяжело переживает внезапную смерть отца (26 марта 1885 г.). В это время он уже работает над своим самым значительным произведением этих лет — «Едоками картофеля». Трудности с получением моделей в Нюэнене (католический священник запретил своим прихожанам позировать художнику) и оторванность от художественной жизни приводят его к мысли переселиться в большой город. 27 ноября, он покидает Нюэнен и едет в Антверпен.

Пребывание в Нюэнене, несмотря на все житейские неполадки и трудности, было очень плодотворным. За два проведенных здесь года было создано около 185 картин, то есть четвертая часть всей художественной продукции Ван Гога. Около ста произведений изображали жизнь крестьян и ткачей (портреты, сцены труда и бытовые мотивы), остальную часть составляли пейзажи (виды крестьянских хижин, дома и сада отца, сельской церкви, башни и аллеи в Нюэнене) и натюрморты (посвященный памяти отца «Натюрморт с Библией», знаменитая серия птичьих гнезд, натюрморты с деревянными башмаками, картофелем, яблоками и др.). Этим же темам были посвящены выполненные здесь 242 рисунка.

344

Ты, возможно, был несколько удивлен, когда я коротко известил тебя, что собираюсь на некоторое время переехать к нашим и что пишу тебе уже из дому...

Последние три недели я чувствовал себя лишь наполовину в порядке — у меня были всякого рода недомогания, связанные с простудой и нервным возбуждением.

Такое состояние надо стараться перебороть, и я чувствовал, что мне станет еще хуже, если я не переменю обстановку.

И вот по различным причинам я решил на некоторое время отправиться домой. Сделал я это, однако, с большой неохотой.

Путешествие мое началось с хорошей шестичасовой прогулки через равнину в Хогевен. День был непогожий, дождливый, снежный. Прогулка меня сильно подбодрила, вернее сказать, чувства мои пришли в такую гармонию с природой, что ходьба успокоила меня быстрее, чем успокоило бы что-либо другое. Я думал о том, что возвращение домой внесет, быть может, большую ясность в вопрос, как же мне быть дальше.

Дренте — замечательный край, но возможность жить там зависит от многого, в частности от того, способен ли ты вынести одиночество... Во всяком случае, мне покамест неясно, что следует предпринять дальше...

Ах, мой мальчик, как мне горько сознавать, что я стал для тебя слишком тяжким бременем и, вероятно, злоупотребляю твоей дружбой, принимая от тебя деньги на предприятие, которое, быть может, никогда не окупится! Все это стало для меня источником угрызений совести.

Ты снова пишешь относительно «Moniteur Universel». Не знай, не сочтешь ли ты мою точку зрения чересчур пессимистичной, если я скажу, что сильно опасаюсь, как бы через сравнительно небольшое время многие крупные художественные фирмы, как, например, «Moniteur Universel», да и другие, которые разрослись еще больше, не прогорели и не пришли в упадок столь же быстро, как возникли?

Торговля произведениями искусства, тесно связанная с самим искусством, развилась за сравнительно короткое время. Но она становится и уже стала слишком похожа на банковскую спекуляцию — я не говорю совсем, но все-таки слишком похожа; а раз она превратилась в спекуляцию, то почему дела в ней должны идти иначе, чем, скажем, в торговле тюльпанами?

Ты можешь возразить, что картина — не тюльпан. Разумеется, между ними существует огромная разница, и я, как человек, который любит картины и вовсе не любит тюльпаны, прекрасно это понимаю.

Но я уверен, что многие богатые люди, из тех или иных побуждений покупающие дорогие картины, поступают так не потому, что находят в них художественную ценность: различие, которое мы с тобой видим между картиной и тюльпаном, для таких людей невидимо. Спекулянты, пресыщенные моты и многие другие покупали бы тюльпаны и теперь, будь на них, как прежде, мода.

Конечно, существуют настоящие, серьезные знатоки искусства, но на их долю приходится всего одна десятая торговых сделок, которые сейчас совершаются; впрочем, случаи, когда можно сказать, что картина покупается действительно из любви к искусству, вероятно, еще более редки.

Я, разумеется, мог бы распространяться на эту тему до бесконечности, но не вдаюсь в дальнейшие подробности и просто думаю, что ты согласишься со мной в одном: в торговле произведениями искусства есть много такого, что в будущем лопнет, как мыльный пузырь.

Непомерно вздутые сейчас цены на некоторые произведения могут упасть. Ты спросишь: «Неужели так будет и с Милле и с Коро?» Я отвечу: «Что касается цены — да». Конечно, с художественной точки зрения Милле есть Милле, Коро есть Коро, и, на мой взгляд, они незыблемы, как солнце.

Пять лет назад я думал иначе. Я допускал, например, что Милле останется устойчив даже в цене; но с тех пор я стал побаиваться, что публика никогда его не оценит — я ведь вижу, что его в большинстве случаев понимают превратно, хотя сейчас он все-таки не так забыт и репродукции его чаще попадаются на глаза, чем в те времена, когда им гнушались. У меня нет никакой уверенности, что те, кто лучше всего понимают Милле, впоследствии захотят платить за его картины так же дорого, как сейчас. Рембрандт тоже упал в цене в эпоху париков.

Мне хочется откровенно спросить тебя: неужели ты веришь, что теперешние цены действительно удержатся? Признаюсь честно — я в это не верю.

И все же, независимо от того, стоят их картины грош или сто тысяч, Милле для меня всегда останется Милле, Рембрандт — Рембрандтом, Израэльс — Израэльсом и т. д.

346

Чувствую, что отец и мать инстинктивно (не скажу — сознательно) думают обо мне.

Пустить меня в семью им так же страшно, как впустить в дом большого взъерошенного пса. Он наследит в комнатах мокрыми лапами — и к тому же он такой взъерошенный. Он у всех будет вертеться под ногами. И он так громко лает.

Короче говоря, это — скверное животное.

Согласен. И все же у этого пса человеческая жизнь и душа, да еще настолько восприимчивая, что он понимает, как о нем думают,— этого псы обычно не умеют.

Пес видит, что если его не прогоняют, то лишь оттого, что с ним просто мирятся, что его терпят «в этом доме»; поэтому он предпочитает поискать себе другую конуру. Пес, конечно,— сын своего папаши, и его, пожалуй, зря слишком долго держали на улице, где он по необходимости стал несколько грубоват; но поскольку его папаша давно забыл об этом обстоятельстве, да, пожалуй, никогда и не задумывался над тем, что такое отношения между отцом и сыном, обо всем этом лучше помолчать.

Кроме того, пес может взбеситься и укусить, а тогда уж придется звать полевого сторожа, чтобы тот пристрелил его.

Да, все это совершенно верно, все это правда.

С другой стороны, псы могут быть сторожами. Но это бесполезное достоинство: здесь — говорят домашние — царит мир и нет речи о какой-либо опасности. Поэтому я и на сей раз промолчу.

Пес сожалеет только о том, что явился сюда, потому что там, в степи, ему было не так одиноко, как в этом доме, несмотря на все радушие его хозяев. Визит пса был проявлением слабости, которая, надеюсь, вскоре позабудется и которой он постарается не допускать в будущем.

347

Если опустить подробности и говорить только о существенном, то взъерошенный пес, которого я попытался изобразить тебе во вчерашнем письме, — это мой характер, а жизнь этого животного — моя жизнь.

Ты, пожалуй, сочтешь этот образ преувеличенным, но я не возьму обратно своих слов...

Я вижу двух братьев, гуляющих по Гааге (я рассматриваю их, как посторонних, и не думаю ни о тебе, ни о себе).

Один говорит: «Я должен сохранить определенное положение; я должен остаться на службе у фирмы; я не верю, что стану художником».

Другой говорит: «Я буду собакой; я чувствую, что в будущем сделаюсь, вероятно, еще уродливее и грубее; я предвижу, что уделом моим до некоторой степени будет нищета, но я стану художником».

Итак, один — определенное положение в фирме.

Другой — живопись и нищета...

Говорю тебе, я сознательно избираю участь собаки: я останусь псом, я буду нищим, я буду художником, я хочу остаться человеком — человеком среди природы.

349 Гаага

Хочу сообщить тебе в нескольких словах, что, по уговору с отцом и матерью, мне позволено использовать в качестве мастерской и для хранения моих пожитков помещение, служившее раньше кладовой; поэтому я отправился в Гаагу, чтобы уложить и отослать мои этюды, гравюры и пр. и пр. Мне пришлось сделать это самому...

Я снова встретился с той женщиной, чего мне очень хотелось.

Чувствую, что начать все сначала было бы действительно страшно трудно. Но, несмотря на это, я не хочу вести себя так, словно я совсем забыл ее.

И мне бы очень хотелось, чтобы у нас дома уразумели, что границы жалости проходят не там, где их проводит свет. Ты в этом отношения сумел понять меня.

Она очень мужественно вела себя в сложившихся обстоятельствах, и это дает мне основание позабыть о трудностях, которые я иногда испытывал с ней. Именно потому, что я сейчас почти ничего не могу сделать для нее, я обязан, по крайней мере, подбодрить и поддержать ее.

Я вижу в ней женщину, я вижу в ней мать и считаю, что каждый мужчина, обладающий хоть каплей мужественности, должен защитить такую женщину и мать, если у него есть к тому возможность. Я этого никогда не стыдился и не буду стыдиться.

350

Вчера вечером я вернулся в Нюэнен и хочу сразу рассказать тебе, что у меня на сердце...

Знай, я говорил с Христиной, и мы еще решительнее, чем раньше, пришли к выводу, что она будет жить сама по себе, а я сам по себе, во всяком случае, так, чтобы свет не мог отпускать на наш счет никаких намеков.

Раз уж мы однажды расстались, нам не стоит сходиться вновь, но задним числом мы жалеем, что не сумели избрать какой-то средний путь: ведь даже сейчас между нами еще сохранилась привязанность, которая пустила слишком глубокие корни, чтобы так скоро забыться...

Знай, что эта женщина вела себя хорошо, работала прачкой, чтобы прокормить себя и детей, следовательно, выполняла свой долг, несмотря на крайнюю физическую слабость...

Как ты знаешь, я взял ее к себе потому, что роды протекали у нее очень трудно и врачи в Лейдене посоветовали ей пожить в каком-нибудь спокойном месте, где бы и она сама, и ребенок могли поправиться.

У нее было малокровие, возможно, начиналась чахотка. За то время, что я был с ней, ей не стало хуже: во многих отношениях она окрепла и некоторые скверные симптомы у нее прошли.

Сейчас, однако, все опять изменилось к худшему, и я опасаюсь за ее жизнь; несчастный ребенок, о котором я заботился, как о своем собственном, тоже не тот, что раньше.

Брат, она — в страшной нужде, и я очень огорчен этим. Знаю, конечно, что больше всего виноват здесь я сам, но и ты мог бы найти другие слова.

Я, однако, не стал подавать ей надежд, а лишь попытался ободрить и поддержать ее на том пути, по какому она идет сейчас одна, работая на себя и своих детей. И все же сердце мое по-прежнему тянется к ней, и с тем же глубоким состраданием, которое жило во мне все эти последние месяцы, даже после того как мы разошлись!

351

По твоему мнению, может случиться так, что я останусь совершенно одинок; не утверждаю, что так не случится — я не жду ничего другого и буду доволен, если жизнь моя окажется хоть сколько-нибудь терпимой и сносной.

Но заявляю тебе: я не сочту такую участь заслуженной, так как, по-моему, не сделал и никогда не сделаю ничего такого, что лишило бы меня права чувствовать себя человеком среди людей...

Одиночество — достаточно большое несчастье, нечто вроде тюрьмы. До чего оно меня доведет — этого сказать сейчас хоть сколько-нибудь определенно нельзя. В сущности, ты и сам этого не знаешь.

Что же до меня, то мне приятнее находиться среди людей, которым даже неизвестно слово одиночество, например, среди крестьян, ткачей и т. д., чем в образованном обществе. Жизнь среди таких людей — большое счастье для меня. Она дала мне, например, возможность во время моего пребывания здесь углубленно заняться ткачами. Много ли ты видел рисунков, посвященных ткачам? Я лично — очень мало.

Пока что я сделал с них три акварели.

Этих людей страшно трудно рисовать: в маленьких помещениях не отойдешь на расстояние, нужное для того, чтобы нарисовать ткацкий станок. Думаю, что именно поэтому ткачей так часто и не удается зарисовать. Но я все-таки нашел помещение, где это можно сделать, потому что там стоят целых два станка.

Раппард в Дренте написал этюд ткачей, который мне очень нравится, хоть он страшно мрачный: ткачи — несчастные люди...

Я знаю одну старинную легенду. Не помню уж, какому народу она принадлежит, но я нахожу ее прекрасной. Разумеется, ее содержание не надо воспринимать буквально, но оно глубоко символично.

Легенда эта повествует, что род человеческий произошел от двух братьев.

Этим двум людям было разрешено выбрать все, чего бы они ни пожелали. Один выбрал золото, второй выбрал книгу.

У первого, который выбрал золото, все шло хорошо, второму же пришлось худо.

Легенда, не объясняя точно — почему, рассказывает, как человек с книгой был изгнан в холодную нищую страну, где оказался совершенно одинок. Но в дни несчастья он начал читать свою книгу и многое узнал из нее.

Таким образом, он устроил свою жизнь более сносно и нашел способ избавиться от своих горестей, так что, в конце концов, достиг известного могущества, хотя добился его исключительно ценой труда и борьбы.

К тому времени, когда он с помощью книги обрел силу, брат его потерял ее, после чего прожил еще достаточно долго, чтобы понять, что золото — не та ось, вокруг которой вращается мир.

Это только легенда, но в ней скрыта глубокая и, по-моему, бесспорная истина.

«Книга» — это не только все произведения литературы, но также совесть, разум и искусство.

«Золото» — это не только деньги, но также символ многого другого...

Что же до остального, то окажусь я одинок или нет, я все равно постараюсь устроиться так, чтобы иметь возможность продолжать работу.

355

Я ежедневно пишу здесь этюды ткачей, которые, на мой взгляд, в техническом отношении лучше тех, что я прислал тебе из Дренте.

Такой сюжет, как ткацкий станок с его довольно сложным устройством и фигура ткача, сидящего за ним, подходит, думается мне, также для рисунков пером, и я сделаю несколько таких рисунков, согласно пожеланию, высказанному тобой...

Когда ты приедешь, я сведу тебя в хижины ткачей. Фигуры ткачей и женщин, наматывающих пряжу, несомненно поразят тебя. Последний сделанный мною этюд — это фигура человека, сидящего за ткацким станком: торс и руки.

Пишу я также старинный станок из дуба, ставшего зеленовато-коричневым; на нем вырезана дата: 1730 г. Около станка перед оконцем, через которое виден край зеленого поля, стоит детский стульчик, где целыми часами сидит ребенок, глядя, как летает взад и вперед челнок. Я передал этот мотив точно таким, каков он в натуре: станок с ткачом, оконце и детский стульчик в убогой комнатушке с глинобитным полом.

Если можешь, напиши мне подробней о выставке Мане, расскажи хотя бы, какие его картины выставлены. Работы Мане всегда казались мне очень самобытными. Читал ли ты статью Золя о Мане? Я очень жалею, что видел лишь немногие его картины. Прежде всего мне хотелось бы посмотреть его обнаженные женские фигуры. Я не считаю преувеличением, когда некоторые люди, например Золя, бредят им, хотя, со своей стороны, не думаю, что Мане следует числить среди величайших явлений нашего столетия. Но все же он — талант, у которого несомненно есть свой raison d'etre, a это уже очень много. Статья, которую Золя написал о нем, опубликована в книге «Мои ненависти». С выводом Золя о том, что Мане якобы открывает современной живописи новое будущее, я лично не могу согласиться: для меня по-настоящему современным художником, открывшим новые горизонты для многих, является не Мане, а Милле.

358

Со своей стороны, скажу тебе так же откровенно: я считаю правильным то, что ты пишешь — мои работы должны стать гораздо лучше; однако и ты должен действовать энергичнее и решительнее для того, чтобы как-то сбыть их. Ты же еще ни разу не продал ни одной моей работы — ни дорого, ни дешево; в сущности, даже не пытался продать.

Если бы я, по крайней мере, видел, что, считая мои успехи недостаточными, ты все-таки пытаешься помочь мне пробиться, например, если бы ты, — поскольку Мауве сейчас отпал, — познакомил меня с другим крупным художником или сделал хоть что-то, хоть как-то показал мне, что ты действительно веришь в меня и принимаешь мои дела близко к сердцу! Так ведь нет — деньги ты, конечно, даешь, но в остальном ограничиваешься лишь поучениями: «Продолжай работать» и «Наберись терпения!»

Но я не могу ими жить — от них мне становится слишком одиноко, холодно, пусто и тупо. Я не лучше любого другого, у меня, как и у всех, есть свои нужды и желания; поэтому, воочию убеждаясь, что меня держат на короткой узде и недооценивают, я, понятное дело, не могу не возмущаться.

Если я хочу, чтобы кисть моя приобрела больше brio,1 в жизни моей должен произойти какой-то подъем: упражняясь в терпении, я ни на шаг не продвинусь вперед...

Сейчас для меня гораздо важнее продать на пять гульденов, чем получить десять в виде покровительственной помощи.

1 Блеска, яркости (итал.).

Со своей стороны, я именно потому, что мы начинали как друзья и с чувством взаимного уважения, не потерплю, чтобы наши отношения выродились в покровительство. Стать твоим протеже? Нет уж, Тео, уволь!

Почему? Да потому, что не хочу. А такая опасность грозит нам все больше и больше.

Ты решительно ничего не делаешь, чтобы дать мне возможность какой-то разрядки, мне иногда так необходимо пообщаться с людьми, увидеть что-нибудь новое.

Жену ты мне дать не можешь, ребенка ты мне дать не можешь, работу ты мне дать не можешь.

Деньги — да!

Но зачем мне они, если я лишен всего остального? Потому они и бесполезны, твои деньги, что используются не на то, чего я всегда хотел, — не на то, чтобы я мог вести жизнь и хозяйство обыкновенного рабочего. А когда не можешь обзавестись своим домом, не ладится и с искусством...

А я лично достаточно ясно говорил тебе еще в молодости: если я не могу найти себе хорошую жену, нужно взять плохую: лучше такая, чем никакой.

Я знаю достаточно людей, которые держатся прямо противоположного взгляда и так же боятся «иметь детей», как я боюсь «не иметь детей».

Но я, хотя у меня в жизни было достаточно много неудач, не намерен легко отказываться от своего принципа.

И я мало опасаюсь за свое будущее, ибо знаю, почему всегда поступал именно так, а не иначе. И еще потому, что знаю: на свете немало людей, которые смотрят на вещи так же, как я.

368

Хочу тебе сообщить, что сегодня я окончательно привел в порядок снятую мной новую просторную мастерскую.

Две комнаты — большая и позади нее маленькая...

Думаю, что мне здесь будет гораздо удобнее работать, чем в комнатушке у нас дома. И надеюсь, ты одобришь предпринятый мною шаг, когда побываешь у меня.

Кроме того, в последнее время я много работал над большим «Ткачом», о котором писал тебе, а также начал картину с башенкой — о ней тебе тоже известно.

Все, что ты пишешь о Салоне, чрезвычайно важно. Твой отзыв о работах Пюви де Шаванна меня очень радует, и я полностью с тобой согласен в оценке его таланта.

Что до колористов, то я на этот счет держусь, в общем, того же мнения, что и ты. Я могу глубоко задумываться над Пюви де Шаванном, но, несмотря на это, испытываю те же чувства, что и ты, перед пейзажем с коровами Мауве, перед картинами Мариса и Израэльса.

Что касается моего собственного колорита, то в работах, сделанных здесь, ты найдешь уже не серебристые, а скорее коричневые тона (например, битум и бистр), к которым многие, без сомнения, отнесутся неодобрительно. Но ты сам увидишь, когда приедешь, что из этого получается.

За последнее время я так много писал красками, что не сделал ни одного рисунка...

Пока что у меня здесь хватает дела: теперь у меня опять достаточно места, чтобы работать с моделью.

370

Переписываю для тебя следующий отрывок из книги Ш. Блана «Художники моего времени».

«Примерно месяца за три до смерти Эжена Делакруа мы с Полем Шенаваром встретили его в галерее Пале-Рояль часов в десять вечера. Произошло это после большого обеда, во время которого дебатировались вопросы искусства, и мы с Шенаваром продолжали беседовать на ту же тему с оживлением и пылом, которые людям так свойственно вносить в бесполезные споры. Мы говорили о цвете, и я заметил:

«Великий колорист для меня тот, кто не употребляет локального цвета».

Я уже собирался распространиться на эту тему, как вдруг в галерее Ротонда * мы заметили Делакруа.

Он приблизился к нам и воскликнул: «Уверен, что они разговаривают о живописи». «Верно, — ответил я, — я только что начал защищать положение, которое, на мой взгляд, не является парадоксом и о котором вы, во всяком случае, можете судить авторитетнее, чем кто бы то ни было; я утверждал, что великие художники не пользуются локальным цветом, но раз вы появились, мне нет нужды продолжать».

Эжен Делакруа сделал два шага назад и, привычно сощурив глаза, сказал: «Совершенно верно. Здесь, например (он указал пальцем на серую грязную мостовую), есть определенный тон; так вот, если бы кто-нибудь сказал Паоло Веронезе: «Напишите мне красивую белокурую женщину, тело у которой было бы вот такого же тона», он написал бы ее и на картине было бы тело белокурой женщины».

Что касается «сопливых цветов», то, по-моему, не следует рассматривать цвет в картине сам по себе. «Сопливый цвет», будучи, например, противопоставлен сильному коричневато-красному, темно-синему или оливково-зеленому, может передать очень нежную свежую зелень луга или хлебов.

Я верю, что даже де Бок, окрестивший определенные цвета «сопливыми», безусловно не стал бы возражать против такой точки зрения: я сам слышал, как он однажды говорил, что в отдельных полотнах Коро, изображающих, например, вечернее небо, встречаются тона, которые кажутся на картине очень светлыми, хотя фактически они довольно темные, сероватые, если их рассматривать отдельно.

Если еще раз вернуться к вопросу, можно ли писать вечернее небо или белокурую женщину таким же «грязным цветом», как серые мостовые, то, по зрелом размышлении, окажется, что проблема стоит двояко.

Прежде всего, если темный цвет может казаться или, вернее, производить то же впечатление, что светлый, то вопрос, по существу, сводится скорее к тону.

Но тогда, с точки зрения собственно цвета, красновато-серый, сравнительно мало красный, будет выглядеть более или менее красным в зависимости от того, какие цвета находятся рядом с ним. То же самое произойдет с синим и желтым.

Чтобы цвет производил впечатление очень желтого, нужно примешать к краске чуточку желтого, но поместить этот цвет рядом с фиолетовым или лиловым тоном.

Помнится, кто-то пытался написать красную крышу, на которую падает свет, с помощью киновари, хрома и т. д. Ничего не получилось. А вот Яп Марис добивался этого во многих акварелях, чуть-чуть лессируя красной охрой по красноватому цвету и тем самым превосходно передавая солнечный свет на красных кровлях.

Как только у меня будет время, я выпишу из этой работы о Делакруа еще кое-что, относящееся к законам цвета, которые всегда остаются верными для красок. Порою мне кажется, что, когда люди рассуждают о цвете, они, собственно, имеют в виду тон.

Возможно, что в наше время существует больше тенистое, чем колористов. Это разные вещи, хотя они и могут идти рука об руку.

371

Я с большим удовольствием прочел «Старых мастеров» Фромантена. В различных местах этой книги рассматриваются вопросы, которыми я много занимался в последнее время и о которых, по существу, постоянно думаю, особенно после моего последнего посещения Гааги, где мне передали кое-какие высказывания Израэльса на этот счет. Он говорит, что нужно начинать с глубокой тоновой шкалы, чтобы даже сравнительно темные цвета казались светлыми, короче говоря, чтобы свет выражался посредством противопоставления его темноте. Я уже предвижу, что ты скажешь относительно «слишком черного», но в то же время я еще не совсем убежден, что, например, серое небо всегда должно быть написано локальным тоном. Так, правда, делает Мауве, но так не делают Рейсдаль и Дюпре. А Коро и Добиньи?

С ландшафтом то же самое, что с фигурами, — я хочу сказать, что Израэльс пишет белую стену совсем иначе, чем Реньо или Фортуни.

А следовательно, и фигура на фоне ее выглядит совершенно иначе.

Слыша от тебя много новых имен, я не все и не всегда понимаю, потому что ничего не видел. Из того, что ты рассказал мне об «импрессионизме», я уяснил, что это нечто совсем иное, чем я думал; но мне еще не совсем ясно, что же именно следует понимать под этим названием. Я нахожу, например, в Израэльсе так невероятно много хорошего, что меня не очень интересует и привлекает что-либо другое, более новое.

Фромантен, говоря о Рейсдале, замечает, что мы в настоящее время ушли в технике куда дальше, чем он. Мы также ушли куда дальше, чем Каба, который иногда, например в картине, находящейся в Люксембургском музее, сильно напоминает Рейсдаля своей величественной простотой.

Но разве стало из-за этого неверным или ненужным то, что выразили Рейсдаль и Каба? Нет! Так же дело обстоит и с Израэльсом, и с де Гру (де Гру был очень прост).

Когда человек ясно выражает то, что хочет выразить, — разве этого, строго говоря, недостаточно?

Когда он умеет выражать свои мысли красиво, его, не спорю, приятнее слушать; но это не слишком много прибавляет к красоте правды, потому что правда прекрасна сама по себе.

Размер прилагаемого мотива примерно 105X95, а «Женщины с прялкой» — 100X75. Они написаны бистром и битумом, тон которых, как мне представляется, очень подходит для передачи теплой светотени душного, пыльного помещения...

Тео, мне давно уже мешал тот факт, что некоторые современные художники отняли у нас бистр и битум, которыми было написано много великолепных вещей и которые, если их умело применять, делают колорит зрелым, сочным, богатым, отличаясь в то же время такой изысканностью и такими поразительно неповторимыми свойствами.

Однако, чтобы научиться пользоваться ими, следует приложить некоторые усилия, так как обращаться с ними надо иначе, чем с обычными красками. Вполне вероятно, что многих художников обескураживают эксперименты, которые необходимо проделать, прежде чем пользоваться этими красками, и которые, естественно, не удаются с первого же раза. Уже прошел примерно год, как я начал употреблять их, главным образом для интерьеров; вначале я тоже был страшно разочарован ими, но перед моими глазами всегда стояли прекрасные вещи, сделанные с их помощью.

До тебя чаще, чем до меня, доходят разговоры о книгах по искусству. Если тебе попадутся интересные работы, вроде книги Фромантена о голландских художниках, или ты вспомнишь о каких-нибудь ранее читанных тобой сочинениях, не забывай: я буду очень рад, если ты мне кое-что купишь, — в том случае, конечно, если книга касается техники, — и вычтешь расходы на покупку из того, что обычно мне присылаешь. Я намерен основательно изучить теорию: я совсем не считаю это бесполезным занятием и думаю, что, когда человек в своих поисках руководствуется подлинно конкретными указаниями, его инстинктивные предположения и догадки очень часто превращаются в уверенность и определенность.

Если в книге есть хотя бы одно или несколько замечаний по части техники, ее уже стоит не только прочесть, но и купить, особенно сейчас.

Во времена Торе и Блана были люди, писавшие о вещах, которые, увы, преданы теперь забвению.

Вот пример.

Знаешь ли ты, что такое цельный тон и что такое смешанный тон? Конечно, ты можешь увидеть их на картине; но можешь ли ты объяснить, что означают эти термины? Что понимается под словом смешивать?

Такие вещи надо знать, причем теоретически, как практику-живописцу, так и знатоку искусства, если они хотят заниматься вопросами цвета.

Большинство подразумевает под этими терминами все, что угодно, и все же они имеют вполне определенное значение.

Законы цвета невыразимо прекрасны именно потому, что они не случайны. Подобно тому как в наше время люди уже не верят в чудеса и в бога, который капризно и деспотически перескакивает с пятого на десятое, а начинают испытывать все больше уважения к природе, удивления перед ней и все больше верят в нее, точно так же и по тем же причинам, думается мне, в искусстве старомодные представления о прирожденной гениальности, вдохновении и пр. должны быть, не скажу отброшены совсем, но тщательно исследованы, проверены и весьма основательно пересмотрены. Я вовсе не отрицаю, что существуют гении, и даже прирожденные, но я категорически отрицаю делаемый на основании этого вывод, будто теория и обучение совершенно бесполезны.

То, что я сделал в «Женщине с прялкой» и «Старике, наматывающем пряжу», я надеюсь или, вернее, попытаюсь сделать впоследствии гораздо лучше. Тем не менее в этих двух этюдах с натуры я был немножко больше самим собой, чем мне это удавалось в большинстве других эпизодов, за исключением, может быть, нескольких рисунков.

Что касается черного, то я не использовал его в этих этюдах лишь случайно: мне нужны были более сильные эффекты, чем черный, а индиго с сиенской землей и прусская синяя с жженой сиеной дают, по существу, более глубокие тона, чем чистый черный сам по себе. Когда я слышу разговоры о том, что черного в природе не существует, я иногда думаю, что настоящего черного нет, если угодно, и в красках.

Опасайся, однако, впасть в ошибку, вообразив, будто колористы не пользуются черным, ведь само собой разумеется, что, как только к черному примешивается частица синего, красного или желтого, он становится серым, точнее, темно-красновато-желтовато или синевато-серым.

Между прочим, я нахожу очень интересным то, что Ш. Блан в «Художниках моего времени» говорит о технике Веласкеса, чьи тени и полутона состоят большей частью из бесцветных, холодных серых, главными составными частями которых являются черный и немножко белого. В этой нейтральной, бесцветной среде самое крохотное облачко или тень красного уже звучат.

Меня иногда удивляет, что ты не чувствуешь Жюля Дюпре так глубоко, как мне бы хотелось. Дюпре, быть может, еще более колорист, чем Коро и Добиньи, хотя эти последние тоже колористы, причем Добиньи в колорите отваживается на многое.

Однако в колорите Дюпре есть что-то от великолепной симфонии; что-то завершенное, сделанное, мужественное. Думаю, что таким же, вероятно, был Бетховен. Эта симфония потрясающе точно рассчитана и в то же время проста и бесконечно глубока, как сама природа. Вот что я думаю о Дюпре.

372

Из-за отсутствия хорошей модели я еще не начал заниматься тем, что меня на этих днях больше всего захватило в природе. У полусозревшей пшеницы сейчас темный, золотисто-желтый тон — ржавый или бронзово-золотой, доходящий до максимального эффекта благодаря контрасту с приглушенным кобальтовым тоном воздуха.

Представь себе на таком фоне фигуры женщин, очень крепких, очень энергичных, с бронзовыми от загара лицами, руками и ногами, в пропыленной, грубой одежде цвета индиго и черных чепцах в форме берета на коротко остриженных волосах; направляясь на работу, они проходят по пыльной красновато-фиолетовой тропинке между хлебов, кое-где перемежающихся зелеными сорняками; на плече у них мотыга, под мышкой ржаной хлеб, кувшин или медный кофейник.

За последние дни я неоднократно видел этот сюжет в различных вариантах. Уверяю тебя, это нечто поистине настоящее.

Сюжет очень богат и в то же время сдержан, изысканно художествен.

Я совершенно поглощен им.

Однако дело с моими счетами на краски обстоит так, что я, приступая к новым работам большого размера, должен быть предельно бережлив, тем более что мне много будут стоить и модели, если, конечно, мне удастся заполучить подходящие модели именно такого типа (грубые, плоские лица с низким лбом и толстыми губами, фигуры не угловатые, а округлые и миллеподобные) и именно в такой одежде, как я хочу.

Здесь требуется большая точность, и нельзя свободно отступать от цвета одежды, так как эффект заключается в аналогии приглушенного тона индиго с приглушенным тоном кобальта, усиленных скрытыми элементами оранжевого в ржавой бронзе хлебов.

Это была бы вещь, хорошо передающая впечатление лета, а лето, думается мне, передать нелегко; обычно, во всяком случае — часто, эффект лета либо невозможен, либо уродлив — по крайней мере, мне так кажется. С сумерками же дело обстоит как раз наоборот.

Я хочу сказать, что нелегко найти эффект солнечного лета, который был бы так же богат и прост и на который было бы так же приятно смотреть, как на характерные эффекты других времен года.

Весна — это нежные зеленые молодые хлеба и розовый цвет яблонь.

Осень — это контраст желтой листвы с фиолетовыми тонами.

Зима — это снег с черными силуэтами.

Ну, а если лето — это контраст синих тонов с элементом оранжевого в золотой бронзе хлебов, то, значит, в каждом из контрастов дополнительных цветов (красный и зеленый, синий и оранжевый, желтый и фиолетовый, белый и черный) можно написать картину, которая хорошо выражала бы настроение времен года.

374 [Август 1884]

Хочу просто написать тебе несколько слов, пока ты еще в Лондоне...

Как бы я хотел побродить с тобой по Лондону, да еще при настоящей лондонской погоде, когда город, особенно некоторые старые приречные кварталы, выглядит очень меланхолично и в то же время поразительно характерно! Многие современные английские художники, научившиеся у французов видеть и писать, начали делать эти виды. Но, к сожалению, эти произведения английского искусства, которые наиболее интересны для нас с тобой, увидеть очень трудно. Большинство же картин, показываемых на выставках, обычно не внушает к себе симпатии.

Надеюсь, однако, что ты встретишь что-нибудь такое, что поможет тебе понять такие пейзажи; я лично постоянно вспоминаю некоторые английские картины, например «Унылый октябрь» Миллеса, а также рисунки Фреда Уокера и Пинуэлла. Посмотри в Национальной галерее Гоббему и не забудь также несколько очень красивых Констеблей, в том числе «Хлебное поле» и картину под названием «Ферма в долине», находящуюся в Саут Кенсингтоне.

Мне очень любопытно услышать, что ты там видел и что тебя поразило больше всего.

На прошлой неделе я ежедневно ходил в поля смотреть уборку хлеба и сделал там еще одну композицию.

Сделал я ее для одного человека в Эйндховене, который хочет декорировать свою столовую. Он собирался украсить эту комнату композициями с различными святыми. Я же посоветовал ему подумать, что лучше пробудит аппетит почтенных гостей, которые будут сидеть за его столом, — шесть сюжетов, взятых из крестьянской жизни и символизирующих четыре времени года, или вышеупомянутые мистические персонажи. Он побывал у меня в мастерской и после этого склонился к моему предложению.

Он хочет написать эти панно сам, только удастся ли это ему? (Я все же сделаю наброски и напишу для него композиции в уменьшенном размере.)

375

Случилось нечто такое, Тео, о чем большинство людей здесь ничего не знает, не подозревает и не должно знать, так что и ты молчи, как могила. Как это ужасно! Чтобы рассказать тебе все, мне пришлось бы написать книгу, а я этого не умею. Фрейлейн X. приняла яд в минуту отчаяния после объяснения с домашними, которые наговорили много плохого и о ней, и обо мне; она была в таком состоянии, что сделала это, по-моему, в припадке явного душевного расстройства. Тео, я еще до этого советовался с врачом по поводу некоторых появившихся у нее симптомов; три дня тому назад я с глазу на глаз предупреждал ее брата, что опасаюсь, как бы у нее не началась нервная горячка; мне пришлось, к сожалению, сказать ему и о том, что, по моему мнению, ее близкие поступают крайне неосторожно, разговаривая с ней так, как они это делают.

Однако это не помогло, настолько не помогло, что ее родные предложили мне ждать два года; я ответил решительным отказом и объявил, что если речь идет о женитьбе, то она состоится либо очень скоро, либо никогда.

Тео, ты ведь читал «Госпожу Бовари». Помнишь, первую госпожу Бовари, которая умерла от последствий нервного припадка? Так вот, здесь произошло нечто похожее, но еще осложненное тем, что пострадавшая приняла яд.

Она часто говорила, когда мы спокойно гуляли вместе: «Хорошо бы сейчас умереть!» — но я не обращал на это внимания.

И вот однажды утром она падает на землю. Я решаю, что это просто небольшая слабость, но ей становится все хуже и хуже. Начинаются спазмы, она теряет дар речи, бормочет что-то наполовину невнятное, бьется в судорогах и конвульсиях. Выглядело это во всяком случае иначе, чем нервный припадок, хотя какое-то сходство было; внезапно у меня зародились подозрения, и я спросил: «Ты что-нибудь приняла?» Она закричала: «Да!» Ну, тут уж я взялся за нее. Она требовала, чтобы я поклялся, что никому ничего не скажу, я ответил: «Ладно, я поклянусь в чем угодно, но только при условии, что ты сейчас же избавишься от этого зелья. Засунь пальцы в рот и постарайся, чтобы тебя вырвало, не то я позову людей».

Надеюсь, теперь тебе понятно остальное?..

Она проглотила стрихнин, но доза была слишком мала; возможно также, что она, желая одурманить себя, приняла одновременно хлороформ или лауданум, которые и явились противоядием от стрихнина...

Сейчас она в хороших руках. Но ты понимаешь, как я убит этими событиями. Мне было так страшно, мой мальчик: мы оказались одни в поле, когда это случилось. К счастью, действие яда теперь уже прекратилось.

Но что за мировоззрение у этих порядочных людей, что за религию они исповедуют! Ведь это же просто абсурд, который превращает общество в какой-то сумасшедший дом, ставит весь мир с ног на голову. Ох, уж мне этот мистицизм!

Ты понимаешь, что в последние дни у меня голова шла кругом и я был целиком поглощен этой прискорбной историей. Думаю, что теперь, когда X. попробовала отравиться и ей это не удалось, она сильно перепугалась и не так легко решится повторить свою попытку: неудавшееся самоубийство — наилучшее лекарство от самоубийства. Но если у нее начнется нервная горячка или воспаление мозга, тогда...

Однако пока что все идет хорошо, и я опасаюсь только дурных последствий.

Тео, мой мальчик, я так подавлен случившимся.

377

Хочу лишь в нескольких словах сообщить тебе, что я ездил в Утрехт навестить ее.

Я переговорил также с врачом, у которого она живет на квартире, и посоветовался с ним, что я должен и чего не должен делать в интересах здоровья и будущего больной, нужно ли мне продолжать наши отношения или порвать их.

В этом вопросе я не приму совета ни от кого, кроме врача. Я слышал, что здоровье ее сильно пошатнулось, хотя она и поправляется; к тому же, по словам доктора, который знал ее с детства и лечил также ее мать, конституция у нее всегда была очень хрупкой и всегда такой останется. В данный момент существуют две опасности: она слишком слаба, чтобы выйти замуж, по крайней мере, сейчас; однако порывать с ней покамест тоже не годится.

Таким образом, надо выждать некоторое время, а затем я получу от врача решительные указания, что для нее лучше — расстаться нам или нет. Другом ей я, разумеется, останусь в любом случае: мы, вероятно, достаточно сильно привязаны друг к другу.

Я провел с нею почти целый день... Чертовски трогательно видеть, как эта женщина (такая слабая и доведенная пятью-шестью другими женщинами до того, что приняла яд) заявляет, словно одержала победу над собою и обрела покой: «И все-таки я тоже любила».

Раньше она никогда по-настоящему не любила.

Эти дни я так полон горя, которое нельзя ни позабыть, ни заглушить, что сам чувствую себя больным.

Я многое предвидел и всегда берег ее в том отношении, в каком она могла уронить себя в глазах общества, хотя мог бы обладать ею, если бы пожелал; таким образом, она безусловно сохраняет свое положение в обществе; отдавай она себе в этом отчет, она имела бы полную возможность добиться удовлетворения от женщин, разрушивших ее планы, и даже наказать их. И я помог бы ей в этом, но, к сожалению, она не все и не всегда понимает или понимает слишком поздно. Что поделаешь!

Жаль, что я не встретился с нею раньше, скажем, лет десять назад. Сейчас она производит на меня то же впечатление, что скрипка Кремонского мастера, испорченная неумелым реставратором...

Но когда-то это был редкий инструмент большой ценности: даже сейчас, несмотря ни на что, она стоит многого.

378

Повторяю, если хочешь что-то делать, не бойся сделать что-нибудь неправильно, не опасайся, что совершишь ошибки. Многие считают, что они станут хорошими, если не будут делать ничего плохого. Это ложь, и ты сам прежде называл это ложью. Такая позиция ведет к застою, к посредственности. Когда пустой холст идиотски пялится на тебя, малюй хоть что-нибудь. Ты не представляешь себе, как парализует художника вид вот такого пустого холста, который как бы говорит: «Ты ничего не умеешь». Холст таращится, как идиот, и так гипнотизирует некоторых художников, что они сами становятся идиотами.

Многие художники боятся пустого холста, но пустой холст сам боится настоящего страстного художника, который дерзает, который раз и навсегда поборол гипноз этих слов: «Ты ничего не умеешь».

Сама жизнь тоже неизменно поворачивается к человеку своей обескураживающей, извечно безнадежной, ничего не говорящей, пустой стороной, на которой, как на пустом холсте, ничего не написано. Но какой бы пустой, бесцельной и мертвой ни представлялась жизнь, энергичный, верующий, пылкий и кое-что знающий человек не позволит ей водить себя за нос.

Он берется за дело, трудится, преодолевает препятствия, даже если при этом кое-что ломает и «портит». В последнем его непременно упрекнут, но пусть холодные теологи болтают, что им угодно!

Тео, мне чертовски жаль эту женщину: ведь ее возраст, а также, вероятно, болезнь печени и желчного пузыря так зловеще угрожают ей! И все это еще усугубилось ее чувством.

379

Ты пишешь, что в скором времени откроется выставка Делакруа. Очень хорошо! Значит, ты, несомненно, увидишь картину «Баррикада»*, которую я знаю только по биографии Делакруа. Мне думается, она была написана в 1848 г.

Ты, вероятно, знаешь, кроме того, литографию Лемюда, — если это не Лемюд, то Домье, — которая также изображает баррикаду 1848 г. Представь себе на минуту, что мы с тобой живем в 1848 г. или в какой-то аналогичный период; например, при государственном перевороте Наполеона, когда опять повторилась та же история. Я не собираюсь говорить тебе колкости — это никогда не входило в мои намерения; я просто пытаюсь объяснить тебе, насколько возникшие между нами разногласия связаны с общими течениями в обществе и не имеют никакого отношения к личным обидам. Итак, возьмем 1848 г.

Кто тогда противостоял друг другу, кого мы можем назвать в качестве типичных представителей борющихся сил? С одной стороны, Гизо, министра Луи-Филиппа; с другой — Мишле, Кинэ и студентов.

Начнем с Гизо и Луи-Филиппа. Были ли они скверными людьми и тиранами? В общем, нет; это были, на мой взгляд, люди вроде отца и дедушки, вроде старики Гупиля, короче говоря, люди, на вид весьма респектабельные, глубокомысленные, серьезные; но стоит присмотреться к ним немножко повнимательнее и поближе, как в них обнаруживается нечто до такой степени унылое, тупое, вялое, что становится тошно.

Разве это слишком крепко сказано?

Если отбросить в сторону различие в общественном положении, у них тот же дух, тот же характер. Разве я не прав?

Теперь возьмем, к примеру, Кинэ, Мишле или Виктора Гюго (позднее). Так ли уж была велика разница между ними и их противниками? Да, бесконечно велика, но при поверхностном рассмотрении этого не скажешь: я сам в свое время находил одинаково прекрасными книги Гизо и книги Мишле. Но я-то, вникнув в дело поглубже, обнаружил между ними разницу и — что еще важнее — противоречие.

Короче говоря, первый заходит в тупик и бесследно исчезает; во втором же, напротив, всегда есть нечто бесконечное. С тех пор утекло много воды. Но я представляю себе, что если бы мы с тобой жили в те времена, ты стоял бы на стороне Гизо, а я на стороне Мишле. И будь мы оба достаточно последовательны, мы могли бы не без грусти встретиться друг с другом как враги на такой вот, например, баррикаде: ты, солдат правительства, — по ту сторону ее; я, революционер и мятежник, — по эту.

Теперь, в 1884 г., — последние две цифры случайно оказались теми же, только поменялись местами, — мы вновь стоим друг против друга. Баррикад сейчас, правда, нет, но убеждений, которые нельзя примирить, — по-прежнему достаточно.

Le moulin n'y est plus, mais le vent y est encore.1

1 Мельницы уже нет, aветер дует, как прежде (франц.).

Мы, на мой взгляд, находимся в разных, враждебных лагерях, и тут уж ничего но поделаешь. Хочешь — не хочешь, должен продолжать и я, должен продолжать и ты. Но так как мы с тобой все-таки братья, давай перестанем стрелять друг в друга (в фигуральном смысле).

Мы не можем помочь друг другу так, как помогали бы люди, находящиеся в одном лагере и стоящие плечом к плечу. Нет, если мы приблизимся друг к другу, мы оба попадем под обстрел.

Мои колкости — это пули, направленные не против тебя, моего брата, а против партии, к которой ты принадлежишь.

Твои колкости, на мой взгляд, тоже направлены не лично в меня; тем не менее ты ведешь огонь по баррикаде и даже считаешь это своей заслугой, хотя на баррикаде нахожусь я...

У меня создалось вот какое впечатление: если я в прошлом еще надеялся, что ты изменишься и мы окажемся на одной стороне, то теперь мы определенно оказались в противоположных лагерях.

Ты, со своей стороны, вероятно, тоже надеялся, что я решительно переменюсь и вместе с тобой попаду в тот лагерь, в котором ты сейчас находишься. Но, как видишь, это не входит в мои намерения. Я должен стрелять по твоим, однако постараюсь не попасть в тебя. Ты должен стрелять по моим, так сделай то же самое.

Надеюсь, ты поймешь, что я выражаюсь в фигуральном смысле. Ни ты, ни я не занимаемся политикой. Но мы живем в мире, в обществе, где людям поневоле приходится группироваться. Ответственны ли облака за то, что они принадлежат к той или ивой грозовой туче, за то, что несут в себе отрицательный или положительный электрический заряд? Правда, люди — не облака. Человек, как индивидуум, представляет собой часть человечества, а человечество делится на партии. В какой мере наша принадлежность к той или иной партии является результатом нашей собственной воли и в какой — следствием стечения обстоятельств?

Тогда был 48 год, теперь 84-й. Le moulin n'y est plus, mais le vent y est encore.

Так попытайся же разобраться, к какой собственно партии ты принадлежишь, а я, со своей стороны, попытаюсь сделать то же самое.

380 [30 сентября 1884]

Этой зимой я надеюсь, использовав прежние композиции, сделать несколько рисунков и послать кое-что из них, скажем, в «London News», который, как ты мог заметить, сейчас нередко бывает лучше, чем «Graphic», и, между прочим, напечатал недавно очень красивую репродукцию Френка Холла и прекрасный пейзаж с овцой.

В последнее время я очень много работал и, по-моему, перенапряг свои силы, поскольку кроме работы у меня были разные переживания...

Я потерял сон и аппетит, вернее, ем и сплю слишком мало, отчего очень слабею.

Я постоянно сожалею, Тео, что мы с тобой стоим по разные стороны баррикады; хотя баррикады, как конкретного сооружения из камней мостовой, нигде больше не видно, социально она несомненно существует и будет продолжать существовать...

Послушай, Тео, что касается баррикады, то в моей жизни было время, когда я тоже стоял на путях Гизо и ему подобных. Но ты знаешь, как энергично и решительно я отвернулся от них, когда раскаялся в своей ошибке.

Сегодняшнее поколение не хочет меня: ну что ж, мне наплевать на него. Я люблю поколение 48 года и как людей и как художников больше, чем поколение 84-го, но в 48 году мне по душе не Гизо, а революционеры — Мишле и крестьянские художники Барбизона.

381

Я купил превосходную книгу — «Анатомия для художников» Джона Маршалла; стоит она, правда, дорого, но я буду пользоваться ею всю жизнь, потому что она очень хорошая. Есть у меня и пособия, какими пользуются в Школе изящных искусств и в Антверпене...

Основательное знание человеческого тела — ключ ко многому, но приобретение таких знаний стоит недешево. Кроме того, я совершенно уверен, что цвет, светотень, перспектива, тон и рисунок — короче, все имеет свои определенные законы, которые должно и можно изучать, как химию или алгебру. Это далеко не самый удобный взгляд на вещи, и тот, кто говорит: «Ах, всем этим надо обладать от природы!» — сильно облегчает себе задачу. Если бы дарования было достаточно! Но его недостаточно: именно тот, кто многое постигает интуитивно, должен, по-моему, прилагать вдвое, втрое больше усилий для того, чтобы от интуиции перейти к разуму...

Ты не раз говорил мне, что я всегда буду одинок; я этого не думаю — тут ты решительно заблуждаешься насчет моего характера.

И я, со своей стороны, отнюдь не намерен мыслить и жить менее страстно, чем сейчас. Ни в коем случае! Пусть я получаю удары, нередко совершаю ошибки, часто бываю неправ — все это не так страшно, потому что в основном я все-таки прав.

И у самых лучших картин, и у самых лучших людей всегда бывают недостатки или partis pris.1

1 Предвзятое мнение (франц.).

Повторяю: наше время кажется мирным, но на самом деле это не так. Решительно возражаю и против того, будто мое утверждение о том, что определенные партии сейчас, в 84 году, так же резко противостоят друг другу, как и в 48-м, преувеличено.

Уверяю тебя, дело тут совсем не в «канаве», как ты выражаешься.

Я имею в виду не столько конкретно тебя и меня, сколько партии вообще. Но ведь и мы с тобой тоже принадлежим к определенным партиям, тоже стоим либо справа, либо слева, независимо от того, сознаем мы это или нет.

Я лично в любом случае держусь partis pris, если ты думаешь, что тебе удастся стоять ни справа, ни слева, а где-то посредине, я беру на себя смелость сильно усомниться в возможности этого...

Я получил довольно хорошее письмо из Утрехта. Она настолько поправилась, что может на некоторое время перебраться в Гаагу. Но я еще далеко не спокоен на ее счет. Тон ее писем стал более уверенным, разумным и менее предубежденным, чем в начале нашего знакомства. В то же время он походит на стон птицы, гнездо которой разорено; вероятно, она не так зла на общество, как я, но и она видит в людях мальчишек, которые из озорства и ради забавы и в насмешку разоряют гнезда...

Еще два слова о том, что я называю баррикадой, а ты канавкой. Существует старое общество, которое, на мой взгляд, погибнет по своей вине, и есть новое, которое уже родилось, растет и будет развиваться.

Короче говоря, есть нечто исходящее из революционных принципов и нечто исходящее из принципов контрреволюционных.

Спрашивается, разве ты сам никогда не замечал, что политика качания между старым и новым — невозможная политика? Подумай об этом на свободе. Рано или поздно такое качание все равно кончается тем, что приходится полностью встать направо или налево.

Тут тебе не канавка. И еще одно: тогда был 48 год, а теперь 84-й; тогда была баррикада из камней мостовой — теперь она сложена не из камней, но во всем, что касается непримиримости старого и нового, она все равно остается баррикадой. О да, она несомненно существует и в 84 году, как существовала в 48-м.

383 [Октябрь 1884}

Раппард пока пробудет здесь со мной еще неделю. Он с головой ушел в работу.

Он пишет прядильщиц и различные этюды голов, которые я нахожу красивыми.

Мы много говорили об импрессионизме. Думаю, что ты определил бы его работы как импрессионистские. Но здесь, в Голландии, трудно уяснить себе, что в действительности означает слово импрессионизм.

Тем не менее мы с Раппардом очень интересуемся новыми современными течениями. Факт налицо: в искусстве совершенно неожиданно начинают возникать новые направления. Картины пишутся теперь совсем по-другому, чем несколько лет тому назад.

386

Вчера я принес домой этюд водяной мельницы в Геннепе, над которым работал с большим удовольствием; благодаря ему я приобрел в Эйндховене нового знакомого.1 Этот человек страстно хочет стать живописцем, поэтому, когда я зашел к нему, мы тут же вместе взялись за работу...

1 Этим новым знакомым был Антон Керссемакерс, который опубликовал свои «Воспоминания» о Винсенте в еженедельнике «Амстердамец» от 14 и 21 апреля 1912 г.

Я, однако, намерен постепенно заставить людей платить мне, но не деньгами. Я просто объявлю им: «Вы должны давать мне тюбики краски». Я ведь хочу писать много и непрерывно, а потому должен устроиться так, чтобы мне больше не приходилось работать в полсилы и я имел возможность писать с утра до вечера...

Надеюсь, ты понимаешь, что именно отказ Мауве и Терстеха помочь мне, когда я снова обратился к ним, обязывает меня за очень короткое время прямо или косвенно доказать им, что я снова кое-чего добился. Поэтому сейчас я должен собрать всю свою энергию и работать в полную силу, даже если это будет стоить немного дороже...

После твоего отъезда моя палитра изменилась, как я и предчувствовал, еще когда ты был здесь. Вот увидишь — когда я через несколько месяцев закончу еще некоторые этюды, о которых писал тебе, они неопровержимо докажут, что я кое-что понимаю по части колорита.

Ничего не могу поделать, но в данный момент мне не хватило денег, причем именно потому, что я писал больше, чем собственно мог себе позволить; а сокращать расходы сейчас нельзя: сделать серьезный шаг вперед мы сможем лишь при условии, что будем ковать железо, пока оно горячо.

386-а [9 декабря 1884]

У меня остается мое будущее — и я намерен идти вперед. Если женщина не хочет меня, что ж, я не вправе обижаться, но, разумеется, попробую как-то это себе компенсировать. То же касается и отношений любого другого порядка. Я не навязываюсь тебе, не требую от тебя симпатии, но, как друг, — не говорю уже, — как брат, — ты слишком равнодушен ко мне. Не в смысле денег, мой мальчик, я о них не говорю. Но как личность я ничего не получаю от тебя, а ты — от меня. А ведь мы могли бы и должны бы получать друг от друга больше.

Но не будем ссориться — всему свое время: время ссор прошло; за ним, я думаю, последует время расставания...

Теперь позволю себе сказать одно: мы разойдемся, хотя такая перемена будет для меня нелегка — она связана с материальными затруднениями, которые, несомненно, окажутся достаточно серьезными.

Я, конечно, попытаюсь перебиться, но я самым решительным образом требую, чтобы в этот критический для меня момент ты был совершенно откровенен со мной. Я знаю, ты согласишься на то, чтобы мы расстались, — именно потому, что это произойдет полюбовно...

У Прудона сказано: «La femme est la dйsolation du juste».1 Но нельзя ли на это ответить: Le juste est la desolation de la femme?2 Вполне возможно. А пожалуй, можно сказать и так: «L'artiste est la desolation du financier»3и наоборот: «Le financier est la desolation de l'artiste».4

1 «Женщина — проклятие праведника» (франц.).

2 «Праведник — проклятие женщины» (франц.).

3«Художник — проклятие финансиста» (франц.).

4 «Финансист — проклятие художника» (франц.).

386-6

Что сказать тебе? Письмо твое звучит очень разумно и выдержано в стиле, скажем, хорошего министра изящных искусств.

Тем не менее мне от него мало проку, и я им не удовлетворен, особенно твоей фразой: «Позднее, когда ты выразишь себя более ясно, мы, возможно, кое-что найдем и в твоих теперешних работах, и тогда будем действовать не так, как сейчас...» Я вижу в ней только красивые обещания: на взгляд такого человека, как я, который предпочел бы найти рынок сбыта для своих работ более прозаическим путем, но зато немедленно, подобная фраза представляет собой лишь обычное министерское пускание пыли в глаза.

Будь любезен, оцени то обстоятельство, что я называю тебя хорошим министром: я ведь достаточно хорошо знаю, какими чертовски дрянными бывают обычно вознесшиеся в высокие сферы люди, чтобы не оценить светлую личность даже среди министров....

Но перейдем к делу. Подумал ли ты о том, что сейчас мои расходы составляют два гульдена в день: считай, один — на оплату моделей, один — на холст и краски, — дешевле не выходит, а мне еще надо оплатить счета и съездить в Антверпен.

Положение у меня здесь несколько напряженное, живется мне сейчас не слишком-то приятно, и мне стоит достаточно большого труда соблюдать, как говорится, душевное равновесие.

Домашних, хотя мы с ними особенно не ссоримся, тоже не очень радует перспектива моего длительного пребывания здесь — это я отлично понимаю.

И все же я не могу уехать совсем или хотя бы частично (говоря «частично», я имею в виду свое решение сохранить за собой мастерскую), пока не сделаю еще какого-то количества этюдов и не увижу, что мне ничто не препятствует перебраться в Антверпен.

388

Я не мешаю людям говорить и думать обо мне, что им угодно, даже хуже, чем ты себе представляешь. Но вот что я тебе скажу: если мне что-нибудь не удается, я вовсе не прихожу к выводу, что не должен был за это браться: напротив, многократные неудачи лишь дают мне основание повторить попытку и посмотреть, нельзя ли все-таки сделать то, что я хочу — пусть заново, но обязательно в том же направлении, поскольку мои замыслы всегда продуманы, рассчитаны и, на мой взгляд, имеют свои raison d'etre.

Лично для меня существенная разница между порядком вещей до и после революции состоит в том, что последняя изменит социальное положение женщины и сделает возможным равноправное сотрудничество мужчины и женщины.

Но у меня нет ни слов, ни времени, ни охоты, чтобы распространяться на эту тему. Современная, довольно условная мораль, на мой взгляд, глубоко ошибочна, и я надеюсь, что со временем она изменится и обновится.

Что же касается «подозрений», которые ты питаешь и о которых ты, как я вижу, решил довести до моего сведения, то здесь я никак не хочу влиять на тебя. Не сомневайся, однако, что это один из тех «симптомов», о которых я уже писал тебе, которые нахожу не очень красивыми и с которыми не могу тебя поздравить.

Но это тоже, если угодно, субъективное мнение. Словом, поступай, как хочешь, подозревай или не подозревай, говори все, что взбредет в голову; я во всяком случае постараюсь сделать все, чтобы предотвратить последствия, которые могут для меня возникнуть, а в остальном мне остается только сослаться на то, что я говорил тебе по поводу нашего пребывания на разных сторонах баррикады...

Поступай согласно своим принципам, а я буду делать то же самое; однако давай по возможности не целиться прямо друг в друга: мы ведь все-таки братья...

Памятуя, что нам не следует вставлять друг другу палки в колеса, я, как уже писал тебе, попытаюсь завести новые связи в Эйндховене, в Антверпене, в общем, где удастся.

Но это не делается сразу, и я, со своей стороны, предпринимаю подобные попытки исключительно по одной причине: ты достаточно ясно и недвусмысленно дал мне понять, что я напрасно воображаю, будто ты намерен проявить интерес ко мне и к моей работе иначе как в порядке покровительства. Так вот, от покровительства я решительно отказываюсь...

Я ни в коей мере не предполагаю, что выиграю от этого материально; но как только какой-нибудь торговец картинами, будь это самый последний крохобор, согласится обеспечить меня едой, жильем, хотя бы на чердаке, и кое-какими красками, я с радостью начну продавать ему свои картины — если ты предпочитаешь называть это продажей.

Счет на краски — вот оборотная сторона живописи.

И в данный момент она меня весьма тревожит...

Такая же приятная перспектива ждет меня и в январе, когда мне снова придется платить. Вот почему я жаловался и сказал, что мне действительно нужно немножко больше обычного сейчас, а не позднее: ей-богу, я должен хотя бы продолжать работу, а когда это по материальным причинам не удается и я сижу сложа руки, я чувствую себя глубоко несчастным. И в этом я не могу винить только себя по той простой причине, что расходы мои объясняются не моей расточительностью, а потребностями работы.

388-а 31 января 1885

С этого лета я невольно представляю тебя в пенсне с черными стеклами. «Это не так уж сильно меняет человека», — возразишь ты.

Может быть. Но у меня такое впечатление, что в ином, нежели буквальном значении, ты, действуя и мысля, смотришь на все через такое вот черное пенсне. Пример — твоя подозрительность.

Но, с другой стороны, я считаю, что знать как следует свой Париж — совсем неплохо; если человек, попав туда, становится насквозь парижанином, насмешливым, непреклонным и что называется «себе на уме», я его не осуждаю: я не настолько ограничен. Отнюдь нет. Будь и оставайся парижанином, если хочешь, — мне все равно.

В мире существует много великого — море и рыбаки, поля и крестьяне, шахты и углекопы.

Такими же великими я считаю Париж с его мостовыми и людей, которые хорошо знают свой Париж.

Ты, со своей стороны, совершаешь, однако, ошибку, не понимая, что твои подозрения по поводу моих расходов просто неуместны. Безусловно, я мыслю иначе, чувствую иначе, поступаю иначе, чем ты. Но в этом есть своя последовательность, и на это есть свои причины.

Когда я советовал тебе стать художником, а ты писал мне в Дренте, что я сужу о твоих делах издалека и со стороны, я признал твою правоту; не менее справедливо будет признать и обратное, а именно, что ты тоже не можешь судить о поступках, совершенных мною здесь. Поэтому оставь свои подозрения: они просто неуместны.

Моя работа очень важна для меня; я должен много писать, и мне постоянно требуются модели; вот почему мне так неприятно видеть, что моя изнурительная, порой неблагодарная работа вызывает подозрения. Впрочем, это временные трудности, которые надо пережить, — в конце концов, живописью занимаются не ради развлечения.

389

Прилагаю несколько набросков голов, над которыми сейчас работаю; я набросал их в спешке и по памяти.

Я писал тебе, как мало денег у меня осталось до конца месяца. Ты знаешь, что и в прошлом месяце было примерно то же самое.

Теперь больше, чем когда-либо, получается так, что я пишу до тех пор, пока у меня есть деньги на модели. Не могу тебе передать, в какое нетерпение и отчаяние я прихожу, если к концу месяца мне приходится прекращать работу над вещами, которые я хочу закончить.

Я должен сделать пятьдесят голов зимою, пока я еще здесь и могу сравнительно легко находить разного рода модели. Если я не приму мер, зима пройдет, а я так и не сделаю столько, сколько хочу и сколько необходимо сделать...

При упорной работе эти пятьдесят голов будут закончены еще зимой. Но они требуют такого труда и стольких хлопот, что я не могу терять ни одного дня... Если ты занял денег или можешь где-нибудь занять, помоги мне... Я не в силах примириться с тем, что из-за отсутствия их останавливается моя работа.

390

Упорно работаю над серией голов людей из народа, за которую взялся; прилагаю маленький набросок последней головы — вечером я обычно набрасываю их по памяти на кусочке бумаги; это одна из них. Позднее я, возможно, сделаю их и в акварели. Но сначала я должен их написать.

Помнишь, еще в самом начале я всегда говорил о своем большом уважении и симпатии к работам папаши де Гру? В последние дни я думаю о нем больше, чем когда-либо. В первую очередь нужно смотреть не его исторические вещи, хотя они очень красивы, и не те его картины, которые написаны в духе, скажем, автора «Совести».

В первую очередь нужно смотреть у него такие полотна, как «Предобеденная молитва», «Паломничество», «Скамья бедных» и в особенности типы простых брабантцев.

Де Гру так же мало ценят, как, например, Тейса Мариса. Он, конечно, совсем ее похож на него, но их объединяет то, что оба они встретили на своем пути яростное сопротивление...

Если бы в свое время де Гру захотел нарядить своих брабантцев в средневековые костюмы, он стоял бы сейчас рядом с Лейсом не только в смысле признания своего таланта, но и в смысле материального благополучия.

Однако он не пошел на это, а теперь, много лет спустя, началась реакция против средневековья, хотя Лейс всегда останется Лейсом, Тейс Марис — Тейсом Марисом, а «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго — «Собором Парижской богоматери».

Однако сейчас нужен реализм, который тогда был нежелателен: потребность в реализме, в котором есть характер и серьезное чувство, сейчас остра, как никогда.

Заверяю тебя, что я лично постараюсь держать курс прямо на него и буду писать самые простые, самые обыденные вещи...

Знай раз и навсегда: когда я прошу у тебя денег, я прошу их не даром — работы, которые я делаю, принадлежат тебе. Пусть сейчас я все еще отстаю — я стою на правильном пути и сумею двинуться вперед.

391

Дня через два-три ты получишь двенадцать рисунков пером, сделанных с этюдов голов.

В конечном счете, больше всего в своей стихии я чувствую себя, когда работаю над фигурой.

Мне представляется также, что, например, в головах, которые я сделал еще в Гааге, и в некоторых других фигурах больше характерности, чем в остальных моих работах. Возможно, мне есть смысл сосредоточиться исключительно на фигуре.

Но поскольку изолированных фигур не бывает, к ним, естественно, прибавляется окружение, постольку неизбежно приходится заниматься и им.

Мне очень хочется со временем увидеть картину, которую ты получил.1

1 Имеется в виду предварительный этюд шведского художника Иозефсона к его ставшей впоследствии знаменитой картине «Русалки».

Я не совсем понимаю, что, собственно, выражает сама легенда.

Не понимаю потому, что ты говоришь: «Это фигура в духе Данте — символ злого духа, увлекающего людей в бездну». Такие вещи безусловно несовместимы: ведь строгая, суровая фигура Данте, проникнутая возмущением и протестом против того, что ему довелось увидеть, протестом против гнусных несправедливостей и предрассудков средневековья, — несомненно один из самых искренних, честных, благородных образов своей эпохи. Недаром люди говорили о Данте: Вот тот, кто побывал в аду и вернулся оттуда.

Побывать в аду и вернуться оттуда — это нечто совсем иное, чем сатанинское желание увлечь туда других.

Следовательно, навязывать фигуре в духе Данте сатанинскую роль можно, лишь чудовищно исказив подлинный характер этой фигуры.

Профиль Мефистофеля отнюдь не похож на профиль Данте.

Современники писали о Джотто: «Он первый придал доброту выражению человеческого лица». А Джотто, как тебе известно, писал Данте, и притом с большим чувством — ты ведь знаешь этот старинный портрет. Отсюда я заключаю, что изображение Данте, каким бы печальным оно ни было, по существу выражает что-то бесконечно доброе и нежное. Сатану или Мефистофеля я никак не могу себе представить фигурами в духе Данте.

392

Я еще никогда но начинал год с более мрачными перспективами и в более мрачном настроении; предвижу, что меня ждет в будущем мало успехов и много борьбы.

На дворе тоскливо: поля — черный мрамор из комьев земли с прожилками снега; днем большей частью туман, иногда слякоть; утром и вечером багровое солнце; вороны, высохшая трава, поблекшая, гниющая зелень, черные кусты и на фоне пасмурного неба ветви ив и тополей, жесткие, как железная проволока.

Вот что я вижу, выходя на улицу, и все это гармонирует с интерьерами, которые в такие зимние дни выглядят очень мрачно.

Гармонирует пейзаж и с лицами крестьян и ткачей. Я не слышал от последних ни единой жалобы, но приходится им туго. Ткач, который упорно трудится, вырабатывает за неделю примерно 60 ярдов ткани. Пока он ткет, жена его сидит перед ним и мотает пряжу, то есть накручивает ее на шпульки; следовательно, чтобы семья могла прожить, работать должны двое.

За 60 ярдов ткач получает чистыми, скажем, четыре с половиной гульдена в неделю; к тому же в наши дни, относя такой кусок к фабриканту, ткач нередко слышит, что следующий заказ он получит не раньше, чем через неделю или две. Словом, не только оплата низкая, но и работы не хватает.

Поэтому в людях здесь явственно чувствуется подавленность и тревога.

Здесь царит совсем другое настроение, нежели у углекопов, среди которых я жил в год забастовок и катастроф в шахтах. Там было еще хуже, хотя и тут сердце часто прямо разрывается от горя; но здесь все молчат — я буквально нигде не слышал ничего напоминающего бунтарские речи. Выглядят ткачи так же безотрадно, как старые извозчичьи клячи или овцы, которых пароходом отправляют в Англию.

393

Ты доставишь мне большую радость, если попробуешь раздобыть мне «Illustration» № 2174 от 24 октября 1884 г. Это уже старый номер, но ты, вероятно, еще сможешь получить его в редакции. Там есть рисунок Поля Ренуара «Забастовка ткачей в Лионе», а кроме того один его набросок из серии, которую он посвятил опере и с которой издал также гравюры; одну из них, «Арфиста», я нахожу очень красивой...

Но рисунок, изображающий ткачей, лучше всего: он так материален и объемен, что, на мой взгляд, может выдержать сравнение с Милле, Домье и Лепажем.

Когда я вспоминаю, что он достиг такой высоты, с самого начала не подражая другим, а работая с натуры, находя свой собственный стиль и все-таки оставаясь на уровне лучших даже в смысле техники, я вижу в нем новое подтверждение того, что, если художник неизменно придерживается натуры, работа его улучшается с каждым годом.

И с каждым днем я все больше убеждаюсь, что люди, для которых борьба за овладение натурой не главное, не достигают цели.

Когда пытаешься добросовестно следовать за великими мастерами, видишь, что в определенные моменты все они глубоко погружались в действительность. Я хочу сказать, что так называемые творения великих мастеров можно увидеть в самой действительности, если смотреть на нее теми же глазами и с теми же чувствами, что они. Думаю, что если бы критики и знатоки искусства лучше знали природу, их суждения были бы правильнее, чем сейчас, когда они обычно живут только среди картин, которые сравнивают с другими картинами. Если брать лишь одну сторону вопроса, это, конечно, само по себе неплохо; но такой подход к делу несколько поверхностен, особенно если при этом забываешь о природе или недостаточно глубоко ее знаешь.

Разве ты не понимаешь, что здесь я не так уж неправ, — и чтобы еще яснее выразить то, что я имею в виду, — разве не жаль, что ты, например, редко или почти никогда не заходишь в те хижины, не общаешься с теми людьми, не видишь тех пейзажей, которые больше всего нравятся тебе в уже написанных картинах?

Не скажу, что в твоем положении тебе легко это сделать: ведь в природу нужно много и долго всматриваться, прежде чем удостоверишься, что наиболее убедительные произведения великих мастеров все-таки уходят своими корнями в самое жизнь. Действительность — вот извечная основа подлинной поэзии, которую можно найти, если искать упорно и вскапывать почву достаточно глубоко...

Даже впоследствии, когда я начну делать кое-что получше, чем сейчас, я все равно буду работать так же, как теперь; я хочу сказать, что яблоко будет тем же самым яблоком, но только более спелым; мои взгляды останутся теми же, что вначале. И это причина, по которой я заявляю: если я ни на что не годен сейчас, то и потом буду ни на что не годен; если же я чего-то стою сейчас, то буду чего-то стоить и после. Пшеница — всегда пшеница, даже если горожане вначале принимают ее за сорняк, и наоборот.

Во всяком случае, одобряют или не одобряют люди то, что я делаю и как я делаю, я лично знаю один-единственный путь — бороться с природой до тех пор, пока она не выдаст мне свои тайны.

Продолжаю работать над различными головами и руками.

У меня опять их готово довольно много, а найдешь ты среди них что-нибудь стоящее или нет — это уж зависит не от меня.

Повторяю: иного пути я не знаю.

Не понимаю твоего замечания: «Возможно, позднее мы начнем находить прекрасное и в современных вещах».

Будь я на твоем месте, у меня хватило бы уверенности и самостоятельности сегодня же решать, вижу я что-нибудь в данной вещи или нет.

394

Усиленно занимаюсь головами. Днем пишу, вечером рисую. Таким образом, я уже написал по крайней мере тридцать голов и столько же нарисовал. В результате я вижу теперь возможность через какое-то время начать делать их совсем иначе.

Думаю, что это пригодится мне и для фигуры в целом. Сегодня я сделал одну — белое и черное на фоне телесного цвета.

Я также все время ищу синий цвет. Фигуры крестьян здесь, как правило, синие. И это — на фоне спелой пшеницы, увядших листьев или живой изгороди из буков, так что приглушенные оттенки как более темного, так и более светлого синего подчеркиваются и начинают звучать благодаря контрасту с золотыми или красновато-коричневыми тонами. Это очень красиво и поразило меня с самого начала, когда я еще только приехал сюда. Люди здесь носят — разумеется, сами того не подозревая — одежду самого красивого синего цвета, какой мне только приходилось видеть.

Сделана она из грубого домотканного холста — основа черная, уток синий, в результате чего получается рисунок в черную и синюю полоску. Когда ткань вылиняет и немножко поблекнет от дождя и ветра, получается бесконечно спокойный мягкий той, который особенно хорошо подчеркивает цвет тела. Короче говоря, тон достаточно синий, чтобы реагировать на все цвета, в которых есть скрытые элементы оранжевого, и достаточно обесцвеченный, чтобы не слишком дисгармонировать с ними.

Но это вопрос цвета, а на той стадии, на которой я нахожусь, для меня гораздо большее значение имеет вопрос формы. Форму, думается мне, лучше всего можно выразить почти монохромным колоритом, тона которого различаются, главным образом, своей интенсивностью и качеством. Например, Жюль Бретон написал свой «Источник» почти одним цветом. Необходимо, однако, изучить каждый цвет отдельно в связи с контрастным к нему: лишь после этого обретаешь твердую уверенность, что нашел гармонию.

Пока лежал снег, я написал также несколько этюдов нашего сада. С тех пор пейзаж сильно изменился: теперь у нас здесь прекрасное — лиловое с золотом — вечернее небо над домами, силуэты которых темнеют между массами деревьев ржавого цвета; надо всем высятся голые черные тополя; на передних планах поблекшая, обесцвеченная зелень, перемежающаяся полосами черной земли и бледным камышом по краям канав.

Я отлично вижу все это и, как любой другой человек, нахожу такое зрелище великолепным; но меня еще больше интересуют пропорции фигуры и соотношение частей лица; поэтому я не могу заниматься всем остальным, пока еще больше не овладею фигурой.

Итак, прежде всего фигура. Я лично не могу без нее понять остального: именно фигура создает настроение. Допускаю, однако, что существуют люди, например Добиньи, Арпиньи, Рейсдаль и многие другие, всецело увлеченные исключительно пейзажем; их работы полностью удовлетворяют нас потому, что сами они находили удовлетворение в небе и земле, в луже воды и кустарнике.

Тем не менее я считаю удивительно мудрым замечание Израэльса, сказавшего о пейзаже Дюпре: «Это совсем как фигурная картина».

395

Ты пишешь, что, если у меня что-либо готово и я считаю это действительно стоящим, ты попробуешь послать мои вещи в Салон. Ценю твои добрые намерения.

Это — во-первых; а во-вторых, знай я о твоих замыслах полтора месяца тому назад, я попытался бы послать тебе что-нибудь подходящее.

К сожалению, сейчас у меня пет ничего такого, что мне самому хотелось бы послать: последнее время я, как тебе известно, писал почти исключительно головы, но это — этюды в полном смысле слова, иными словами, предназначены только для мастерской.

Однако я сегодня же начал делать кое-какие новые вещи, которые отправлю тебе.

Возможно, они пригодятся: в связи с Салоном ты будешь встречаться с множеством людей и при случае у тебя будет что им показать — пусть даже только этюды.

В частности, ты получишь голову старухи и голову молодой женщины.

396

Когда я вижу, например, замечательных «Дровосеков» Лермита, я очень хорошо понимаю, какая большая дистанция отделяет еще меня от создания чего-то подобного такой вещи. Но что касается моих взглядов и метода, сводящегося к тому, чтобы всегда работать непосредственно с натуры — пусть даже в убогой, закопченной хижине, то вид произведений Лермита подбадривает меня. Я убеждаюсь при этом (например, по деталям головы и рук), что художники, подобные Лермиту, несомненно, изучали фигуры крестьян не с довольно большого расстояния, а вблизи, и не теперь, когда они уже легко и уверенно творят и компонуют, а еще раньше, чем научились это делать. «On croit j'imagine, ce n'est pas vrai — je me souviens»,1 — сказал один из тех, кто мастерски владеет композицией.

1 «Люди полагают, что я выдумываю; это неправда — я припоминаю» (франц.).

Что касается меня, то я еще не могу показать ни одной картины, пожалуй, даже ни одного рисунка.

Но этюды я делаю. Именно поэтому я очень хорошо представляю себе, что может наступить время, когда я тоже научусь быстро делать композиции.

В самом деле, трудно сказать, где кончается этюд и где начинается картина.

Я задумал несколько более крупных, тщательно проработанных вещей, и в случае, если мне станет ясно, как передать наблюдаемые мной эффекты, я оставлю у себя этюды, о которых идет речь, потому что они мне, безусловно, понадобятся. Это будет нечто в таком роде: фигуры на фоне светлого окна.

У меня готовы этюды голов и против света, и повернутые к свету, и я уже несколько раз брался за целую фигуру — женщина за наматыванием пряжи, за шитьем, за чисткой картофеля. Полный фас и профиль — это очень трудный эффект.

Думаю все-таки, что кое-чему я научился.

397 [Апрель 1885]

Я но хотел много говорить об этом и спорить с тобой, когда ты во время пребывания здесь сказал, что я еще переменюсь и не захочу навсегда остаться тут, подобно тому как Мауве не захотел навсегда остаться в Блумендале.

Может быть, ты и прав, но я покамест не вижу никакого смысла менять место жительства, потому что природа здесь красивая и у меня хорошая мастерская.

Не забывай, что, по моему твердому убеждению, самое лучшее для крестьянского художника — брать пример с барбизонцев и жить в самой гуще того, что пишешь: ведь в сельской местности природа каждый день раскрывается с совершенно новой стороны.

Короче, вот две причины, по которым следует жить в деревне: работать там можно больше, а тратить меньше.

398

Вполне вероятно, что мама, Вил и Кор в будущем году переедут в Лейден. Тогда из всех наших в Брабанте останусь я один.

И отнюдь не исключено, что я останусь здесь до конца жизни. В сущности, у меня одно желание — жить в деревенской глуши и писать деревенскую жизнь. Я чувствую, что могу найти себе здесь поле деятельности; таким образом, я тоже возьмусь за плуг и начну прокладывать свою борозду.

Предполагаю, что ты придерживаешься на этот счет иного мнения и, возможно, предпочел бы, чтобы я избрал себе другое место жительства. Мне иногда кажется, что у тебя больше данных для городской жизни, в то время как я, наоборот, чувствую себя дома скорее вне города.

Мне еще предстоит преодолеть много трудностей, прежде чем я заставлю людей понимать мои картины, а пока что я решил но позволять себе падать духом. Помнится, я однажды читал, что у Делакруа было отвергнуто 17 картин «dix-sept refuses»1 — рассказывал он своим друзьям. Как раз сегодня я думал, какими чертовски отважными людьми были все новаторы.

1 «Семнадцать отвергнутых» (франц.).

Но борьбу надо продолжать, и я буду сражаться за себя, как бы мало я ни стоил...

На этой неделе я намерен начать композицию с крестьянами, сидящими вечером вокруг блюда с картофелем. Впрочем, возможно, что свет я сделаю не вечерний, а дневной, или тот и другой, или, как скажешь ты, — «ни тот, ни другой». Но, независимо от того, получится у меня что-нибудь или нет, я все равно начну делать этюды для разных фигур.

400

Думаю сделать серию сцен из сельской жизни, короче, les paysans chez eux1...

1 Крестьяне у себя дома (франц.).

Не спорю, в Бретани, в Катвейке, в Боринаже природа выглядит, пожалуй, еще более захватывающе и драматично, но здешние пустоши и деревни все-таки очень красивы, и раз уж я тут нахожусь, я вижу в них неистощимый источник сюжетов из сельской жизни; нужно только одно — наблюдать и работать...

Думаю переехать к первому мая; отношения у меня с мамой и сестрами, разумеется, хорошие, но я все-таки вижу и чувствую, что так будет лучше: мы едва ли долго выдержим вместе.

Причина здесь не во мне и не в них, а скорее всего в несовместимости взглядов людей, которые стремятся сохранить определенное общественное положение, и крестьянского художника, который об этом просто не думает.

Я называю себя крестьянским художником, и это действительно так; в дальнейшем тебе станет еще яснее, что я чувствую себя здесь в своей тарелке. И не напрасно я провел так много вечеров у шахтеров, торфяников, ткачей и крестьян, сидя и размышляя у огня, если, конечно, работа оставляла мне на это время.

Крестьянская жизнь, которую я наблюдаю непрерывно, в любое время суток, настолько поглотила меня, что я, право, ни о чем другом не думаю.

Ты пишешь, что настроение публики, а именно eo равнодушие к работам Милле, которое ты имел случай наблюдать на выставке, не вдохновляет ни художников, ни тех, кто должен продавать их картины. Тут я согласен с тобой, однако Милле предчувствовал и знал это сам. Читая Сансье, я был поражен фразой, которую Милле сказал еще в начале своей карьеры. Дословно я ее не помню, а смысл, в общем, такой: «Равнодушие было бы опасно для меня, если бы я мечтал щеголять в красивой обуви и жить по-барски; но поскольку я хожу в деревянных башмаках, я вывернусь». Так оно и получилось.

Я, надеюсь, тоже не забуду, что ходить надо «в деревянных башмаках», то есть довольствоваться той же едой, питьем, одеждой и жилищем, что и сами крестьяне.

Именно так поступал Милле. В сущности, он ничего иного и не желал, поэтому, на мой взгляд, он, как человек, показал пример художникам, чего, скажем, Израэльс и Мауве, живущие довольно роскошно, не сделали. И я повторяю: Милле — это отец Милле, это в любом вопросе вождь и советчик молодых художников. Большинство тех из них, кого я знаю, — а знаю я немногих, — должны быть благодарны ему за это; что же касается меня, то я полностью разделяю точку зрения Милле и безоговорочно верю ему. Я так подробно рассуждаю об этой его фразе потому, что ты сам упоминаешь, что фигуры крестьян, написанные — пусть даже великолепно — кем-нибудь из городских жителей, все-таки всегда напоминают предместья Парижа. У меня тоже всегда создавалось такое впечатление (хотя, по-моему, «Женщина, копающая картошку» Бастьен-Лепажа безусловно представляет собой исключение); но не потому ли это происходит, что художники лично недостаточно глубоко прониклись духом деревенской жизни? Милле ведь сказал и другое: «В искусстве надо жертвовать своей шкурой!»

401

Я был очень рад узнать мнение Портье, но весь вопрос в том, останется ли он при нем до конца. Впрочем, я знаю, что изредка все-таки встречаются люди, взгляды которых не меняются в зависимости от настроений публики. Я очень рад, что Портье нашел в моих этюдах нечто «индивидуальное» — я ведь все больше и больше пытаюсь быть самим собой, не очень заботясь о том, сочтут мою работу уродливой или красивой. Этим я не хочу сказать, что мне безразлично, останется господин Портье при своем добром мнении или нет; напротив, я постараюсь делать вещи, которые укрепят его в этом мнении.

Этой же почтой ты получишь несколько экземпляров литографии. Наброски, сделанные мною в хижине, мне хочется, с некоторыми изменениями, превратить в картину. Возможно, у меня получится такая вещь, которую Портье не стыдно будет показать, а нам — послать на выставку. По крайней мере, это сюжет, прочувствованный мною; поэтому и я сам не хуже любого критика смогу указать на его слабые стороны и некоторые явные ошибки. Тем не менее в нем есть какая-то жизнь, и ее там, пожалуй, больше, чем в некоторых идеально правильных картинах.

402

Существует, по-моему, школа импрессионистов, хотя знаю я о ней очень мало. Однако мне известно, кто те наиболее оригинальные и значительные мастера, вокруг которых, как вокруг оси, должны вращаться и пейзажисты, и крестьянские художники. Это Делакруа, Милле, Коро и прочие. Таково мое собственное убеждение, правда, недостаточно четко сформулированное...

Надеюсь, мне повезет с картиной «Едоки картофеля». Работаю я также над красным закатом. Чтобы писать жизнь крестьян, нужно быть мастером в очень многих отношениях.

С другой стороны, я не знаю иной темы, над которой работалось бы так спокойно — в смысле душевного покоя, даже если при этом приходится преодолевать всевозможные материальные затруднения...

На прошлой неделе я видел у одного знакомого очень недурной реалистический этюд головы старухи, сделанный кем-то, кто прямо или косвенно является учеником Гаагской школы. Но в рисунке, равно как в цвете, замечалась определенная нерешительность, определенная ограниченность — на мой взгляд, значительно большая, чем видишь у старого Бломмерса, Мауве или Мариса. И это явление угрожающе распространяется, когда реализм воспринимают в смысле буквального правдоподобия, то есть точного рисунка и локального цвета. Однако ведь в реализме есть и кое-что другое.

403

Хочу сообщить тебе, что работаю над «Едоками картофеля». Написал новые этюды голов и особенно сильно изменил руки. Стараюсь, прежде всего, внести в картину жизнь...

Я не отправлю тебе «Едоков картофеля» до тех пор, пока не буду убежден, что в них что-то есть. Но я двигаюсь с ними вперед и думаю, в них появилось нечто совершенно иное, чем все, что ты когда-либо видел в моих работах. По крайней мере, отчетливо видел.

Я, прежде всего, имею в виду жизнь. Я воссоздаю ее по памяти на самой картине. Но ведь ты сам знаешь, сколько раз я писал до этого головы! Кроме того, я каждый вечер забегаю к моим натурщикам и кое-что уточняю прямо на месте.

Однако в картине я даю свободу своим мыслям и фантазии, чего не делаю в этюдах, где такой творческий процесс хотя и может иметь место, но где пищу для воображения надо искать в реальности, если хочешь, чтобы оно не пошло по ложному пути.

Как ты знаешь, я написал господину Портье: «До сих пор я делал только этюды, теперь пришла очередь картин». И я буду держаться этого курса.

Намереваюсь вскоре послать тебе еще несколько этюдов с натуры.

Вот уже второй раз в моей жизни играют большую роль высказывания Делакруа. Первый раз это была его теория цвета; теперь я прочел его беседу с другими художниками о том, как делать, вернее, создавать картину.

Он утверждает, что лучшие картины создаются по памяти, «par coeur»1 — вот как он выражается.

1 Наизусть (франц.).

404 [30 апреля 1885]

Поздравляю с днем рождения и от всей души желаю тебе здоровья и счастья. Очень хотел бы послать тебе сегодня «Едоков картофеля», но картина еще не совсем закончена, хотя работа подвигается успешно.

Самое картину я напишу за сравнительно короткий срок и большей частью по памяти, но работа над этюдами голов и рук заняла у меня всю зиму.

Что касается тех нескольких дней, которые я потратил на картину сейчас, то это было настоящее сражение, но такое, в которое я шел с большим воодушевлением, хотя все время боялся, что у меня ничего не выйдет. Писать — ведь это тоже «agir-creer».1

1 Творить (франц.).

Когда ткачи ткут материал, который, кажется, называется шевиот, или своеобразную шотландскую, пестро-клетчатую ткань, они, как ты знаешь, ставят перед собою цель получить шевиот особой переливчатой окраски в серых тонах, а изготавливая многоцветную клетчатую ткань, добиться того, чтобы самые яркие цвета уравновешивали друг друга, ткань не била в глаза и рисунок на расстоянии производил бы гармоничное впечатление.

Серый, сотканный из красных, синих, желтых, грязно-белых и черных нитей, и синий, перебитый зеленой и Оранжево-красной или желтой нитью, выглядят совершенно иначе, чем сотканные из одноцветных нитей, иными словами, они больше переливаются ж в сравнении с ними однотонные кажутся жесткими, холодными и безжизненными. Но как ткачу или, вернее, тому, кто составляет узор и намечает комбинацию цветов, не всегда бывает легко точно рассчитать количество нитей и их направление, так и художнику часто трудна сплести мазки в одно гармоничное целое.

Думаю, что если бы ты мог сопоставить первые живописные этюды, сделанные мною по приезде сюда, в Нюэнен, и картину, над которой я сейчас работаю, ты увидел бы, что все связанное с цветом стало у меня значительно живее...

Что же касается «Едоков картофеля», то я уверен — эта картина будет хорошо смотреться в золоте. Однако она будет выглядеть не хуже и на стене, оклеенной обоями глубокого цвета спелой ржи.

Ее просто невозможно смотреть без такого окружения.

На темном фоне она не так хорошо смотрится, а блеклый фон для нее и вовсе не годится: ведь на первый взгляд она создает впечатление очень серого интерьера...

Повторяю, картину нужно повесить изолированно и дать ей обрамление цвета темного золота или бронзы...

В ней я старался подчеркнуть, что эти люди, поедающие свой картофель при свете лампы, теми же руками, которые они протягивают к блюду, копали землю; таким образом, полотно говорит о тяжелом труде и о том, что персонажи честно заработали, свою еду. Я хотел дать представление о совсем другом образе жизни, чем тот, который ведем мы, цивилизованные люди. Поэтому я отнюдь не жажду, чтобы вещь нравилась всем и чтобы каждый сразу же приходил от нее в восторг.

Целую зиму я держал нити будущей ткани и подбирал выразительный узор; и хотя ткань у меня получилась на вид необработанная и грубая, нити были подобраны тщательно и в соответствии с определенными правилами. Не исключено, что у меня вышла настоящая крестьянская картина. Я даже знаю, что это так. Тот же, кто предпочитает видеть крестьян слащавыми, пусть думает, что хочет. Я лично убежден, что добьюсь лучших результатов, изображая сюжет во всей его грубости, чем пытаясь придать ему условное изящество.

Я считаю, что крестьянская девушка в пыльной, латанной синей юбке и лифе, которые под воздействием непогоды, ветра и солнца приобрели самые тонкие оттенки, выглядит куда красивее богатой дамы. Нарядившись же в платье последней, она потеряет все свое очарование. Крестьянин в бумазейной одежде на поле выглядит гораздо живописнее, чем в воскресенье, когда он идет в церковь, напялив на себя некое подобие господского костюма.

Точно так же не следует сообщать крестьянской картине условную гладкость. Если такая картина пахнет салом, дымом, картофельным паром — чудесно: в этом нет ничего нездорового; если хлев пахнет навозом — хорошо: так хлеву и положено; если поле пахнет спелой рожью или картошкой, гуано или навозом — это здоровый запах, особенно для городских жителей.

Такие полотна могут чему-то их научить. Крестьянская картина не должна быть надушенной. Интересно, понравится ли она тебе хоть чем-нибудь? Надеюсь — да. Я очень рад, что именно сейчас, когда господин Портье изъявил желание заняться моими работами, я со своей стороны могу предъявить нечто более значительное, чем просто этюды. Что же касается Дюран-Рюэля, который нашел мои рисунки не заслуживающими внимания, ты все-таки покажи ему «Едоков картофеля». Он, несомненно, сочтет картину уродливой — неважно: пусть, тем не менее, посмотрит и убедится, что наши искания не лишены энергии.

Ты, конечно, услышишь: «quelle croute»1 — но ты, как и я сам, подготовлен к таким отзывам. Несмотря ни на что, мы должны и впредь давать что-то настоящее и правдивое. Писать деревенскую жизнь — серьезное дело, и я не простил бы себе, если бы отказался от попытки писать картины, которые наведут на серьезные размышления тех, кто серьезно задумывается над искусством я жизнью.

1 «Какая мазня!» (франц.).

Милле, де Гру и многие другие явили нам пример выдержки и показали, что не надо обращать внимания на критические замечания вроде «Мерзко», «Грубо», «Грязно», «Дурно пахнет» и т. д. и т. д. После таких художников колебаться было бы просто стыдно.

Нет, крестьян надо писать так, словно ты сам один из них, словно ты чувствуешь я мыслишь так же, как они: ведь нельзя же быть иным, чем ты есть.

Я часто думаю, что крестьяне представляют собой особый мир, во многих отношениях стоящий гораздо выше цивилизованного. Во многих, но не во всех — что они знают, например, об искусстве и ряде других вещей?

405

Я думаю, ты поймешь, что я хотел выразить в картине «Едоки картофеля». Портье, надеюсь, тоже поймет. Она очень темная: для белого, например, я почти не употреблял белого, а просто брал нейтральный цвет, состоящий из смеси красного, синего, желтого, скажем, киновари, парижской синей и неаполитанской желтой.

Цвет этот сам по себе довольно темно-серый, но в картине он выглядит белым. Объясню, почему я так сделал. Сюжет у меня — серый интерьер, освещенный небольшой лампой. Серая холщовая скатерть, закопченная стена, грязные чепчики, в которых женщины работали в поле. — все это — если смотреть, прищурив глаза — кажется в свете лампы очень темно-серым, тогда как сама лампа, несмотря на ее желтовато-красный блеск, светлее, даже гораздо светлее, чем белый, о котором идет речь.

Теперь возьмем цвет тела. Я отлично знаю, что при поверхностном наблюдении, то есть когда наблюдаешь, не вдумываясь, он кажется так называемым телесным цветом. В начале работы над картиной я так его и писал — например, желтой охрой, красной охрой и белым.

Но то, что у меня получилось, оказалось слишком светлым и явно никуда не годилось.

Что было делать? Я уже закончил все головы, весьма тщательно проработав их. Но тут я немедленно переписал их заново, и цвет, в котором они теперь написаны, напоминает цвет очень пыльной картофелины, разумеется, неочищенной.

Переделывая их, я вспоминал меткую фразу, сказанную о крестьянах на картинах Милле: «Кажется, что его крестьяне написаны той самой землей, которую они засевают».

Вот слова, которые неизменно приходят мне на ум, когда я вижу крестьян за работой как на воздухе, так и в помещении.

И я совершенно уверен, что если бы попросить Милле, Добиньи или Коро написать снежный пейзаж, не употребляя белого, они сделали бы это и снег на картине выглядел бы белым...

Пойми меня правильно: я не говорю, что Милле не употреблял белого, когда писал снег; я просто хочу сказать, что он и другие представители тональной живописи могли бы обойтись без белого, если бы захотели, точно так же как Паоло Веронезе писал, по словам Делакруа, белотелых, светловолосых обнаженных женщин цветом, который, если его рассматривать отдельно, напоминает уличную грязь...

Надеюсь, «Едоки картофеля» докажут тебе, что у меня есть своя собственная манера видения, но в то же время и кое-что общее с другими художниками, например, кое с кем из бельгийцев. Картина Иозефсона отвергнута. Какой стыд! Но почему бы отвергнутым художникам не объединиться и не сделать кое-чего для себя? В единении — сила.

408

Мне не терпится узнать, видел ли Портье «Едоков картофеля». То, что ты говоришь о фигурах, — верно: они не то, что этюды голов. Вот почему я хотел было попробовать сделать их совсем иначе, а именно — начать с торса, а не с головы.

Но тогда все стало бы совсем другим. Что же касается того, как они сидят, то не забывай: эти люди сидят совсем не на таких стульях и не так, как это делают, например, завсегдатаи кафе Дюваль.

Самым прекрасным из всего, что я видел, была женщина, просто опустившаяся на колени, как в первом наброске, который я послал тебе.

Ну, теперь уж пусть все остается так, как получилось; если же когда-нибудь мы возьмемся за это снова, мы, конечно, попробуем сделать все по-другому.

Эти дни я опять усердно занимался рисованием фигур...

В новых рисунках я начинаю фигуры с торса, и, как мне кажется, они благодаря этому становятся объемнее.

Если пятидесяти рисунков недостаточно, я сделаю сто, а если и ста мало, то еще больше, пока не добьюсь того, чего хочу, а именно — чтобы все было закруглено и закончено, чтобы, так сказать, не было видно ни начала, ни конца фигуры и она составляла одно гармоничное живое целое.

Знаешь, это как раз тот вопрос, который ставится в книге Жигу: «Ne pas prendre par la ligne, mais par le milieu»1...

1 Исходить не из контура, аиз массы (франц.).

Еще несколько слов. Снова и снова советую тебе изучать для собственной твоей пользы различные высказывания Эжена Делакруа о цвете.

Хотя я и не очень осведомлен о положении дел в мире искусства, откуда я изгнан за мои деревянные башмаки и пр., все же я вижу по статье Мантца, например, что даже сейчас существуют знатоки и любители искусства, которые кое-что знают, как знали Торе и Теофиль Готье...

Тщательно изучи для своей же пользы вопрос о красках и пр. Я тоже думаю им заняться и с благодарностью прочту все, что ты найдешь на эту тему. Последние дни я занят тем, что пытаюсь при выполнении руки применить на практике замечание Делакруа о рисунке «Ne pas prendre par la ligne, mais par le milieu». В данном случае есть достаточно возможностей исходить из овала. Моя цель — научиться рисовать не руку, а жест, не математически правильную голову, а общую экспрессию. Например, уметь показать, как землекоп подымает голову, когда переводит дух или разговаривает. Короче говоря, показать жизнь.

410 [Июнь]

Надеюсь отправить тебе на этой неделе небольшой ящик, помеченный V2 и содержащий:

одну картину — «Хижина»;

одну акварель — то же;

одну акварель — «Продажа на слом»;

двенадцать этюдов маслом.

В числе последних есть голова, которую я невольно написал после того, как прочел «Жерминаль»...

Там ты найдешь и ее вариант — профиль на фоне «плоской засеянной сахарной свеклой равнины, под беззвездным ночным небом, плотным и темным, как чернила».

На этом фоне выступает голова откатчицы, в ее чертах есть что-то от мычащей коровы, голова существа, порожденного этой «равниной, беременной новым племенем, черной армией мстителей, которая медленно вызревает в бороздах для жатвы грядущих веков и первые ростки которой вскоре пробьются наверх, сквозь толщу земли».

Однако выражение лица откатчицы, по-моему, получилось лучше на том этюде, который я пометил особым значком и сделал еще тогда, когда не прочел «Жерминаль» и не думал о нем. Это просто крестьянка, возвращающаяся домой с поля, где сажала картофель, вся покрытая пылью.

Собираюсь вторично написать хижину. Сюжет необычайно захватил меня: две полуразрушенные хижины под одной камышовой крышей напомнили мне двух старых, дряхлых людей, которые постепенно превратились в одно существо и стоят, поддерживая друг друга.

Это жилье представляет собой дом из двух половин с двойной дымовой трубой. Такие здания здесь встречаются часто.

Будь у меня время, я мог бы многое сказать о Жерминале», так как нахожу эту книгу великолепной.

411

Сегодня я отправил тебе небольшой ящик, о котором шла речь; помимо того, что я уже перечислил, в нем содержится еще одна картина: «Крестьянское кладбище».

Я опустил некоторые подробности: мне просто хотелось выразить с помощью этих развалин ту мысль, что крестьяне испокон веков уходят на покой в те же самые поля, которые они вскапывают всю свою жизнь; мне хотелось показать, какая простая вещь смерть и погребение — такая же простая, как осенний листопад: холмик земли, деревянный крест, и больше ничего. Лежащие вокруг поля, которые начинаются там, где кончается трава кладбища, образуют за невысокой оградой бесконечную линию горизонта, похожего на горизонт моря. И вот эти развалины говорят мне, что разрушаются, несмотря на свои глубокие корни, и вера, и религия, а крестьяне живут и умирают с той же неизменностью, что и раньше, расцветая и увядая, как трава и цветы, растущие здесь, на кладбищенской земле.

«Les religions passent, Dieu demeure»1 — вот что говорит Виктор Гюго, который недавно тоже обрел покой...

1 «Религии исчезают, бог остается» (франц.).

Последнее время я слишком занят рисунками и поэтому не скоро сумею послать тебе несколько фигур целиком.

Работая над хижинами — ты, вероятно, сочтешь их подражанием Мишелю, хотя это не так, — я нашел сюжет таким замечательным, что не удержался и написал еще несколько вариантов этих «человечьих гнезд», которые так напоминают мне гнезда крапивников.

Ах, можно не сомневаться, что каждый, кто в наши дни пишет крестьян и вкладывает в эту работу всю душу, непременно привлечет на свою сторону часть публики, причем часть не худшую, хотя, быть может, и не большую. Это не исключает того, что во второй половине месяца мне придется положить зубы на полку. Но ведь то же самое случается и с крестьянскими парнями, а они, тем не менее, не утрачивают жизнерадостности.

Как мне хотелось в прошлое воскресенье, чтобы ты был со мной, когда мы ходили на эту долгую прогулку! Я вернулся домой весь покрытый грязью: нам пришлось целых полчаса перебираться через ручей. Живопись все более становится для меня таким же возбуждающим и волнующим занятием, как охота; по существу, это и есть охота за моделями и красивыми видами.

412 [Июнь]

Живописание крестьянской жизни — это нечто долговечное; сражение, уже выигранное другими, все равно продолжается, так что его всегда можно выиграть снова. У нас еще отнюдь не слишком много крестьянских художников, и если появятся целые сотни новых, от этого, по-моему, будет только польза.

Украсить французские мэрии картинами на сюжеты из сельской жизни, вроде тех полотен, что были выставлены в Салоне, — очень неплохая мысль.

Думаю, что ее следует и впредь проводить в жизнь.

Но еще важнее то, что картины, изображающие крестьян, проникают в дома, в иллюстрированные журналы и в форме репродукций доходят непосредственно до народа. Поэтому периоды подавленности у меня — всего лишь мимолетное настроение.

413

Если бы я хоть что-нибудь зарабатывал, если бы у нас был пусть даже самый скудный постоянный источник средств к существованию и если бы твое желание стать художником приняло, скажем, ту же форму, что у Эннебо из «Жерминаля», разумеется, с поправкой на разницу в возрасте и т. п., — какие картины ты мог бы создать! Будущее всегда не похоже на то, чего ожидаешь: поэтому не стоит загадывать наперед. Оборотная сторона живописи состоит в том, что художнику, даже если его картины не продаются, все равно нужны деньги на краски и модели для того, чтобы двигаться вперед. В этом-то вся беда.

Однако в остальном живопись и, на мой взгляд, особенно живописание сельской жизни приносит успокоение даже тогда, когда в жизни много неприятностей и огорчений.

Я хочу сказать, что живопись заменяет художнику родину и что, занимаясь ею, он не испытает тоски по родине, того странного чувства, которое угнетало Эн-небо.

Эпизод, который я тогда тебе описал, взволновал меня еще и потому, что я в свое время испытал буквально такое же стремление сделаться жнецом или землекопом. Мне ведь тоже приелась скука цивилизованной жизни. Жать хлеб и копать землю, если, конечно, заниматься этим всерьез, — лучше: чувствуешь себя более счастливым пли, по крайней мере, подлинно живым.

Хорошо зимой утопать в глубоком снегу, осенью — в желтых листьях, летом — в спелой ржи, весной — в траве; хорошо всегда быть с косцами и крестьянскими девушками — летом под необъятным небом, зимой у закопченного очага; хорошо чувствовать, что так было и будет всегда.

Вот тогда можно спать на соломе и есть черный хлеб: от этого становишься только здоровее.

414

Ежедневно я много работаю над фигурой: мне ведь надо сделать еще сотню рисунков, пожалуй, даже больше, до того как я с нею покончу. Я хочу найти нечто новое, такое, чего нет в моих старых рисунках, схватить характер крестьян — особенно здешних.

Приближается пора уборки урожая, когда мне придется работать вовсю — как во время жатвы, так и во время копки картофеля. Добывать модели станет вдвое труднее, и все же это необходимо: я с каждым днем все больше и больше убеждаюсь, что нельзя быть слишком уверенным в себе и что нужно постоянно «охотиться за моделью», как выражается Доде (в статье «История моей книги», которая посвящена «Королям в изгнании» и которую я недавно прочел).

415

Сегодня меня посетил утрехтский художник Венкебах, близкий знакомый Раппарда. Он пишет пейзажи и, как я слышал, довольно известен; он получил в Лондоне медаль одновременно с Раппардом...

Что же касается Раппарда, то я только что написал ему. Я требую, чтобы на этот раз он решительно отказался от того, что написал. Ты видишь, Тео, как много зависит от того, насколько человек последователен в своей работе. Я написал Раппарду, что нам следует бороться не друг с другом, а с кое-чем иным и что в данный момент художники, посвятившие себя изображению сельской жизни и жизни простого народа, должны объединиться, ибо в единении — сила.

В одиночку с такой задачей не справиться, целая же группа единомышленников может сделать куда больше.

Ты тоже должен набраться мужества; быть может, если нам удастся найти друзей, мы воодушевимся и, вместо того чтобы заниматься раздорами, затеем Крестьянскую войну против тех художников, которых сегодня видишь в каждом жюри и которые, будь то в их власти, воспрепятствовали бы новаторским идеям Милле.

418

Если теперь, когда у тебя находятся эти четыре холста и еще несколько небольших этюдов с хижинами, их увидит тот, кто не знаком с другими моими работами, такой человек, конечно, подумает, что я пишу исключительно хижины. То же самое и с серией голов. Но сельская жизнь так многообразна, что если художник хочет выразить ее во всей полноте, ему действительно нужно «работать, как несколько каторжников сразу», по выражению Милле.

Можно, конечно, смеяться над словами Курбе: «Писать ангелов? А кто их видал?» А вот я, например, добавил бы: «Суд в гареме? А кто видел суд в гареме?» (картина Бенжамена Констана). «Бой быков? А кто его видал?» У нас и без того слишком много разных мавров, испанцев, кардиналов и всяких там исторических полотен многометровой длины и ширины, непрерывно продолжающих появляться. Какая от всего этого польза, и зачем все это делается? Такие картины уже через несколько лет начинают казаться устаревшими, скучными и все менее интересными.

Но, быть может, они хорошо написаны? Допускаю. Когда в наши дни критики стоят перед такими картинами, как полотно Бенжамена Констана или «Прием у кардинала» работы не помню уж какого испанца, они по обычаю с глубокомысленным видом рассуждают об «искусной технике». Но как только те же самые критики оказываются перед картиной из сельской жизни или, допустим, рисунком Рафаэлли, они с тем же глубокомысленным видом начинают критиковать технику.

Ты, вероятно, сочтешь мои резкие отзывы несправедливыми, но я никак не могу примириться с тем, что все эти экзотические картины пишутся в мастерской.

Нет, пойди-ка попиши на воздухе, прямо на месте! Там всякое случается — например, с тех четырех картин, которые ты получишь, я снял, по крайней мере, сотню, а то и больше мух, не считая пыли и песка.

Не говорю уже о том, что, когда в течение нескольких часов тащишь картину через вересковую пустошь и изгороди, ее царапают колючки и т. д., что, когда приходишь на пустошь после нескольких часов ходьбы по такой погоде, как сейчас, ты измучен и вспотел от жары, что модели не стоят спокойно, как профессиональные натурщики, и что эффекты, которые хочешь схватить меняются в течение дня.

Не знаю, как тебя, а меня сельская жизнь захватывает тем сильнее, чем больше я работаю. И меня все меньше интересуют кабанелеподобные произведения, к которым я отношу также вещи Жаке, нынешнего Бенжамена Констана и столь высоко ценимую, но невыразимо скучную технику итальянцев и испанцев. Imagiers!1 Я часто думаю об этом словечке Жаке. Тем не менее у меня нет никаких partis pris: я люблю Рафаэлли, который пишет отнюдь не крестьян, я люблю Альфреда Стевенса, Тиссо, также делающих нечто совсем иное, я люблю хороший портрет.

1 Картинщики (франц.).

Золя, хотя он допускает вопиющие ошибки в суждении об отдельных картинах, в своей книге «Мои ненависти» прекрасно говорит об искусстве в целом: «В произведении искусства я ищу и люблю человека-художника».

Знаешь, я считаю такой подход совершенно правильным; я спрашиваю тебя, что за человек, провидец, мыслитель, наблюдатель, что за человеческий характер стоит за определенными картинами, технику которых так расхваливают? Очень часто за ними никто не стоит. А вот Рафаэлли — индивидуальность, Лермит — индивидуальность, да и перед многими картинами почти неизвестных художников ощущаешь, что они сделаны с волей, чувством, страстью и любовью. Техника картины из сельской жизни или — как у Рафаэлли — из быта городских рабочих предполагает совсем иные трудности, чем гладкопись и поза какого-нибудь Жаке или Бенжамена Констана. Она требует, чтобы художник изо дня в день жил в хижинах, торчал вместе с крестьянами на полях — летом на солнце и жаре, зимой на снегу и холоде, работал не дома, а на воздухе и не во время короткой прогулки, а постоянно, как крестьянин.

Спрашиваю тебя, принимается ли все это во внимание и так ли уж я неправ, критикуя таких критиков, которые в наше время особенно часто жонглируют этим, порою столь бессмысленным словом «техника» (значение его становится все более и более условным)?

Учитывая тяжкий труд и все тревоги, через которые проходишь, чтобы написать «скорбящего крестьянина» и его хижину, я беру на себя смелость утверждать, что это более долгий и утомительный путь, чем проделывают авторы многих экзотических картин (скажем, «Суда в гареме» или «Приема у кардинала»), разрабатывая свои изысканно эксцентричные сюжеты.

Ведь в Париже легко получить любую модель — араба, испанца, мавра: нужно только заказать и заплатить. Тому же, кто, как Рафаэлли, пишет парижских тряпичников в их собственных кварталах, приходится куда труднее, и работа его гораздо серьезнее.

На первый взгляд писать крестьян, тряпичников и рабочих — самое простое дело; а на деле в живописи нет ничего более трудного, чем эти, обыкновенные фигуры.

Насколько мне известно, не существует ни одной академии, где можно научиться рисовать и писать землекопа, сеятеля, женщину, вешающую котелок над огнем, или швею; зато в каждом мало-мальски крупном городе есть академия с широким выбором моделей для любых фигур — исторических, арабских, времен Людовика XV, короче, не существующих в действительности.

Когда я пошлю тебе и Серре начало серии «Полевых работ» — этюды землекопов или крестьянок, полющих, подбирающих колосья и т. д., вы с ним, вероятно, обнаружите в них недостатки, о которых мне будет полезно узнать и которые я, быть может, признаю и сам.

Хочу, однако, указать на одно обстоятельство, заслуживающее, пожалуй, внимания. Все академические фигуры сложены на один манер и, как говорится, лучше нельзя — безупречно, безошибочно. Догадываешься, к чему я клоню? Они не дают возможности раскрыть нечто новое.

Совсем по-другому обстоит дело с фигурами Милле, Лермита, Регаме, Домье: они тоже хорошо сложены, но apres tout,1иначе, чем учит академия.

1 В конечном счете (франц.).

Считаю, что, какой бы правильной ни была академическая фигура, даже сделанная самим Энгром (исключая, однако, его «Источник», потому что эта вещь была, есть и всегда будет чем-то поистине новым), она в наши дни непременно окажется бесполезной, если ей недостает современности, интимности, подлинного действия.

Возможно, ты спросишь: «Когда же фигура перестает быть ненужной, даже при условии, что в ней есть ошибки и существенные ошибки?»

Когда землекоп копает, когда крестьянин — это крестьянин, а крестьянка — это крестьянка. Есть в этом что-то новое? Да, есть, ибо даже фигуры Остаде и Терборха не работают, как те, которые написаны в наши дни.

Мне хотелось бы еще многое сказать по этому поводу, в частности, о том, как сильно я сам хочу работать лучше и насколько предпочитаю работу некоторых художников своей собственной.

Спрашивается, знаешь ли ты хоть одного землекопа, хоть одного сеятеля у художников голландской школы? Пытались ли они когда-нибудь написать рабочего? Пытался ли это сделать Веласкес в своем «Водоносе» или народных типах? Нет. Фигуры на картинах старых мастеров не трудятся. Я сейчас как раз корплю над фигурой женщины, которую видел прошлой зимой: она откапывала репу из-под снега.

В нашем веке такие вещи делали Милле, Лермит и вообще живописцы сельской жизни, Израэльс, например; они считают, что такие сюжеты прекраснее любых других. В нашем веке относительно мало среди бесчисленных художников таких, кто хочет делать фигуру прежде всего ради самой фигуры, то есть ради формы и моделировки, но даже они не умеют ее представить себе иначе, как в действии, и делают то, чего избегали старые мастера, в том числе голландцы, которые изображают действие весьма условно, — повторяю, они хотят писать действие ради самого действия.

Работать так, чтобы картина или рисунок были изображением фигуры ради фигуры, ради невыразимо гармоничной формы человеческого тела и в то же время ради изображения того, как откапывают репу из-под снега. Достаточно ли ясно я выражаюсь? Надеюсь, что да. Скажи Серре только одно — то, что я могу сформулировать в нескольких словах: у обнаженной натуры Кабанеля, у дамы Жаке и у крестьянки, нарисованной не Бастьен-Лепажем, а парижанином, который учился рисунку в академии, фигуры всегда будут выполнены в одной и той же, иногда очаровательной манере и всегда одинаково правильно, с точки зрения пропорций и анатомии.

Но когда фигуру рисуют Израэльс, Домье или, например, Лермит, форма тела будет ощущаться гораздо сильнее и все же — вот почему я упомянул Домье — пропорции будут порой чуть ли не приблизительными, а структура и анатомия вовсе неправильны на взгляд «академиков». Но все в целом будет у них жить. Особенно у Делакруа.

И все-таки я еще недостаточно ясно выразил свою мысль. Скажи Серре, что я был бы в отчаянии, если бы мои фигуры были правильными; скажи ему, что я не хочу, чтобы они были академически правильны; скажи ему, что я имею в виду следующее: в момент, когда землекопа фотографируют, он, конечно, не копает. Скажи ему, что я нахожу великолепными фигуры Микеланджело, хотя ноги у них, несомненно, чересчур длинны, а бедра и зад чересчур широки. Скажи ему, что Милле и Лермит являются для меня подлинными художниками по той причине, что они пишут вещи не такими, как они выглядят, если сухо я аналитически копировать их, а так, как они, Милле, Лермит, Микеланджело, чувствуют их. Скажи ему, что мое заветное желание — научиться делать такие же ошибки, так же перерабатывать и изменять действительность, так же отклоняться от нее; если угодно, пусть это будет неправдой, которая правдивее, чем буквальная правда.

Мне пора заканчивать, но я хотел бы еще раз подчеркнуть, что те, кто изображают жизнь крестьян, жизнь народа, пусть даже сейчас они не относятся к числу процветающих художников, могут со временем оказаться более долговечными, чем парижские певцы экзотических гаремов и кардинальских приемов. Я знаю, что человек, который в неподходящий момент нуждается в деньгах, всем неприятен; я могу оправдывать себя только тем, что писать самые обыкновенные на первый взгляд вещи иногда всего труднее и дороже.

Траты, которые я должен делать, если хочу работать, подчас слишком велики по сравнению с тем, чем я могу располагать. Уверяю тебя, если бы не воздух и ветер, закалившие меня не хуже, чем иного крестьянина, я не выдержал бы, потому что на мои собственные нужды у меня ровно ничего не остается.

Но мне для себя и не требуется ничего, как не требуется ничего крестьянам, которые не стремятся жить иначе, чем они живут.

Деньги, о которых я прошу, нужны мне на краски и, главным образом, на модели. По всему, что я пишу тебе о рисовании фигуры, ты, вероятно, можешь в достаточной мере ясно судить, насколько страстно я стремлюсь к своей цели.

Ты недавно писал мне, что Серре «убежденно» говорил с тобой об известных недостатках в строении фигур «Едоков картофеля».

Из моего ответа ты мог заключить, что я и сам критикую то же, что критикует он...

Теперь, когда мы начинаем говорить о самих фигурах, у меня найдется, что сказать. В словах Рафаэлли содержится его взгляд на характерность — он разумен, уместен и к тому же подкрепляется самими рисунками.

Люди, вращающиеся в художественных и литературных кругах Парижа, как, например, Рафаэлли, мыслят, однако, иначе, чем я, находящийся здесь, в гуще крестьянской жизни. Я хочу сказать, что они пытаются подытожить свои идеи одним словом: Рафаэлли, в частности, говоря о фигурах будущего, употребляет слово характерность. Я согласен с ним в том, что касается сути, но в правильность самого слова верю так же мало, как в правильность других слов, так же мало, как в правильность и точность моих собственных выражений.

Я предпочитай не говорить, что в землекопе должна быть характерность, а выразить свою мысль по-иному: крестьянин должен быть крестьянином, землекоп должен копать, тогда в них будет нечто существенно современное. Но из этих слов, даже если я прибавлю к ним письменное пояснение, могут быть — я сам это чувствую — сделаны такие выводы, которых я отнюдь не имею в виду. Мне было бы очень, очень желательно не уменьшать расходы на модели, расходы, уже сейчас обременительные для меня, а, напротив, еще немножко увеличить их, потому что у меня совершенно иная цель, чем умение нарисовать «одну фигурку».

Повторяю, фигура крестьянина за работой — только она и есть подлинно современная фигура, душа современного искусства, такое, чего не делали ни греки, ни художники Ренессанса, ни старая голландская школа.

Это вопрос, над которым я думаю каждый день.

Разница между мастерами современности, как великими, так и малыми (под великими я разумею Милле, Лермита, Бретона, Херкомера; под малыми, скажем, Рафаэлли и Регаме), и старой школой не часто бывает отчетливо выражена в статьях об искусстве. Поразмысли над этим замечанием и, может быть, ты сочтешь его правильным.

Фигуру крестьянина и рабочего начали писать как «жанр», но сейчас, когда у тех, кто пишет ее, есть такой вождь, как великий мастер Милле, она стала сутью современного искусства и останется ею.

Люди, подобные Домье, заслуживают самого глубокого уважения, ибо они — открыватели новых путей. Простая обнаженная, но современная фигура, какой ее возродили Энне и Лефевр, занимает теперь очень видное место. Бодри и в особенности скульпторы, как, например, Мерсье и Далу, — это тоже чрезвычайно крупное явление.

Однако крестьяне и рабочие, в конце концов, не разгуливают нагишом; значит, нет никакой необходимости представлять их себе как обнаженные фигуры. Чем больше художников примется за фигуры рабочих и крестьян, тем больше мне это будет по душе. Лично меня сильнее всего привлекает именно эта тема. Письмо получилось длинное, и тем не менее я не знаю, сумел ли я достаточно ясно выразить свои мысли.

420

Твой визит действительно произвел на меня не слишком утешительное впечатление: сейчас я, как никогда, убежден, что в ближайшие годы тебе грозит больше трудностей, чем ты себе представляешь.

Я продолжаю настаивать, что это — роковое следствие твоего решения направить свою энергию не туда, куда надо, — не на живопись, в которой ты мог бы работать и двигаться вперед вместе со мной...

А ведь совсем недавно ты писал мне, что теперь гораздо больше уверен в достоинствах моих работ...

Сообщаю для твоего сведения точные подробности о моем денежном положении на остаток года.

Мне надо расплатиться с тремя надоедающими мне поставщиками: первому я должен 45 гульденов, второму — 25 и третьему — 30. Эти суммы составляют остаток моей задолженности по счетам, которые в течение года были, конечно, гораздо внушительнее, но которые я все время с максимальным напряжением для себя старался по возможности гасить наличными.

Итак, дефицит — 100 гульденов

Затем арендная плата

за ноябрь — 25 »

Итого 125 гульденов = 250 франков.

Теперь предположим, что я получу от тебя в сентябре, октябре, ноябре и декабре 4 X 150 фр. = 600 фр. Таким образом, до нового года у меня остается 350 фр. Прими во внимание и то, что в текущем месяце у меня но остается буквально ничего, а его еще надо прожить.

Таким образом, с августа по первое января, то есть почти пять месяцев, я должен буду жить и писать на 350 фр.

Я уложился бы, как минимум, в 150 фр. в месяц, хотя и без удобств, но все-таки уложился бы.

Однако на протяжении четырех месяцев мне предстоит еще выплатить 250 фр. за краски и помещение; значит, мою работу будут до такой степени тормозить и затруднять, что я потеряю голову и скажу: «Продавайте все, что у меня есть, но дайте мне работать!»

В этом месяце я без колебаний отдал все, что у меня было, лишь бы утихомирить кредиторов; но безденежье, явившееся следствием этого, достаточно неприятная штука.

Последнее слово, которое я могу сказать по этому поводу, таково: если бы работы мои были вялы и неприятны, я счел бы, что ты прав, когда говоришь: «Здесь я ничего не могу поделать».

423 [Сентябрь]

Последние две недели мне не давали покоя почтенные господа священники, которые уведомили меня, — разумеется, с самыми лучшими намерениями: они ведь, как и все прочие, считают своей обязанностью печься обо мне, — что я не должен заводить близкие отношения с людьми не моего круга; со мной-то они объяснялись именно в таких выражениях, зато с «людьми низшего круга» говорили совсем другим тоном, угрожая и требуя, чтобы они не позволяли мне рисовать их.

На этот раз я прямо обратился к бургомистру и объяснил ему, что дело это совершенно не касается священников, которым следует оставаться в своей области и заниматься духовными вопросами. Как бы то ни было, сейчас мне никто не препятствует, и надеюсь, так будет и впредь.

Девушка, которую я часто писал, оказалась беременной, и я попал на подозрение, хотя не имею никакого касательства к случившемуся. К счастью, я узнал об истинном положении вещей от самой девушки, и так как в данном случае весьма некрасивую роль сыграл один из членов здешнего нюэненского католического капитула, его собратья не смогут, по крайней мере, на этот раз добраться до меня.

Как видишь, писать или рисовать людей в их домах и за работой совсем нелегко.

Во всяком случае, в данном вопросе попам будет совсем не просто взять верх, и я надеюсь этой зимою сохранить за собой прежние модели — типичных старых брабантцев.

У меня опять готово несколько новых рисунков.

Однако за последние дни решительно никто не согласился позировать мне на воздухе. К счастью для меня, местный священник изо всех сил старается снискать нелюбовь своих прихожан. Тем не менее дело вышло скверное, и если бы так пошло дальше, мне пришлось бы уезжать отсюда. Ты спросишь, зачем я стараюсь прослыть человеком неприятным. Иногда это нужно. Разговаривай я с попами мягко, они, конечно, обошлись бы со мной без всякой жалости. А когда моей работе мешают, я не знаю иного пути, как око за око, зуб за зуб.

Местный священник зашел так далеко, что даже обещал людям деньги, если они не дадут рисовать себя, но они мужественно ответили, что предпочитают зарабатывать у меня, чем клянчить у него. Но, как видишь, позируют они мне только ради заработка, и даром я не добьюсь от них ничего.

425

Что касается работы, то в последние дни, как я уже сообщал тебе, я писал натюрморты, и мне это ужасно нравится. Я пошлю тебе несколько штук.

Я знаю, что натюрморты трудно продать, но они удивительно полезны, и я буду писать их всю зиму. Ты получишь большой натюрморт с картофелем, в котором я пытался передать телесность, иными словами, выразить материал так, чтобы он приобрел массу, плотность, вес, так, чтобы ты, например, почувствовал боль, если швырнуть в тебя такой картофелиной.

В общем, сам увидишь.

История, которая у меня вышла со священником, больше не доставляет мне огорчений. Конечно, здесь, в деревне, всегда найдутся богобоязненные туземцы, которые будут по-прежнему подозревать меня; во всяком случае, ясно одно — священник весьма охотно свалил бы всю вину на меня. Но поскольку я не виноват, любые пересуды оставляют меня совершенно равнодушным: пока они не мешают моей работе, я не обращаю на них никакого внимания. С крестьянами, у которых произошел этот случай и к которым я часто ходил рисовать, я остался в хороших отношениях: меня так же охотно принимают у них в доме, как и раньше. Сейчас я занят тем, что пишу натюрморты с птичьими гнездами; четыре уже закончены; думаю, что людям, хорошо знающим природу, понравится цвет мха, сухих листьев и трав.

426 [Октябрь]

На этой неделе побывал в Амстердаме, но успел посмотреть только музеи. Я провел там три дня: уехал туда во вторник, а вернулся домой в четверг. Результат таков: я очень рад, что поехал coute que coute;1 я твердо решил, что отныне не буду надолго лишать себя возможности смотреть картины.

1 Невзирая ни на что (франц.).

Я все откладывал и откладывал эту поездку, как и многое другое, по причине связанных с нею расходов. Теперь я больше не считаю такую экономию разумной и искренне радуюсь этому. Для моей работы чрезвычайно необходимо смотреть старые картины: глядя на них, я совсем иначе, чем раньше, уясняю себе вопросы техники; кроме того, посещение музеев почти целиком удовлетворяет мою потребность в развлечениях.

Не знаю, помнишь ли ты, что слева от «Ночного дозора» и, следовательно, симметрично «Синдикам цеха суконщиков» висит картина (ранее неизвестная мне) Франса Хальса и П. Кодде — человек двадцать офицеров в полный рост. Рассмотрел ли ты ее как следует? Одна эта картина уже стоит поездки в Амстердам, особенно для колориста. В ней есть одна фигура — знаменосец в глубине левого угла, прямо у рамы, — которая с головы до пят сделана в сером, вернее, в жемчужно-сером цвете, особого нейтрального тона, вероятно, достигнутого с помощью оранжевого и синего, смешанных таким образом, что они нейтрализуют друг друга. Варьируя этот основной тон, делая его то чуть темнее, то чуть светлее, художник достигает того, что вся фигура кажется написанной одним и тем же серым цветом. Однако кожаные башмаки сделаны из другого материала, чем чулки, последние выглядят иначе, чем складки штанов, а те, в свою очередь, отличаются от куртки; в каждой детали костюма чувствуется особый материал, все они очень сильно отличаются друг от друга по расцветке и все-таки принадлежат к одной семье серого. Но это еще не все!

В этот серый художник вводит синий, оранжевый и немножко белого: шелковые банты на куртке — божественного светло-серого цвета, перевязь и флаг — оранжевые, воротник — белый.

Оранжевый, белый, синий — национальные цвета того времени; оранжевый и синий, противопоставленные друг другу, — великолепное сочетание на фоне серого, составленного именно с помощью смешения двух этих цветов, которые (имея в виду цвет) я назвал бы противоположными электрическими полюсами; к тому же эти цвета противопоставлены так искусно, что они взаимно усиливают друг друга на сером и белом.

Дальше в этой картине мы снова находим противопоставление оранжевого синему, затем великолепнейшего черного великолепнейшим белым; головы — их около двадцати — дышат жизнью и отвагой. А техника! А цвет! А какая выправка у всех этих людей! А как сделаны фигуры в целом!

Но этот оранжево-бело-синий парень в левом углу!.. Я редко встречал такую божественно прекрасную фигуру. Это нечто единственное в своем роде.

Делакруа пришел бы от нее в восторг, ну, просто в бесконечный восторг. Я буквально прирос к месту. «Певца» — поясной портрет смеющегося парня в зеленовато-черном тоне с кармином, в цвете тела тоже кармин, ты, конечно, знаешь.

Поясной портрет человека в желтом, тускло лимонном, чье фиолетоватое лицо благодаря противопоставлению тонов выглядит великолепной смелой бронзой, тебе, несомненно, тоже знаком.

Бюрже писал о «Еврейской невесте» Рембрандта так же, как писал о Вермеере Дельфтском, о «Сеятеле» Милле, о Франсе Хальсе, — восторженно и самозабвенно. «Синдики цеха суконщиков» — превосходны, это прекраснейшее творение Рембрандта, и все же что за интимная, что за бесконечно симпатичная картина, написанная d'une main de feu,1 «Еврейская невеста», которую не оценивают столь же восторженно! Видишь ли, в «Синдиках» Рембрандт верен натуре, хотя даже при этой верности он, как всегда, парит высоко, в небесах, в бесконечности; однако Рембрандт умел делать и кое-что иное, когда ему не надо было придерживаться буквальной точности, необходимой, например, в портрете, и он мог быть поэтом, то есть творцом. Таков он в «Еврейской невесте».

Как хорошо понял бы эту картину Делакруа! Что за благородное, бесконечно глубокое чувство! Как верны в данном случае слова: «II faut etre mort plusieurs fois pour peindre ainsi».2 О картинах Франса Хальса можно сказать, что он всегда остается на земле; Рембрандт же исполнен столь глубокой тайны, возвещает нам о таких вещах, для выражения которых нет слов ни в одном языке.

Рембрандта совершенно справедливо называют волшебником — это нелегкое призвание.

1 Огненной рукой (франц.).

2 «Нужно несколько раз умереть, чтобы написать вот так» (франц.).

Я упаковал несколько натюрмортов, ты их получишь на следующей неделе вместе с двумя видами Амстердама, которые я набросал на ходу, а также несколькими рисунками. В ближайшие дни пошлю тебе также книгу Гонкура «Шери». Гонкур всегда прекрасен: у него честная манера письма, и работает он исключительно тщательно.

В Амстердаме я видел две картины Израэльса — «Рыбака из Зандворта» и одну из самых последних его работ: старуха, осевшая, как мешок с тряпьем, у кровати, на которой лежит тело ее мужа.

Обе картины я считаю шедеврами. Пусть люди в фарисейских, пустых, лицемерных выражениях болтают о технике, сколько им влезет; истинным художником всегда руководит та совесть, которая называется чувством. Его душа, стремления, мозг не подчиняются кисти, напротив, его кисть подчиняется мозгу. Кроме того, истинный художник не боится холста, а холст боится истинного художника.

В Амстердаме я видел также картины современников — Виткампа и других. Виткамп, пожалуй, самый лучший из всех: он напоминает Жюля Бретона; другие, которых я имею в виду, но не хочу называть, — это те, кто вечно болтает о том, что у них называется техникой, и кто, на мой взгляд, слаб именно в технике. Ты знаешь все эти холодные, серые тона, которые считаются изысканными, хотя на самом деле они плоски, неинтересны, по-детски беспомощно составлены. В наши дни на рынок выбрасывается масса обыкновенных красок, нарочно смешанных с белилами для удобства художников, которые пишут в так называемой изысканной светлой цветовой гамме.

Знаешь, я нахожу, что техника, колорит, моделировка «Рыбака из Зандворта» очень напоминают Делакруа. Они великолепны. Современные холодные, плоские, серые тона мало чего стоят в смысле техники — они всегда остаются краской, тогда как, смотря Израэльса, о краске забываешь. Разумеется, я говорю не о Япе Марисе, Виллеме Марисе, Мауве, Нейхейсе, которые, равно как и Бломмерс, работают в хорошей манере и каждый в своей собственной цветовой гамме. Однако я не думаю, Тео, что школа этих мастеров и последователи их стоят многого.

Был я также в музее Фодор.*

«Пастух» Декана действительно шедевр. Помнишь ли ты Межссонье — набросок «У смертного ложа»? А Диаза?

Затем там есть Босбоом, Валдорп, Нейен, Рохюссен, оригинальные художники эпохи, кончившейся лет сорок тому назад. Я всегда охотно смотрю их.

Рохюссен, как и Гаварни, отличается задором.

Натюрморты, которые я посылаю тебе, — это этюды для изучения цвета.

Хочу заниматься ими и впредь: думаю, что это небесполезно. Со временем они потускнеют, но, скажем, через год будут выглядеть лучше, чем сейчас, так как по высыхании их можно будет покрыть лаком. Полагаю, что если ты у себя в комнате прикрепишь кнопками к стене большое количество моих этюдов — старые вперемешку с новыми, ты увидишь связь, существующую между ними. Их различные краски хорошо гармонируют друг с другом. Кстати, о черном: чем больше я вижу картин, написанных в холодной, по-детски беспомощной цветовой гамме, тем больше я радуюсь, что мои этюды находят слишком черными.

Посмотри, какими красками написан «Рыбак из Зандворта». Он написан красным, синим, желтым, черным, грязно-белым, коричневым (все хорошо смешано и перепутано), не так ли? Когда Израэльс говорит, что не нужно писать черно, он наверняка имеет в виду не то, что обычно делается черным цветом, а просто хочет сказать, что тени тоже должны иметь цвет, а это не исключает ни одной цветовой гаммы, какой бы она ни была темной, и уж подавно гаммы, состоящей из черных, коричневых и глубоких синих тонов.

Но что толку рассуждать о беспомощной мазне? Не гораздо ли лучше думать о Рембрандте, Франсе Хальсе, Израэльсе?

Письмо получается очень длинным. Но хотя ты, пожалуй, не поверишь тому, что я говорю о красках, и сочтешь меня пессимистом или чем-нибудь еще похуже, когда я утверждаю, что серый цвет, который считается сейчас изысканным, — весьма уродлив, или не одобряю гладкую выписанность лиц, рук и глаз, поскольку все великие мастера работали совершенно иначе, не исключено все-таки, что, сам занимаясь изучением искусства, — я рад, что ты вновь углубился в эти штудии, — ты мало-помалу изменишь свои взгляды...

Две дощечки, которые я написал в Амстердаме, были сделаны в большой спешке: одна написана прямо в зале ожидания на вокзале, куда я пришел слишком рано, а другая утром, до ухода в музей, куда я отправился к десяти часам.

Тем не менее посылаю их тебе. Рассматривай их как изразцы, на которых несколькими мазками что-то набросано.

Что же касается конца месяца, мой мальчик, то я буквально сижу на мели и не знаю, что делать. Не можешь ли ты прислать мне еще 20 фр. или хоть сколько-нибудь?

В будущем месяце мне опять придется рассчитываться за краски, а 1 ноября надо будет платить 25 гульденов за жилье.

Я говорил еще кое с кем насчет моих работ и теперь, куда бы я ни ехал, буду брать с собой несколько вещей. Сейчас царит общее затишье, что позволяет без особых затруднений найти возможность выставиться.

Главное — побольше писать: это необходимо, если мы хотим добиться успеха; именно потому что сейчас затишье, надо много работать.

427

Два наброска Амстердама, к сожалению, немного повреждены. Они отсырели в дороге, а потом, когда они сохли, дощечки покоробило, на них налипла пыль и т. д. Посылаю их все же для того, чтобы показать тебе, что, пытаясь за какой-нибудь час торопливо передать полученное впечатление, я делаю это с не меньшим чувством, чем тот, кто анализирует свои впечатления и, следовательно, дает себе отчет в том, что делает. Последнее — это, конечно, не то, что просто чувствовать, иначе говоря, получать впечатления: между впечатлением и его анализом, то есть умением разобрать его на составные части и снова сложить, вероятно, существует большая разница. И все-таки написать что-нибудь с ходу очень приятно.

Когда я снова смотрел старые голландские картины, меня особенно поразило то, что большинство их было написано быстро, что такие великие мастера, как Франс Хальс, Рембрандт, Рейсдаль и многие другие, по возможности делали все с первого раза и старались поменьше возвращаться к готовой вещи для поправок.

И заметь вот еще что: если вещь была хороша, они так ее и оставляли. Я особенно восхищаюсь руками у Рембрандта и у Хальса, руками, которые живут, хотя они и не закончены в том смысле, в каком это требуется в наши дни. Пример — некоторые руки в «Синдиках» и «Еврейской невесте», а также у Франса Хальса.

Головы, глаза, носы, рты тоже сделаны с первого мазка, без каких-либо поправок. Унгер и Бракмон отлично передали это в своих гравюрах, сделанных так, что по ним можно судить о манере живописи.

Как необходимо, Тео, смотреть в наши дни старые голландские картины! Французских художников: Коро, Милле и пр. — тоже. Без остальных можно легко обойтись: они сильнее, чем можно предположить, сбивают кое-кого с правильного пути. Главное — писать с ходу, писать столько, сколько можно написать с ходу. Какое наслаждение видеть вот такого Франса Хальса, и как это полотно отличается от тех картин, — а их великое множество, — где все тщательно сглажено на один и тот же манер... По-моему, лучше соскоблить неудачное место ножом и начать все сначала, чем делать слишком много поправок...

Должен еще раз вернуться к того рода современным картинам, которых становится все больше и больше. Лет десять-пятнадцать тому назад начались разговоры о «высветлении», о свете. В принципе вопрос был поставлен правильно: благодаря такой системе написаны бесспорно мастерские вещи. Но когда она все больше и больше вырождается и влечет за собой перепроизводство таких картин, где на всем холсте, во всех четырех углах, царят локальный цвет и одинаковый свет — его, кажется, именуют «дневным тоном» — разве это хорошо? Думаю, что нет...

Великий урок, который дают нам старые голландские мастера, заключается, на мой взгляд, в следующем: рисунок и цвет должны рассматриваться как единое целое. Этому же учит и Бракмон. Тем не менее в наши дни многие художники не соблюдают этого правила. Они рисуют всем, чем угодно, за исключением здорового цвета.

Ах, Тео, как нудно, как отвратительно скучно становится на душе, когда парень вроде Хавермана начинает высказываться о технике! Я не имею в виду Раппарда: он тоже любит болтать на эту тему, но, к счастью, пишет лучше, чем говорит. У меня нет никакого желания заводить много знакомств среди художников. Но возвращаюсь еще раз к технике и хочу добавить вот что: у Израэльса, например, в его очень старой картине «Рыбак из Зандворта», где так великолепно распределены свет и тень, гораздо больше здоровой сильной техники, чем у тех, у кого благодаря холодно-металлическому цвету все одинаково гладко, плоско и изысканно.

«Рыбака из Зандворта» ты можешь спокойно повесить рядом с «Ладьей Данте» старика Делакруа — они из одной и той же семьи: это вещи, в которые я верю. Но я с каждым днем все острее ненавижу те картины, на которых везде одинаковый свет. Когда люди говорят, что у меня нет «никакой техники», — это очень неприятно; однако именно благодаря тому, что я не завожу знакомств ни с кем из художников, эта болтовня, может быть, постепенно прекратится; я же, со своей стороны, нахожу безусловно слабыми в отношении техники многих из тех, кто громче всех разглагольствует о ней! Об этом я тебе уже писал. Выступая с какой-либо своей работой в Голландии, я заранее знаю, чего я могу ждать и с какого калибра «техницистами» мне придется иметь дело. В ожидании этого я спокойно обращаюсь к старым голландцам, к картинам Израэльса и тех, кто непосредственно примыкает к Израэльсу, чего не делают современные художники — они чуть ли не диаметрально противоположны Израэльсу...

То, что они именуют «высветлением», во многих случаях представляет собою отвратительный тон мастерской, безрадостной городской мастерской. Создается такое впечатление, что больше никто не умеет видеть ни рассвет, ни сумерки, что их вообще не существует, что в сутках есть лишь время от 11 до 3 дня, время, действительно очень респектабельное, но слишком часто лишенное характера и апатичное.

Но при всем том, Тео, сейчас я нахожусь в чертовски трудном положении. Кто много пишет, тот много тратит, и я чувствую, что крепко сел на мель, а уж к концу месяца мне станет и вовсе худо. Увы, поговорка «L'argent est le nerf de la guerre1 справедлива и в отношении живописи. Война, однако, не приносит ничего, кроме горя и разрушения, тогда как живопись порою представляет собой подлинный посев, хотя урожай, конечно, отнюдь не всегда снимает сам художник.

1 «Деньги — нерв войны» (франц.).

428

Начнем с начала: то, что ты пишешь об этюде корзины с яблоками, подмечено очень хорошо, но твое ли это собственное наблюдение? Мне почему-то кажется, я, пожалуй, даже уверен, что раньше ты не видел таких подробностей. Как бы то ни было, теперь мы с тобой постепенно приходим к большему взаимопониманию в отношении красок. Вникай в эти вопросы поглубже — это будет тебе полезно, доказательство чему — Бюрже, Мантц и Сильвестр.

Сразу объясню, как был написан этот этюд. Коротко говоря — так: зеленый и красный — цвета дополнительные. В яблоках есть красный цвет, сам по себе довольно вульгарный; рядом с ним — зеленоватые тона. В корзине всего одно или два яблока другого цвета — определенного розового, что сообщает всей вещи правильность. Этот розовый представляет собою смешанный цвет, полученный с помощью комбинации вышеупомянутых красного и зеленоватого.

Вот тебе причина, по которой эти цвета гармонируют друг с другом. К первому контрасту добавляется второй — задний план контрастирует с передним планом: один из них нейтрального цвета, полученного за счет смешения синего с оранжевым; другой — того же самого нейтрального цвета, но несколько измененного простым добавлением желтого...

Знаешь, телесные краски у Франса Хальса тоже земляные, если употреблять это слово в определенном, по крайней мере, часто встречающемся значении. Иногда — осмелюсь даже сказать, всегда — с этим обстоятельством у Хальса как-то связан контраст между тоном костюма и тоном лица.

Красный и зеленый — цвета контрастные. У «Певца» (коллекция Дюппера) в цвете тела есть тона кармина, в черных рукавах — зеленые тона, а в нарукавных лентах — красный другого тона, нежели кармин. У оранжево-бело-синего парня, о котором я писал тебе, сравнительно нейтральный цвет лица — землистый розовый, кажущийся фиолетовым благодаря контрасту с кожаным костюмом франсхальсовского желтого цвета. В лице у желтого, тускло-лимонного парня совершенно явственно виден тускло-фиолетовый. Так вот, чем темнее костюм, тем иногда светлее лицо, и это не случайно: портрет художника и портрет его жены в саду содержат, по крайней мере, два черно-фиолетовых (сине-фиолетовый и красно-фиолетовый) и простой черный (желто-черный?); повторяю: красновато-фиолетовый и сине-фиолетовый, черный и черный — все три цвета самые темные, и вот лица очень светлые, необычайно светлые, даже для Хальса.

Словом, Франс Хальс — колорист из колористов, колорист ранга Веронезе, Рубенса, Делакруа, Веласкеса. О Милле же, Рембрандте и, скажем, Израэльсе справедливо говорится, что их сила скорее в гармонии, чем в колорите.

А теперь скажи: можно или нельзя употреблять черный и белый, не запретный ли они плод?

Думаю, что нет: у Франса Хальса есть не меньше двадцати семи различных оттенков черного. Что касается белого, то ты и сам знаешь, какие потрясающие картины делают белым по белому некоторые современные колористы. Что вообще означает слово нельзя?

Делакруа называл белый и черный спокойными цветами и соответственно употреблял их. Не следует питать предубеждение против них, потому что употреблять можно все тона — само собой разумеется, к месту и в гармонии с остальными.

429

Изучение законов цвета, бесспорно, помогает перейти от инстинктивной веры в великих мастеров к отчетливому пониманию того, почему мы находим ту или иную картину красивой, а это поистине необходимо в наши дни, когда, поразмыслив, убеждаешься, до какой степени произвольны и поверхностны суждения о произведениях искусства.

Ты не должен бранить меня за пессимизм в вопросе о современной торговле картинами, потому что пессимизм вовсе не предполагает малодушия. Вот что я говорю себе: предположим, я прав, усматривая в поразительной спекуляции с ценами на картины все большую аналогию с торговлей тюльпанами. Повторяю: предположим, что, подобно торговле тюльпанами в конце прошлого столетия, торговля картинами, равно как и спекуляция другими предметами, прекратится к концу нашего столетия так же, как возникла, то есть сравнительно быстро. Спекуляция тюльпанами прекращается — цветоводство остается. Я лично и в хорошие и в плохие времена готов удовольствоваться участью скромного садовника, который любит свои растения.

Тем временем на палитре моей наступила оттепель и холод первых попыток прошел.

Правда, начиная что-то делать, я еще часто спотыкаюсь, но краски уже ложатся на холст сами собой, и, беря одну из них за исходную точку, я отчетливо вижу, что должно последовать за ней и как вдохнуть во все это жизнь...

Как уже сказано, я считаю твое письмо о черном очень разумным; твои слова о том, что не надо писать локальным цветом, тоже совершенно верны. Но это но удовлетворяет меня. По моему мнению, за отказом от локального цвета стоит еще многое другое.

«Les vrais peintres sont ceux qui ne font pas la couleur locale»1 — вот о чем говорили между собой Блан и Делакруа.

1 «Настоящие художники те, кто не пишет локальным цветом» (франц.).

Не должен ли я понимать это так, что художнику лучше исходить из красок на его палитре, чем из красок природы? Я хочу сказать вот что: нельзя ли, собираясь писать, например голову, и зорко наблюдая находящуюся перед тобой натуру, рассуждать следующим образом — раз эта голова представляет собой гармонию красно-коричневого, фиолетового, желтого, то есть сплошь смешанных цветов, значит, я положу на палитру фиолетовый, желтый, красно-коричневый и смешаю их друг с другом.

От натуры я сохраняю определенную последовательность и определенную точность в размещении тонов; я изучаю натуру для того, чтобы не наделать глупостей и остаться в пределах разумного, однако меня мало интересует, точно ли такой же у меня цвет, как в натуре, — с меня достаточно, если он выглядит на моем холсте так же красиво, как в жизни.

Портрет работы Курбе, написанный мужественно и свободно в разнообразных красивых, глубоких тонах красно-коричневого, золотого, более холодного фиолетового, затененного черным для выделения переднего плана, и с кусочком тонированного белого полотна, для того чтобы глаз мог отдохнуть, — такой портрет гораздо красивее, чем портрет работы любого художника, воспроизводящего цвет лица с отвратительной педантической точностью.

Не правда ли, голова мужчины или женщины божественно прекрасна, когда ее наблюдаешь внимательно и спокойно. Так вот, эта общая гармония тона в природе теряется из-за мелочного, буквального копирования ее; сохраняется же она путем воссоздания параллельной цветовой гаммы, которая может быть не точной и даже далеко не точной по сравнению с тем, что дано в натуре.

Следует всегда умно использовать красивые тона, которые образуют краски сами по себе, когда их смешиваешь на палитре; повторяю: надо исходить из своей палитры, своего понимания гармонии красок — это нечто совсем другое, чем механическое и рабское копирование природы.

Возьмем другой пример: предположим, я должен писать осенний пейзаж — деревья с желтыми листьями. Так вот, какое значение имеет точность соответствия моего основного желтого цвета цвету листвы, если я воспринимаю весь пейзаж как симфонию желтого? Очень малое.

Многое, все зависит от моего восприятия бесконечного разнообразия тонов одного и того же «семейства». Ты скажешь, что это опасная склонность к романтизму, измена «реализму», peindre de chic,1 пренебрежение к природе ради палитры колориста. Что ж, que soit.

Делакруа, Милле, Коро, Дюпре, Добиньи, Бретон и еще тридцать других имен — разве не являются они сердцем и душой живописи нашего века и разве все они не уходят корнями в романтизм, хотя они и переросли его.

Романтика и романтическое — это наше время, и, чтобы писать, надо обладать воображением и чувством. К счастью, этих качеств не лишены даже реализм и натурализм.

Золя не держит зеркало перед вещами, а творит, и творит потрясающе; именно поэтому его создания так прекрасны. Это по поводу натурализма и реализма, которые бесспорно стоят в связи с романтизмом...

Слова «ne pas peindre le ton local»2 имеют широкое значение и предоставляют художнику свободу в поисках красок, которые составляют одно целое и связаны друг с другом, что еще больше подчеркивается контрастом с другой цветовой гаммой.

1 Писание из головы (франц.).

2«Не писать локальным цветом» (франц.).

Мне безразлично, точно или нет передан облик почтенного бюргера, молочно-водянистый, синеватый, невыразительный цвет лица этого богобоязненного человека, на которого я и глядеть-то не хочу. Но жители городишка, в котором данный субъект стяжал себе такую славу, что счел долгом оставить свою физиономию на память грядущим поколениям, испытывают удовлетворение именно от точности вышеупомянутого рода.

Цвет сам по себе что-то выражает — от этого нельзя отказываться, это надо использовать; что красиво, по-настоящему красиво, то и правильно. Когда Веронезе в картине «Брак в Кане» писал портреты beau monde1 своего века, он щедро тратил все богатство своей палитры на мрачно-фиолетовые, на роскошные золотые тона. Кроме того, он подумал также о светлой лазури и жемчужно-белом, которые не введены в передний план. Художник с силой бросил их на задний план — и это было правильно: они мгновенно превратились в небо и мраморные дворцы, своеобразно дополняющие группу фигур.

1 Высшего света (франц.).

Этот великолепный задний план самопроизвольно возникает из точно рассчитанного колорита.

Разве я неправ?

Разве «Брак в Кане» не написан иначе, чем его написал бы кто-нибудь, кто одновременно думал бы и о дворцах и о фигурах, как об одном целом?

Вся эта архитектура и небо условны, подчинены фигурам и рассчитаны так, чтобы фигуры красиво выделялись.

Это и есть подлинная живопись, и создает она нечто более прекрасное, чем точное подражание вещам. Следует всегда иметь в виду что-то одно, а к нему уже привязывать окружение, чтобы последнее вытекало из него. Изучение природы, единоборство с реальностью — я не собираюсь отмахиваться от всего этого, так как долгие годы почти бесплодно и с весьма печальными результатами сам занимался именно этим. Я не намерен проходить мимо этой ошибки. Я хочу сказать, что глупо и нелепо всегда идти одним и тем же путем, а вовсе не то, что все мои труды были напрасны.

«On commence par tuer, on finit par guerir»1 — говорят доктора. Начинаешь с безнадежных попыток следовать природе, и все у тебя идет вкривь и вкось; однако кончаешь тем, что спокойно творишь, исходя из своей палитры, и природа, отнюдь не протестуя, следует за тобой. Но эти две крайности нельзя отделять друг от друга.

Тяжелая, нудная работа, хотя она порой и кажется напрасной, сближает художника с природой, дает ему более основательное знание ее. Недаром так прекрасны слова Доре (который иногда так мудр!): «Je me souviens».2 Хотя я верю, что самые лучшие картины написаны более или менее свободно, по памяти, я не могу не оговориться, что изучать природу, изучать даже самым педантичным образом — никогда не лишнее. Художники, отличавшиеся самым необузданным и неисчерпаемым воображением, создавали в то же время непосредственно с натуры совершенно ошеломляющие вещи.

1 «В начале убивают, в конце исцеляют» (франц.).

2 «Я припоминаю» (франц.).

430 [4 ноября 1885]

Только что получил твое письмо с вложением, за что сердечно благодарю. Спешу сообщить тебе, что я довольно хорошо знаком с афоризмами Дидро и тоже считаю, что в рамках своего времени он один из самых выдающихся людей. О нем можно сказать то же, что о Вольтере: когда читаешь письма этих людей, пусть даже о самых обыкновенных вещах, или просто ни о чем, в них все равно чувствуется яркость, пылкость, живость, которые чаруют тебя. Не будем забывать, что именно они сделали революцию и что есть нечто гениальное в том, чтобы подняться над своим временем и направить бездумные и пассивные умы в одном направлении и к одной цели. Я преклоняюсь перед такими людьми.

Скоро ты получишь два этюда осенних листьев: один в желтой гамме — тополя, другой в оранжевой — дубы.

Я полностью поглощен законами цвета. Ах, почему нас не учили им в юности!

Но судьба большинства художников по какому-то роковому стечению обстоятельств складывается так, что им приходится очень долгое время искать свет. Ведь законы цвета, которые во всей их взаимосвязи и полноте первым сформулировал и обнародовал для всеобщего пользования Делакруа, подобно тому как в области тяготения это сделал Ньютон, а в области пара — Стефенсон, являются, вне всякого сомнения, подлинным лучом света.

431

Лучшие и с технической точки зрения наиболее завершенные картины, если смотреть на них вблизи, кажутся лишь пятнами краски, положенными рядом друг с другом; они производят впечатление лишь на определенном расстоянии. Так неизменно подходил к делу Рембрандт, несмотря на все неприятности, которые это ему доставляло (честные бюргеры отдавали предпочтение ван дер Хельсту, потому что его работы можно смотреть и с близкого расстояния).

Шарден в этом отношении так же велик, как Рембрандт. Израэльса я лично тоже считаю достойным восхищения, особенно его технику.

Боннемер сказал бы по этому поводу: «Было бы чересчур хорошо, если бы каждый знал то же, что я, и думал так же, как я».

Но для того, чтобы так работать, надо быть чем-то вроде волшебника, а научиться этому нелегко: горькие, саркастические слова Микеланджело: «Моей манере свойственно порождать дураков» полностью приложимы и к области колорита, где преуспевают только смелые, а люди слабые и несамостоятельные не способны подражать великим образцам.

Я думаю, что делаю успехи в работе.

Вчера вечером со мной случилось кое-что, о чем я расскажу тебе так подробно, как только могу. Ты знаешь, что у нас дома, в глубине сада, стоят три дуба со срезанными верхушками. Так вот, я корпел над ними уже в четвертый раз. Я просидел перед ними три дня с холстом, примерно того же размера, как, скажем, хижина и крестьянское кладбище, которые находятся у тебя. Вся трудность заключалась в табачной листве — как моделировать ее, какую придать ей форму, цвет, тон. Вчера вечером я снес полотно к одному своему эйндховенскому знакомому, у которого довольно стильная гостиная (серые обои, мебель черная с золотом), где мы и повесили мои дубы.

Я еще никогда не имел случая с такой очевидностью убедиться, что я смогу делать вещи, которые хорошо выглядят, и что я научусь так умело рассчитывать краски, что создать нужный эффект будет в моей власти. Этюд написан табачным, мягким зеленым и белым (серым), даже чисто белым, прямо из тюбика (как видишь, я хоть и рассуждаю о черном, но не питаю никакого предубеждения против другой крайности, даже доведенной до предела).

У этого человека есть деньги, и картина ему понравилась, но когда я увидел, что она хороша, что сочетанием своих красок она создает в гостиной атмосферу тихой, грустной умиротворенности, я почувствовал прилив такой уверенности в себе, что не смог продать эту работу.

Но так как она пришлась моему знакомому по душе, я ее подарил ему, и он принял подарок именно так, как мне хотелось, — без лишних слов, сказав только: «Эта штука чертовски хороша».

433

В книге Гонкура я нашел следующую подчеркнутую тобой фразу из статьи о Шардене. Поговорив о том, как плохо платят художникам, он замечает: «Что делать? Что будет дальше? Надо находить какое-нибудь побочное занятие или умирать с голоду. Лучше уж первое». И далее: «За исключением нескольких мучеников, художники становятся фехтмейстерами, солдатами или актерами».

В конце концов это верно и для наших дней. Раз Тео подчеркнул вышеупомянутую фразу, — подумал я, — значит, он, вероятно, хочет узнать, что же я намерен делать дальше, тем более что я написал ему о своем желании отказаться от своей теперешней мастерской.

Наше время несколько отличается от времени Шардена. Сейчас есть кое-какие обстоятельства, от которых нельзя отмахнуться.

Художников теперь гораздо больше. Кроме того, в наше время художник, занимающийся попутно каким-либо иным ремеслом, неизменно производит на публику крайне невыгодное впечатление.

Я не ставлю себя выше других, но я сказал бы такому художнику: «Продолжай писать, сделай сотню этюдов, а если этого недостаточно, то и две, а потом посмотри, не поможет ли это тебе больше, чем какое-нибудь побочное занятие».

Приучить себя к бедности и, видя, как солдат или грузчик живут и остаются здоровыми, несмотря па ветер и непогоду, довольствоваться жильем и пищей простых людей — так же практично, как зарабатывать несколько лишних гульденов в неделю.

В конце концов, человек живет на свете не ради удовольствия, и вовсе не обязательно, чтобы тебе было лучше, чем другим.

Что толку быть немного более состоятельным, чем наши ближние, если мы все равно не можем удержать свою молодость?

Если бы это было возможно! Но, увы, единственное счастье, ощутимое материальное счастье — быть всегда молодым; сохранить молодость на долгие годы так же невозможно у нас, как в Аравии или в Италии, хотя там и лучше, чем здесь. И я лично считаю, что больше всего шансов остаться сильным и обновиться есть у человека из современного tiers etat. *

Итак, я говорю, что пытаюсь найти свое счастье в живописи, ни о чем больше не задумываясь. Но я правильно поступлю, если, желая зарабатывать деньги, буду иметь в виду портретную живопись. Я знаю, как трудно угодить людям в смысле «сходства», и не смею заранее утверждать, что чувствую себя уверенным в своих силах. Но я, безусловно, не считаю успех невозможным, потому что люди здесь в общем такие же, как всюду. Здешние крестьяне и люди из поселка безошибочно и сразу, даже в том случае, когда я твержу им, что они неправы, определяют: «Это Реньер де Грееф, это Тоон де Гроот, а это Диен ван де Беек и т. д.». Иногда они узнают фигуры даже со спины...

Я намерен ехать в Антверпен, и это — главное; предугадать же заранее все мелочи я просто не могу.

Я разузнал адреса шести торговцев картинами, поэтому возьму с собой кое-какие работы; а как только попаду в Антверпен, напишу несколько видов города, довольно большого формата, и сразу же выставлю их.

Итак, я сосредоточиваю все усилия на одной цели — добиться чего-то в Антверпене. А так как я отправляюсь туда нищим, я во всяком случае ничего не теряю. Что же до жизни здесь, то я слишком хорошо знаю и люблю этот край и его жителей, чтобы с уверенностью сказать, что покидаю их навсегда.

Я постараюсь снять здесь комнату, где смогу оставить свои вещи, и таким образом буду застрахован на тот случай, если захочу на время уехать из Антверпена или затоскую по здешним местам.

434

Мне не терпится попасть в Антверпен. Первое, что я там, вероятно, сделаю, — это пойду смотреть картины Лейса в его Обеденный зал, если туда пускают. Хочу взглянуть на его «Прогулку по крепостному валу» и на те вещи, которые гравировал Бракмон: «Стол» и «Служанку».

Я представляю себе, как там красиво зимой, особенно доки под снегом.

Конечно, я захвачу с собой свои картины, причем именно те, которые в ином случае отправил бы на этих днях тебе: большую ветряную мельницу на пустоши вечером, вид деревни за рядом тополей с желтой листвой, натюрморт и несколько рисунков фигур.

Работа моя здесь временно затормозилась. Стоят сильные морозы, так что работать на воздухе невозможно. До тех пор, пока я живу в этом доме, во всяком случае, до тех пор, пока я не вернусь обратно, мне лучше не приглашать к себе модели. Таким образом я сэкономлю краски и холст для Антверпена. Словом, чем скорее я уеду, тем лучше...

Поскольку в течение долгих лет я работал совершенно один, я предвижу, что всегда буду смотреть на вещи своими глазами и передавать их по-своему, хотя я склонен и способен учиться у других и даже заимствовать у них некоторые технические приемы. Однако совершенно несомненно, что я попытаюсь кое-что изучить. И прежде всего, обнаженную фигуру, если к тому будет возможность. Но боюсь, что мне не удастся раздобыть модели в таком количестве и такие, как мне хочется: мне ведь придется добывать на это деньги, делая совсем другие вещи — пейзажи, виды города, портреты, о которых я уже упоминал, быть может, даже вывески и декорации. Или давая уроки живописи — ремесло, которое я не назвал среди прочих «побочных занятий», но вполне приемлемое. Я пользовался бы иным методом, чем учителя рисования, а именно — начал бы с натюрмортов. Я проверил этот метод на моих знакомых в Эйндховене и не побоюсь снова прибегнуть к нему.

435

В Антверпене я, несомненно, остро почувствую утрату собственной мастерской. Но я должен выбирать: либо наличие мастерской и отсутствие работы здесь, либо отсутствие мастерской и наличие работы там.

Я выбрал второе. И сделал это с такой радостью, что переезд в Антверпен кажется мне теперь возвращением из ссылки. Ведь я так долго был совершенно оторван от мира искусства! Тем временем силы мои настолько созрели, что я чувствую себя неуязвимым для интриг, с помощью которых принято устранять неугодных людей. Я хочу сказать, что в Гааге я работал кистью — не скажу того же про рисунок — слабее других, а так как от художника там требовали прежде всего живописи и цвета, меня можно было раздавить легче, чем сейчас.

Что касается Рубенса, то меня очень тянет к нему, но, надеюсь, ты не будешь возражать, если я скажу, что считаю концепцию и трактовку Рубенса в его религиозных сюжетах театральными, подчас театральными в самом худшем смысле этого слова? Возьми, к примеру, Рембрандта, Микеланджело, в частности его «Penseroso».* Эта вещь изображает мыслителя, не правда ли?

Однако ноги у этого мыслителя маленькие и быстрые, в руке его чувствуется молниеносность львиной лапы, он не только мыслитель, но в то же время человек действия; видно, что, мысля, он как бы сосредотачивается для того, чтобы вскочить и начать действовать.

Рембрандт делает это иначе. Его Христос в «Учениках в Эммаусе» — это, прежде всего, духовное начало, сильно разнящееся от торса Микеланджело. И все-таки сколько мощи в его убеждающем жесте!

Сопоставь с ним любую из многих фигур Рубенса, изображающих задумчивость, и такая фигура покажется тебе человеком, удалившимся в уголок для облегчения пищеварительного процесса. Таков Рубенс в каждом своем религиозном и философском сюжете — они у него плоски и пусты; но вот что он умеет делать, так это писать женщин — как Буше и даже лучше; здесь в его картинах есть над чем подумать, здесь он глубже всего. Комбинировать краски, написать королеву, государственного деятеля, как они есть, хорошо проанализировав их, — это он умеет.
АНТВЕРПЕН
НОЯБРЬ 1885—ФЕВРАЛЬ 1886

28 ноября 1885 г. Винсент прибывает в Антверпен и впервые по-настоящему знакомится с художественной жизнью большого города. Он подолгу пропадает в музеях, записывается студентом антверпенской Академии художеств, а вечерами посещает уроки рисования с обнаженной модели в частной школе около Большого рынка и в ателье на улице Рейндерс. Но Винсент очень скоро убеждается, что не может продвинуться вперед, оставаясь студентом Академии. 28 февраля 1886 г. он покидает Антверпен и едет в Париж, к Тео.

За три месяца пребывания в Антверпене Винсент создает 12 картин (среди них два автопортрета, которые положили начало огромной серии собственных изображений художника) и 40 рисунков (преимущественно штудии обнаженной модели и пейзажи).

437 Суббота, вечером

Хочу поделиться с тобой некоторыми впечатлениями от Антверпена. Сегодня утром под проливным дождем я проделал основательнейшую прогулку с целью получить свои вещи в таможне. Пакгаузы и склады на набережных — великолепны.

Я уже несколько раз исходил доки и набережные во всех направлениях. После песков, пустошей и тихой деревни, где меня долгое время окружали мир и покой, контраст особенно разителен. Непостижимая путаница! Одним из любимых словечек Гонкура было: «Вечная японщина». Так вот, эти доки — великолепная японщина, фантастическая, своеобразная, неслыханная; по крайней мере мне так кажется.

Мне хотелось бы как-нибудь побродить с тобой здесь, чтобы выяснить, одинаково ли мы смотрим на вещи. Тут можно делать все — виды города, фигуры различного характера, корабли, воду, небо тончайшего серого цвета и, главное, японщину. Я хочу сказать, что фигуры здесь постоянно в действии, что видишь их в самом причудливом окружении; тут все фантастично и каждую минуту возникают интересные контрасты.

Вот пример.

Белая лошадь в грязи на фоне старых закопченных складов, в закоулке, где свалены кипы товаров, прикрытые брезентом. Совсем просто, но какой эффект белого и черного!

Вот другой. Из окна элегантного английского бара видишь страшнейшую грязь и корабль, с которого гиганты-грузчики или экзотические матросы выгружают такие соблазнительные товары, как, например, кожи и буйволовы рога; у окна, глядя на это или на что-то другое, стоит очень изящная, очень белокурая девушка англичанка. Интерьер выдержан в одном тоне с фигурой, а светом служит серебристое небо, простертое над всей этой грязью и буйволовыми рогами, — опять-таки серия довольно резких контрастов.

Или вот фламандские матросы с неправдоподобно здоровыми лицами и широкими плечами, крепкие, коренастые, настоящие антверпенцы; они стоят, едят ракушки, пьют пиво, вокруг шум и суета, и вдруг новый контраст: хрупкая фигурка в черном, с крохотными прижатыми к телу ручками, бесшумно скользящая вдоль серых стен. В рамке иссиня-черных волос — овальное личико. Какое оно — коричневое, оранжево-коричневое? Не знаю. На мгновение она поднимает ресницы, и ты ловишь беглый косой взгляд иссиня-черных глаз. Это китайская девушка, загадочная, тихая, как мышка, маленькая и неприметная, как клоп. Что за контраст с группой фламандцев, поедающих ракушки!

А вот еще один — ты идешь узенькой улочкой между невероятно высокими домами, складами и сараями.

Ниже, вдоль улицы, расположены публичные дома для матросов всех национальностей, где можно встретить соответствующие мужские и женские типы. Там же лавки, где продается съестное и одежда для моряков, — яркие, живописные и переполненные народом.

Улица эта длинная, на ней каждую минуту видишь что-нибудь характерное, а по временам, когда народу особенно много, толпа ведет себя разнузданней, чем где бы то ни было. Например, ты идешь себе, спокойно поглядывая по сторонам, как вдруг поднимается невероятный гам. Среди бела дня девки выбрасывают из борделя на улицу матроса, за которым гонятся разъяренный парень и целый хвост проституток. Матрос явно трусит — я, по крайней мере, видел, как он перелез через груду мешков и скрылся в окне склада.

А если ты сыт всей этой сумятицей, тогда пройди мимо причалов, где швартуются гарвичские и гаврские пароходы, выберись из города — и перед тобой откроется бесконечный простор безлюдных, ровных, наполовину затопленных водою, беспредельно тоскливых, серых лугов, качающиеся сухие камыши, тина, река с одинокой маленькой черной лодкой, вода — серая на переднем плане, небо, туманное, холодное, серое и тихое, как пустыня...

Иногда встречаешь пышущую здоровьем девушку, которая кажется тебе честной, простой, веселой, а затем опять видишь такое хитрое и фальшивое лицо, что пугаешься его, как гиены. Не говорю уж о лицах, изрытых оспой, цвета вареных креветок, с бледно-серыми глазами, без бровей и с редкими, прилизанными волосиками цвета настоящей свиной щетины или немножко желтее — шведские или датские типы. Здесь было бы недурно поработать, но как и где? Ведь тут мгновенно можешь попасть в переделку.

Тем не менее я исходил порядочное число улиц и улочек без всяких приключений, а порою даже сидел и весьма оживленно болтал с разными девицами, которые, видимо, принимали меня за моряка.

Очень возможно, что я сумею раздобыть хорошие модели, если займусь писанием портретов...

У меня вполне сносное помещение для работы, особенно теперь, когда я развесил по стенам множество маленьких японских гравюр, которые весьма меня забавляют. Ты ведь знаешь эти маленькие женские фигурки в садиках или на берегу, всадников, цветы, узловатые терновые веточки.

Я рад, что уехал из дому, и надеюсь, что зимой не стану сидеть сложа руки.

438 [Декабрь]

На прошлой неделе я написал еще три этюда: первый — задворки старых домов, которые видны из моего окна, два другие — виды парка. Один из них я выставил у торговца картинами. Двум другим торговцам я отдал на комиссию то, что привез с собой из деревни. У четвертого я смогу выставить вид набережной, как только погода позволит мне написать ее; у этого торговца уже есть один вид мола, рядом с которым он не прочь выставить еще один. От этого же торговца я получил адрес магазина, где, по его словам, меня хорошо примут...

Вся эта беготня, поиски нужных людей и, как всегда, охота за моделями отняли у меня много времени. Добывать модели особенно трудно, но я находил их в других местах, найду и здесь. На завтра я уговорился с великолепным стариком, но придет ли он? Сегодня получил заказанные краски, которые мне выслали из Эйндховена, и уплатил за них больше пятидесяти франков.

Тяжело, страшно тяжело работать, когда ничего не продаешь и платишь за краски из того, чего, как тщательно ни рассчитывай деньги, буквально еле-еле хватает на еду, питье и жилье. А тут еще нужны модели! Ну, да что поделаешь! А все-таки шансы у меня есть, и даже немалые, потому что сейчас здесь работает сравнительно немного художников. По-моему, их можно за это винить только наполовину (наполовину они все-таки виноваты), так как погода иногда бывает чересчур суровой.

Подумать только! На строительство государственного музея и пр. тратятся сотни тысяч гульденов, а художники тем временем подыхают с голоду...

Как видишь, я не сижу сложа руки; но я не могу достаточно убедительно объяснить тебе, как трудно постоянно быть a court d'argent.1

l В стесненных обстоятельствах (франц.).

Моя главная надежда — фигура: ее пишут сравнительно немногие, и я должен ухватиться за эту возможность...

Я чувствую, что у меня хватит сил кое-что сделать, я вижу, что мои работы выдерживают сравнение с работами других, и это вновь пробуждает во мне страстное желание трудиться: за последнее время, находясь в деревне, я уже начал сомневаться в себе, так как заметил, что Портье, видимо, не интересуется больше моими произведениями.

Будь я состоятельнее, я мог бы писать больше, но производительность моя, увы, зависит от кошелька.

Есть у меня еще один замысел, который я надеюсь осуществить, — это нечто вроде вывесок. Например, для торговца рыбой — натюрморт с рыбами; то же самое для торговцев цветами, для зеленщиков, для ресторанов...

Напиши мне снова, если будет время. Конец месяца мне предстоит безусловно ужасный, если только ты еще чуточку не поможешь мне. От того, сумею ли я не сдать своих позиций, зависит очень многое.

К тому же выглядеть голодным и оборванным мне просто нельзя. Напротив, чтобы оживить дело, у меня должен быть энергичный вид.

439

Хочу тебе только сообщить, что мне удалось найти модель. Я сделал две большие головы, как пробы для портретов: во-первых, старика, о котором писал тебе, — голова вроде Гюго; во-вторых, этюд женщины.

В женском портрете я использовал для тела более светлые тона — белый, подцвеченный кармином, киноварью, желтым, и серовато-желтый фон, от которого лицо отделено лишь черными волосами. В одежде — лиловые тона.

Рубенс безусловно производит на меня сильное впечатление; я считаю, что он замечательный рисовальщик — я имею в виду, прежде всего, рисунок голов и рук.

Я совершенно восхищен его манерой рисовать линии лица мазками чистого красного или моделировать пальцы рук мазками такого же рода...

Именно из-за Рубенса я ищу сейчас белокурую модель. Но ты не должен сердиться, если я скажу тебе, что в этом месяце мне не свести концы с концами.

Я купил еще красок и два новых сорта кистей для рисования, которые мне очень по руке и которыми я могу работать более точно.

Кроме того, два холста, которые я привез с собой, оказались малы для голов, потому что при употреблении новых красок мне нужно больше места для окружения. Все это вместе взятое плюс модели разоряет меня. Пишу тебе об этих вещах так настоятельно потому, что, теряя время, теряешь вдвойне...

Что еще сказать тебе? Ах да, я видел два собрания современных картин...

Многие я нахожу очень красивыми, и тут я имею в виду, прежде всего, работы колористов или тех, кто пытается таковыми быть, кто ищет повсюду светлые, перламутровые сочетания. Но, на мой взгляд, это не всегда настоящее; это слишком жеманно, и я предпочитаю видеть простой мазок и менее аффектированный, менее сложный цвет, одним словом, больше простоты, мудрой простоты, которая не боится смелой техники. Рубенса я нахожу красивым именно потому, что у него такая бесхитростная манера, именно потому, что он работает простейшими средствами...

Что касается картин, то больше всего меня занимают «Мальчик рыбак» Франса Хальса, «Саския» Рембрандта, ряд улыбающихся или плачущих лиц Рубенса.

Ах, если уж картина должна быть написана, то почему не просто? Присматриваясь к реальной жизни, я прихожу к тому же выводу. Видя людей на улице, я часто думаю, что служанки гораздо интереснее и красивее дам, рабочие интереснее господ. В простых девушках и парнях я нахожу силу и жизнь, и тот, кто хочет выразить эти качества с соответствующей характерностью, должен писать твердым мазком, прибегая к простой технике.

Вотерс понимал это, по крайней мере, понимал раньше; говорю «раньше» потому, что до сих пор я не видел здесь ни одной его работы.

Делакруа я тоже нахожу прекрасным, прежде всего потому, что он дает нам ощутить жизнь вещей, их выражение и движение, потому, что он полный хозяин своих красок.

А вот в подавляющем большинстве хороших вещей, которые я видел и которыми даже восхищаюсь, очень часто наличествует слишком много краски.

В настоящее время я все больше приучаю себя разговаривать во время сеанса с моделями, чтобы лица их сохраняли одушевление. Я нашел одну женщину — теперь она уже старуха, — которая в свое время жила в Париже и подыскивала модели многим художникам: Шефферу, Гижу, Делакруа и еще одному, писавшему «Фрину».

Сейчас она прачка, знает множество женщин и, как уверяет, всегда может подобрать мне кого-нибудь.

У нас шел снег. Сегодня утром город под снегом был просто великолепен; группы людей, убиравших улицы, тоже замечательны...

Что касается торговли картинами, то, как я уже писал тебе, торговцы жалуются на misere ouverte.1 И все же я считаю, что сделать еще можно многое.

1 Неприкрытую нищету (франц.).

Приведу хотя бы такой пример — почему ни в кафе, ни в ресторанах, ни в кафешантанах не видно картин, по крайней мере почти не видно? И как это противоестественно! Почему там, в отличие от времен Фейта, Хондекутера и многих других, не вешают такие великолепные декорации, как натюрморты?

Почему, раз всюду хотят девушек, не вешать там женские портреты? Я понимаю, что для таких целей надо работать дешево, но ведь картины и можно делать сравнительно дешево. Вздувание цен гибельно для торговли предметами искусства и в конечном счете не приведет ее ни к чему хорошему...

Мне бросилось в глаза, что здесь много фотографов; они, в общем, такие же, как везде, и дела у них, по-видимому, хватает.

Но фотография — это всегда неизменно условные глаза, носы, рты, восковые, гладкие, холодные. В них всегда есть что-то мертвенное.

А вот живописные портреты живут собственной жизнью, исходят непосредственно из души художника, чего не может дать никакая машина. Чем больше видишь фотографий, тем яснее это становится.

440

Сегодня я в первый раз почувствовал, что выдохся. Я написал вид Стеена * и понес показать его некоторым торговцам. Двух из них не оказалось дома, третьему он не понравился, а четвертый лишь горько посетовал, что за последние недели буквально ни один человек не заглянул к нему в магазин. В общем, результаты не слишком отрадные, особенно когда на улице сыро и пасмурно, а ты разменял последний пятифранковик и не знаешь, как дотянуть до конца оставшихся двух недель.

Ну, да ладно. Постарайся как-нибудь продержать меня на плаву эти две недели, потому что я хочу написать еще несколько фигур...

Я не продвинусь вперед, если мне придется тратить на краски больше, чем я получаю. А получаю я нисколько, буквально нисколько не больше того, что получал много лет назад, в ту зиму в Брюсселе. Тогда у меня было на пятьдесят франков в месяц меньше, но ведь живопись стоит мне гораздо больше пятидесяти франков, причем платить надо наличными.

Я не чувствую слабости, пока пишу, но вынужденные перерывы все больше удручают меня.

Когда я не могу работать и двигаться вперед, я ужасно огорчаюсь, и вынужденное бездействие прямо-таки душит меня.

Знаешь ли ты, например, что за все время пребывания здесь я только три раза ел горячую пищу, а остальное время сидел на хлебе? Таким путем становишься вегетарианцем в большей степени, чем это полезно человеку. Особенно если вспомнить, что то же самое целых полгода происходило в Нюэнене, хотя даже такой ценой я не сумел оплатить счет за краски.

Живопись стоит дорого, а писать надо много. Одна модель вроде как обещала мне позировать для портрета, и я попытаюсь этим воспользоваться.

Никак не могу понять, почему такие люди, как, например, Портье или Серре, если уж они не могут продать ни одной из моих вещей, не попробуют по крайней мере достать мне какую-нибудь работу.

441 [19 декабря 1885]

Сегодня опять писал голову модели, которой, однако, не смог уплатить; но уж раз мне удалось заполучить ее, я воспользовался случаем. Затем я твердо уговорился с одним человеком, что напишу его портрет, а в обмен получу право написать два этюда для себя. Но я должен сказать тебе, что окончательно обанкротился: на остаток от пяти франков я вынужден был купить два холста для двух этих портретов, а к тому же прачка только что принесла чистое белье, так что в данный момент у меня осталось лишь несколько сантимов. Настоятельно прошу, но медли с ответом и, ради бога, пришли мне хоть столько, сколько можешь уделить — я буквально голодаю.

Если мне удастся сделать примерно пятьдесят голов, у меня будет какой-то шанс получить работу; я попытаюсь, в частности, устроиться к фотографу — дело, которым я хотел бы заниматься отнюдь не постоянно, а только в случае крайней нужды. У фотографов здесь, по-видимому, хватает работы, а в их ателье можно найти и живописные портреты, которые явно представляют собой раскрашенные фотографии, что, конечно, слабо и банально на взгляд каждого, кто мало-мальски разбирается в живописи.

Так вот мне представляется, что можно получить гораздо лучший колорит, если работать над подцветкой фотографии по этюдам, написанным непосредственно с натуры.

Это, по крайней мере, хоть какая-то возможность что-нибудь заработать...

Я показывал мой вид Стеена еще одному торговцу, которому понравились тон и цвет; к сожалению, он был страшно занят инвентаризацией, к тому же у него очень маленькое помещение; тем не менее он просил меня зайти к нему после Нового года. Такая вещица как раз подходит для иностранцев, которые хотели бы увезти с собой что-нибудь на память об Антверпене; поэтому я напишу еще несколько этюдов в том же роде. Вчера, в частности, я сделал несколько рисунков с видом собора, прямо на месте...

Но я предпочитаю писать глаза людей, а не соборы, как бы торжественно и импозантно ни выглядели последние: человеческая душа, пусть даже душа несчастного нищего или уличной девчонки, на мой взгляд, гораздо интереснее.

Я твердо уверен в одном — ничто так непосредственно не способствует успеху, как работа с модели. Конечно, оплачивать их очень неприятно, но ведь мы живем в такое время, когда многое зависит от энергии; следовательно, для того, чтобы на картины нашелся покупатель, они тоже должны быть энергичными...

Настоящее наслаждение работать кистями высшего сорта, иметь в достатке кобальт, кармин, ярко-желтый и киноварь хорошего качества.

Самые дорогие краски иногда бывают самыми выгодными, особенно кобальт: восхитительные тона, которые можно получить с его помощью, не сравнимы ни с одной другой синей краской.

Конечно, качество краски еще не определяет успеха картины в целом, но оно придает ей жизнь...

Мне вдруг пришло в голову, что если ты рано или поздно решишь основать свое дело (независимо от Гупиля), Антверпен может оказаться тем местом, где, располагая хорошими выставочными витринами, нетрудно делать выгодные дела: здешние фирмы ничего не смыслят в оформлении витрин.

Кроме того, отсюда сравнительно проще ездить в Англию. Система торговли картинами устарела и покрылась плесенью... Необходимо ее обновить; старые методы ведения дел больше не годятся. Цены, публика — все требует обновления. Дешевые работы для народа — вот будущее живописи, потому что теперешние любители искусства, видимо, все больше заходят в тупик и черствеют. Так-то.

Когда человек начинает дело, уже имея капитал, он часто добивается лишь того, что теряет все, включая мужество и энергию, в то время как, начав без гроша, он мог бы выработать в себе твердость и решительность.

442 [28 декабря 1885}

Как только я получил деньги, я пригласил красивую модель и написал голову в натуральную величину. Она совсем светлая, если не считать черных волос; голова сама по себе просто помещена на фоне, которому я попытался придать золотое мерцание света.

Вот тебе моя цветовая гамма: телесный тон, на шее немножко бронзоватый, иссиня-черные волосы (черный я вынужден был составить из кармина с прусской синей), на блузке — тусклый белый; фон — светло-желтый, много светлее, чем белый. В иссиня-черных волосах пунцовая нота, вторая такая же нота — пунцовая ленточка на тусклом белом.

Это девушка из кафешантана, и все-таки у нее то выражение, которое я искал — довольно Ecce-Homo-подобное.

Но так как я хочу быть правдивым именно в выражении, что бы я сам при этом ни думал, то я попытался выразить портретом следующее.

Когда эта модель пришла ко мне, по ней было видно, что она была очень занята последние несколько ночей. Девушка сказала мне нечто очень характерное: «Шампанское меня не веселит — мне от него становится грустно».

Так я узнал то, что хотел; а затем я попытался выразить нечто сладострастное и в то же время душераздирающее...

Против таких моделей нельзя ничего возразить даже с самой высокой художественной точки зрения: изображать человека было задачей старого итальянского искусства, это делал Милле и делает Бретон.

Весь вопрос в том, с чего начинаешь — с души или с платья; в том, служит ли форма вешалкой для лент и бантов или средством передачи впечатления и чувства; в том, действительно ли ты моделируешь ради моделирования, или потому что это так бесконечно красиво само по себе.

Первое обстоятельство второстепенно, а вот два последних непременное условие высокого искусства.

Меня очень порадовало, что позировавшая мне девушка захотела иметь свой портрет моей работы — такой же, как я сделал для себя. И она пообещала, что, как только сможет, позволит мне написать ее в костюме танцовщицы и сделать этот этюд у нее дома. В данный момент это неосуществимо, потому что хозяин кафе, где она работает, возражает против того, чтобы она позировала...

В последние дни мысли мои все время заняты Рембрандтом и Хальсом, но не потому, что я вижу много их картин, а потому, что среди здешних жителей попадается много таких, чьи типы напоминают мне эпоху, когда жили эти художники.

Я продолжаю часто посещать народные балы, чтобы наблюдать головы женщин, матросов и солдат. Плати 20—30 сантимов за вход, закажи стакан пива (спиртного там потребляют мало) и можешь развлекаться хоть целый вечер; я, во всяком случае, развлекаюсь, глядя, как веселятся эти люди...

Я заметил, что в результате недоедания у меня пропал аппетит; когда я получил от тебя деньги, я не мог есть — не варил желудок; но я постараюсь, чтобы все снова пришло в порядок. Это, однако, не мешает мне сохранять всю мою энергию и ясность мысли, когда я сижу за работой. Но работа на свежем воздухе мне уже не по плечу: я чувствую себя слишком слабым для нее.

Что поделаешь! Живопись такая штука, которая выматывает человека...

Фигуры женщин из народа, которые я здесь вижу, производят на меня огромное впечатление; я испытываю гораздо большее желание писать их, чем обладать ими, хотя, право, неплохо бы сочетать то и другое...

Возможно, ты не поймешь меня, но это правда: когда я получаю деньги, мне больше всего хочется не наесться до отвала, хотя я давно уже пощусь, а поскорее взяться опять за живопись, и я немедленно начинаю охотиться за моделями, чем и продолжаю заниматься, до тех пор пока деньги не иссякнут...

Здешние модели привлекают меня тем, что они резко отличаются от моих моделей в деревне. А еще больше тем, что у них совершенно другой характер, и контраст их с прежними моделями наводит меня на новые мысли, особенно в том, что касается красок тела. И то, чего я добился, работая над последней головой, хоть и не полностью удовлетворяет меня, но все же отличает ее от прежних голов.

Я знаю, ты достаточно ясно понимаешь, как необходимо быть правдивым; поэтому я могу говорить с тобой откровенно.

Если я пишу крестьянку, я хочу, чтобы она была крестьянкой; точно так же, когда я пишу шлюху, я хочу придать ей выражение шлюхи.

Вот почему на меня такое огромное впечатление произвела голова шлюхи у Рембрандта. Он передал ее загадочную улыбку бесконечно красиво и с серьезностью, которой обладает лишь он, этот волшебник из волшебников.

Это нечто новое для меня, и это именно то, к чему я стремлюсь. Это делал Мане, делал Курбе. Но ведь и у меня, черт побери, есть амбиция! К тому же я до мозга костей проникся бесконечной красотой анализа женской души у великих мастеров литературы — Золя, Доде, Гонкуров, Бальзака...

Я страшно упрям, и меня больше не трогает то, что люди говорят обо мне и о моей работе. Здесь, видимо, очень трудно достать обнаженную модель; во всяком случае девушка, которую я писал, не согласилась.

Судя по ходу дел, могу сказать лишь одно — мы подошли к тому, что теперь принято называть la fin du siecle;1 женщины обладают таким же очарованием и фактически таким же большим влиянием, как во времена революции, и художник, не уделяющий им места в своем творчестве, отрывается от жизни.

l Концом века (франц.).

443 [Январь 1886]

Колорит в картине то же, что энтузиазм в жизни, и попытаться сохранить его — вещь совсем немаловажная.

Я думаю в этом месяце сходить к Ферлату, директору здешней Академии, по поводу моделей; я собираюсь узнать, какие там условия и можно ли работать с обнаженной модели. Я захвачу с собой портрет и кое-какие рисунки. Мне бесконечно хочется получше изучить обнаженную модель.

444

В том, что касается выражения человеческой скорби, Рубенс трогает меня меньше, чем кто-либо. Чтобы пояснить тебе свою мысль, скажу для начала, что даже самые его красивые плачущие Магдалины или скорбящие богоматери неизменно напоминают мне красивую плачущую проститутку, которая подцепила шанкр или переживает какую-нибудь сходную petite misиre du la vie humaine. В своем роде они сделаны мастерски, но искать в них чего-то большего не следует. Рубенс великолепен в воспроизведении обыденно красивой женщины. Но что касается выразительности, то здесь он не драматичен...

И все же я восхищаюсь им, потому что он пытается и умеет выразить комбинацией красок веселость, безмятежность, горе, хотя фигуры его подчас бывают пустыми...

Делакруа тоже пытался пробудить в людях веру в симфонию цвета. И пытался, можно сказать, напрасно, если вспомнить, что чуть ли не каждый понимает под «хорошим цветом» правильность локального цвета, педантическую точность, к которой не стремились ни Рембрандт, ни Милле, ни Делакруа, ни Мане, ни Курбе, ни Рубенс, ни Веронезе, словом, никто...

Что мне еще сказать? Я испытываю все более сильное желание заново переделать мои этюды фигур, переделать спокойно, не торопясь, без нервозной спешки. Я хочу настолько продвинуться в изучении обнаженной натуры и строения фигуры, чтобы иметь возможность работать по памяти...

Во всяком случае, я намерен не возвращаться в деревню и хочу остаться в Антверпене еще на некоторое время; так будет лучше — здесь гораздо больше шансов найти людей, которые, возможно, заинтересуются моей работой. Я чувствую, что имею право рискнуть, ибо я кое-что могу, а вся эта история тянется уже достаточно долго...

На днях я впервые видел отрывок из новой книги Золя «Творчество», которая, как ты знаешь, печатается с продолжением в «Gil Blas». Полагаю, что, если этот роман получит распространение среди художников, он может оказать на них очень хорошее воздействие. Отрывок, который я прочел, показался мне весьма правдивым.

Со своей стороны добавлю, что для работы исключительно с натуры мне еще не хватает кое-чего — легкости в композиции, знания фигуры, тем не менее думаю, что, в конце концов, не совсем напрасно корпел все эти годы. Я чувствую в себе определенную силу, потому что, где бы я ни находился, у меня всегда одна цель — писать людей такими, какими я их вижу и знаю.

Сказал импрессионизм свое последнее слово или нет, если уж держаться за термин «импрессионизм»? Я по-прежнему считаю, что в области фигурной живописи может появиться много новых художников, и чем дольше я над всем этим раздумываю, тем более нахожу желательным, чтобы в такое трудное время, как наше, художники видели спасение в глубокой преданности высокому искусству. Ведь в жизни, действительно, существует и высокое и низкое; человек же — самое важное в ней, да и писать его, в сущности, тоже труднее всего...

Сейчас я очень сильно похудел, одежда моя совершенно обтрепалась и пр. Однако я почему-то уверен, что мы пробьемся. Ты писал, что, если я заболею, нам станет еще хуже. Надеюсь, до этого не дойдет, но все-таки хотелось бы жить чуточку получше именно для того, чтобы предупредить болезнь.

Подумать только, сколько людей живет, не имея ни малейшего представления о том, что такое горести, и пребывая в неизменном убеждении, что все оборачивается к лучшему, как будто вокруг них никто не подыхает с голоду и не идет ко дну!

Знаю, Тео, тебе тоже приходится трудно. Но твоя жизнь никогда не была такой тяжелой, как моя за последние десять или двенадцать лет. Не понимай меня превратно, когда я говорю, что вся эта история тянется, пожалуй, слишком долго. За ото время я научился многому, чего не знал раньше, передо мной открылись новые возможности, и я с полным основанием протестую против того, что мною постоянно пренебрегают. Так неужели теперь, когда мне опять захотелось пожить некоторое время в городе, а затем, если удастся, поработать в чьей-нибудь мастерской в Париже, ты будешь препятствовать моим планам?

Будь разумен и дай мне идти своим собственным путем. Повторяю: я не хочу ссоры и не намерен ссориться, но я не позволю мешать мне в моем призвании. Да и что я смогу сделать в деревне, уехав туда без денег на модели и краски? В деревне заработать деньги моим ремеслом нет никакой, совершенно никакой возможности, в городе же такая возможность есть.

445 [Январь]

Хочу сообщить, что Ферлат посмотрел, наконец, мои работы. Увидев два пейзажа и натюрморт, которые я привез из деревни, он сказал: «Да, но это ко мне не относится». Когда же я показал ему два портрета, он объявил: «Вот это меняет дело. Раз это фигура, можете приходить».

Таким образом, завтра я начинаю заниматься в Академии по классу живописи. Кроме того, я сговорился с Финком (это ученик Лейса, и я видел у него вещи, сделанные в манере Лейса — средневековые), что по вечерам буду рисовать античные гипсы...

Затем мне нужно повидаться с двумя людьми, по поводу портретов. Что из этого выйдет — не знаю... Знаю одно: в случае чего я соглашусь сделать их безвозмездно, просто для практики...

Я уже рисовал в Академии два вечера и должен сказать, что, на мой взгляд, для того чтобы делать, например, крестьянские фигуры, очень полезно порисовать гипсы, но, разумеется, не так, как это обычно делается. Рисунки, которые я там видел, кажутся мне невероятно скверными и от начала до конца неправильными. И я твердо уверен, что мои рисунки — совершенно иные; время покажет, кто прав. Ни один из воспитанников Академии, черт их всех побери, понятия не имеет о том, что такое античная статуя.

Я долгие годы не видел ни одного хорошего гипса с античной скульптуры (а гипсы в здешней Академии очень хороши) и в течение всех этих лет имел перед глазами лишь живую модель; теперь, внимательно приглядываясь к антикам, я поражен познаниями древних и верностью их восприятия.

Вероятно, господа академики обвинят меня в ереси. Что поделаешь!

446

Я пишу в Академии вот уже несколько дней и должен сказать, что мне тут очень нравится. Особенно потому, что здесь подвизаются разные художники и я вижу, как они работают в самых различных манерах, а я еще никогда не видел, как работают другие...

В понедельник мы получим новые модели; вот тогда, в сущности, я и начну серьезно работать. К понедельнику я должен раздобыть большой холст: меня также предупредили, что мне решительно необходимо обзавестись другими кистями и т. д. Но у меня нет больше денег.

Время, действительно, не терпит, и я просил бы тебя сделать все возможное; я ведь тоже делаю, что могу, но у меня из раза в раз получается так, что на еду почти ничего не остается.

По вечерам я тоже хожу в Академию рисовать, но мне кажется, что в классе рисования все работают плохо и идут совершенно неверным путем. Класс живописи лучше; я, по-моему, уже писал тебе, что там подобрались самые разные люди всех возрастов — пятеро даже старше меня.

В данный момент я работаю над головой ребенка...

Здесь развешаны этюды прежних воспитанников Академии; кое-какие — чертовски хороши.

Думаю, что занятия в Академии — бесспорно, самый короткий путь к успеху; что бы я потом ни решил — перебраться в деревню или поехать в Париж, мне в любом случае полезно видеть, как пишут другие, регулярно и возможно больше работать с моделями — и того полезнее.

447

Всю неделю был страшно занят, потому что помимо класса живописи я еще хожу рисовать по вечерам, а после этого с половины десятого до половины одиннадцатого работаю с модели в клубе. Я стал членом двух таких клубов...

Вот что интересно: когда я сравниваю какой-нибудь свой этюд с этюдами других, оказывается, что между нами нет почти ничего общего. Их этюды имеют примерно тот же цвет, что тело; таким образом, при рассмотрении с близкого расстояния эти этюды очень правильны, но если немного отойти, они кажутся томительно плоскими: все эти розовые, нежно-желтые тона и т. д. и т. д., мягкие сами по себе, на расстоянии представляются жесткими. А то, что делаю я, выглядит вблизи зеленовато-красным, желтовато-серым, бело-черным, часто нейтральным и вообще не поддающимся определению с точки зрения цвета. Но стоит немного отойти, как этюд становится верным, независимым от краски, в нем чувствуется воздух и на него падает определенный вибрирующий свет. А тогда начинает производить впечатление даже самый крохотный мазок краски, которой я случайно лессировал поверхность.

Чего мне еще недостает, так это практики. Я должен написать штук пятьдесят таких этюдов и тогда, надеюсь, чего-нибудь добьюсь. Сейчас я кладу краски еще тяжеловато, потому что у меня нет достаточного навыка; я слишком долго ищу, и в результате получается безжизненно. Но это вопрос времени и тренировки: впоследствии мазок начнет ложиться правильно, едва о нем подумаешь.

Кое-кто видел здесь мои рисунки; один человек под влиянием моих крестьянских фигур немедленно начал рисовать модель в классе обнаженной натуры, моделируя более энергично и накладывая тени увереннее. Он показал мне свой рисунок, и мы обсудили его; рисунок, на мой взгляд, полон жизни и гораздо лучше всего, что я видел здесь у других воспитанников. А знаешь, как его оценили? Преподаватель Зиберт специально вызвал этого человека к себе и предупредил, что, если тот посмеет еще раз сделать подобный рисунок, это будет рассматриваться как попытка выставить своего учителя дураком. А я уверяю тебя, что это был здесь единственный хорошо сделанный рисунок, напоминающий Тассара или Гаварни. Словом, сам видишь, как оно получается. Впрочем, это не беда: надо только не обижаться, а притвориться, будто ты хочешь отделаться от дурной манеры, но, к несчастью, все время впадаешь в прежние ошибки. Фигуры, которые делают здешние воспитанники, почти всегда непропорционально тяжелы сверху и как бы опрокидываются вниз головой: ни одна из них не стоит на ногах. А устойчивость необходима уже на первой стадии работы.

И все-таки, что бы ни случилось и каковы бы ни были результаты, удастся мне поладить с Ферлатом или нет, я очень доволен, что приехал сюда. Я нахожу здесь столь необходимое мне столкновение идей. Я смотрю свежим взглядом на свою собственную работу и могу лучше судить о своих промахах, что дает мне возможность исправлять их.

448 [Февраль]

Теперь я рисую еще и днем, и тамошний преподаватель, который в настоящее время делает портреты и хорошо получает за них, уже неоднократно спрашивал меня, не рисовал ли я гипсы раньше и самостоятельно ли я научился рисовать. Он твердит: «Я вижу, что вы много работали» или «Вскоре вы начнете делать успехи и сильно продвинетесь вперед; это займет у вас год, но год — не велик срок».

А вот рядом со мной сидит парень моих лет, которому он таких вещей не говорит, хотя парень этот пишет уже долгое время, а гипсы рисует целых три года... Он сказал также, будто Ферлат говорил ему, что находит много хорошего в моих работах, чего сам Ферлат мне не сказал...

Сравнивая себя с другими, я вижу, что во мне так много жесткости, словно я лет десять просидел в тюрьме. Причина этого в том, что около десяти лет я вел тяжелую и беспокойную жизнь, у меня было много забот и горестей и ни одного друга. Но теперь работы мои становятся лучше, я чему-то учусь и становлюсь на что-то способен; поэтому все изменится...

Я хочу, например, привести в порядок свои зубы. Я уже потерял и могу еще потерять не менее десяти зубов, а это слишком много и слишком вредно; кроме того, я из-за этого выгляжу человеком за сорок, что мне отнюдь не на пользу...

Мне посоветовали также обратить внимание на желудок: он у меня в очень плохом состоянии, причем за то время, что я нахожусь здесь, дело отнюдь не улучшилось.

Все это совсем не веселая тема, но что нужно, то нужно, и если хочешь писать картины, надо постараться выжить и сохранить силы...

Ты понимаешь, что я не крепче других, и если я еще больше запущу свое здоровье, со мной случится то же, что случилось со многими художниками (если поразмыслить — даже с очень многими): я сдохну или, что еще хуже, превращусь в идиота...

Что касается твоей мысли о том, чтобы нам поселиться вместе и снять приличную мастерскую, где можно принимать людей, подумай над этим еще и мне тоже дай подумать...

Прежде всего, год я должен заниматься рисованием — без этого не обойтись. Тут ничего не поделаешь. Разве Делакруа, Коро и Милле не думали постоянно об античности и не продолжали изучать ее? Люди, которые изучают древних наспех, конечно, совершенно неправы. Обращение к древним, безусловно, требует глубокого спокойствия, знания природы, тонкости восприятия и терпения; в противном случае обращаться к ним бесполезно.

Любопытно, между прочим, что Жерико и Делакруа знали их куда глубже и понимали лучше, чем, например, Давид, хотя были самыми ярыми противниками академической рутины.

Я еще не знаком с книгами Тургенева, но недавно прочел его биографию, которую нашел очень интересной. Как сближает его с Доде страсть к работе с модели, стремление объединить пять-шесть моделей в один тип! Онэ я тоже еще не читал, а ведь и он, как я слыхал, очень интересен.

449

У меня есть веские причины не желать, чтобы ты сообщал маме о моем нездоровье: она, вероятно, начнет упрекать себя за то, что дала случиться тому, что случилось, а именно не удержала меня дома и не предотвратила возможных последствий моего отъезда. Я не буду упоминать о своей болезни, не упоминай и ты.

Но, как дома, так и здесь, я живу, не имея на что пообедать, потому что работа стоит мне слишком дорого; я слишком полагался на свои силы, считая, что смогу долго выдержать такую жизнь.

Врач говорит, что я обязательно должен больше заботиться о себе и воздерживаться от работы, пока не почувствую себя крепче.

У меня полный упадок сил, а я еще усугубил его чрезмерным курением, которому предавался главным образом потому, что, куря, не так сильно чувствуешь пустоту в желудке.

О такой жизни говорят: manger de la vache enragee 1 — я тоже получил свою долю. Дело здесь ведь не только в еде, но также в тревогах и волнениях, которые постоянно испытываешь...

1 Терпеть сильную нужду (букв. есть мясо бешеной коровы) (франц.).

Рисование само по себе, его техника дается мне достаточно легко. Я принимаюсь за рисунок с такой же легкостью, с какой пишут письмо. Но именно на этой стадии и становится интереснее работать, не удовлетворяясь постепенно приобретенным мастерством и старательно добиваясь оригинальности и широты замысла, основательного моделирования, умения рисовать не контуры, а массы...

Ах, Тео, как обидно, что я сейчас нездоров! Я просто бешусь из-за этого, хотя и сохраняю мужество. Все уладится...

Я говорю себе: не следует думать, что люди, чье здоровье полностью или частично расстроено, не годятся для занятий живописью. Желательно, чтобы человек дотянул до шестидесяти или хотя бы пятидесяти лет, если он начал работать в тридцать...

Болезнь навалилась на меня совершенно неожиданно. Я чувствовал слабость, меня лихорадило, но я все-таки продолжал работать и начал беспокоиться лишь тогда, когда у меня все чаще стали ломаться зубы и вид сделался вконец болезненным. Ну ничего, попробуем и это пережить.

 

 

далее...